Текст книги "Стены Иерихона"
Автор книги: Тадеуш Бреза
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
– Пожалуйста, – запинаясь, попросил он, – не смотрите так.
Я не увиливаю. Я только должен молчать. Защищаю себя.
Она наугад бросила ему:
– Вы боитесь. Чего?
Он так резко навалился на столик, что металлический поднос для пирожных упал на пол. Оглушительно загремел. Из-под стола показалось его лицо с вытаращенными глазами. Тяжело дыша, он проговорил:
– Послушайте, Аня, ради бога, ничего я не боюсь, ни капельки не лгу. Но я ведь тоже человек. И должен защищаться.
Она закричала:
– Но от кого, от кого?
Он растерялся. Раскрыл рот. Почувствовал себя глупо. Это было написано на его лице. Как же он мог не предвидеть такого вопроса! А она плакала. Нервно, устало. Всю оставшуюся жизнь будет ее терзать невыносимая боль от зла, причиненного отцу, за которое она так и не сумела рассчитаться. И еще это! Нет уже больше преданного, пылкого существа, которое шло вместе с ней по следу, объединенного с нею тем, что более всего сближает, узами общей мести. Он хотел ответить на ее вопрос. Пожатием плеч она освободила его от такой необходимости. Зачем?
– Я защищаю себя от вас! – закричал он. – Только в ваших глазах. Чтобы в ваших глазах...
Он смешался. Она поняла, что это не притворство.
– Он выбил у меня оружие из рук! – сказал Сач. И еще раз повторил: Выбил оружие у меня из рук.
Аня пошла в наступление:
– Я знаю только, что Черский уже был у вас в руках, а теперь вы его отпускаете. Из-за этого мальчика? – спросила она.
Сач задумался.
– Но вы-то ведь знаете, из-за этого ли мальчика или из-за чего-то другого. Ну!
Мучительно долго он молчал. И вдруг закрыл лицо руками. С минуту сидел неподвижно. Наконец стал отводить руки от лица, да так медленно, будто опасался показать его. И действительно, оно было страшно.
– Одно ваше слово, – обещание это вырвалось у него с трудом, – и завтра Черский будет мертв!
По глазам Ани он заметил, что она не поняла его.
– Я убью его! – крикнул Сач. – Убью. Пусть это кончится раз и навсегда.
Но Аня хотела не смерти Черского, а его позора.
– Нет, – проговорила она медленно. – Вы уж оставьте его жить. Он ведь для вас герой.
Поднос снова полетел на пол. Сач старался перекричать оркестр:
– Это прохвост! Убийца и вор!
Человек за соседним столиком, только что с улицы, перестал расчесывать мокрые усы, все в капельках дождя, которые напоминали стеклянные шарики на проволочках, какие бывают снизу у елочных лампочек. Аню вдруг что-то осенило.
– Мальчишка-купальщик, когда это было, теперь ведь лето!
Так она сказала, а Сач спокойно подтвердил.
– Да, – проговорил он. – Это случилось через несколько месяцев после того, как я поступил к нему.
Теперь она совсем запуталась. Так ведь этот маленький утопленник явно заставил его переменить мнение о Черском.
Стало быть, перелом произошел уже давно!
– Послушайте, Юлек, – она просила, чтобы он подтвердил это, – мы ведь с тех пор тысячу раз говорили о Черском. Вы всегда были так уверены, что на чем-нибудь его да поймаете.
Больше, чем я. Вы ничуть не сомневались. Я даже думала, что вы лишь ждете очевидных улик, хотя сами все хорошо знае.^.
– Ибо я знал, – йлохнул Сач, а затем, вздохнув еи раз, глубже, прибавил: – И знаю!
Тут она торопливо стала швырять в сумочку все, что разложила на столике: пудреницу, кошелек-она .обиралась заплатить за сигареты, спички, деревянный мундштук. С шумом защелкнула замок. Хотела встать, но стулья сзади так тесно прижали ее к столику, что она вскакивала и опять садилась, теряя равновесие.
Лицо ее покраснело-от усилий, а может, и от злости. Казалось, это Сач не отпускал ее.
– Нет, нет, я ухожу! – кричала она. – Все крутишь, не хочешь сказать, я так больше не могу.
И он тоже закричал, вкладывая в свои слова всю душу:
– Клянусь! Я не изворачиваюсь.
Но она не дала ему говорить. Сказала со злой издевкой:
– Так я и поверила. – На губах ее заиграла презрительная улыбка.
И она опять схватилась за сумочку. Оскорбленная, по-детски разобиженная, мечтающая унизить.
– Я плачу за себя. – Она так разнервничалась, что никак не могла достать денег из кошелька. Монетки, лежавшие на кожаном его дне, не давались в руки. Он удивленно смотрел на нее. С самого же начала был у них такой товарищеский уговор, что каждый платит за себя. Что с ней случилось? К чему такая демонстрация?
А ее прямо-таки подмывало порвать. Такое чувство захватывает любящих друг друга людей, когда они ссорятся. Никогда гнев так стремительно не выливается в слова, никогда желание убежать не бывает таким сильным, как во время таких скандалов.
Единственное слово, которое еще может что-то объяснить, застревает в горле. Даже если оно уже вертится на языке, не соскакивает с него, неловко ему как-то. А-нет! Ведь все равно сердца, мысли, уши закрыты перед ним. Часто одни только уши, их просто заткнули руками.
– Скажу, все скажу, – простонал Сач.
Глаза ее не сразу потеплели. Злоба мгновенно опустошает в душе огромные пространства, словно молния, растапливающая металлический предмет. Возрождаются они не скоро. Сам он был готов сказать все, но не было у него для этого готовых слов. Он достал бумажник. Начал рыться в нем.
– У меня тут письмо, которое я давно вам написал, – прошептал Сач. И продолжал искать. Пояснил то, что и так было ясно: – Письмо об этом деле.
Значит, это целая история, и длинная. Аня закивала головой.
Как под пятном на коже, открывала она застарелую болезнь. Все в мире ведет двойную жизнь.
– Может, вы влюбились в Бубу Черскую? – Это была дочь Черского от первого брака, девушка очень красивая, которая утренние часы проводила на корте, послеобеденные-в холостяцких квартирах, а вечерние-в посольствах.
Юлек печально, немного разочарованно взглянул на Аню.
Самая нежная женщина умеет быть самой нежной лишь внешне.
К ее словам, поведению, поступкам всегда примешивается что-то мелочное. Но Аня спрашивала серьезно. Ведь между ними никогда не было и речи о любви. Одно только слово, как нажатие кнопки, могло открыть им их чувство. В тот миг они были слепы.
– Она отвратна! – Несмотря ни на что, он посчитал, что должен удовлетворить любопытство Ани. – Дочь, достойная своего отца.
Она все еще пыталась закрыть сумочку. Юлек протянул над столом обе руки и сжал в них ее ладони.
– Дочь вора, вора, вора! – кричал он все громче. Она не могла освободиться от его рук.
– Так чего же вы его не схватите? Неужто он вас околдовал? – На столе лежало письмо Ане об этом деле, давно уже написанное Юлеком.
Он уставился на него диким взглядом, словно хотел прочитать письмо сквозь конверт.
– Дорогая Аня! – начал он с обращения. – Сегодня вы должны узнать от меня всю правду. Уже полгода я страшно терзаюсь, хотя я все сделал так, что не вижу никакой возможности что-нибудь переменить; у меня нет оснований сказать, что я освободился, ибо способ, которым я решил эту трудную задачу, не помогает мне в моей миссии тут.
Он перенес взгляд с конверта на лицо Ани, но задержался на ее носике, словно на пороге, не смея посмотреть в ее глаза.
– Миссия! – вздохнул он. – Может, и не подходящее слово к шпионажу, но так я понял свое задание. Начинать жизнь, когда уже знаешь, что она такое, начинать с чего-нибудь подооного можно только тогда, когда трактуешь собственное свинство как самопожертвование. Иного выхода нет, если, конечно, сам гы просто-напросто не свинья.
В его чашке кофе уже не осталось, он машинально отпил чуть-чуть из той, которую она давно отодвинула от себя.
– Если бы это была работа только для Папары... постепенно я, однако, забыл об этом, думая о вас, о вашем отце, о самом себе. Мы должны были отомстить за него, опозорить человека, который убил вашего отца. Это наш святой долг. Вся моя жизнь отдана тому, чтобы помочь вам в этом. Возьмите ее. Но на одно я не пойду. На то, чтобы опозориться самому.
Она смотрела на Сача, который постепенно загорался. Не известно, что он прочитал в ее глазах, но он вдруг рассерженно воскликнул:
– Не из-за страха, и речи о страхе тут нет. Я не говорю о тюрьме, о приговоре, о лагере. Я говорю о том, чтобы опозорить душу. Разве ваш отец согласился бы на то, чтобы ради этой мести вы покрыли себя позором? Никогда, и вы об этом знаете. Но разве вы не считаете, что путь к отмщению вообще должен исключать какую бы то ни было подлость. Странно, конечно, набрасывать кому-нибудь на шею петлю и заботиться о том, чтобы она была безупречно чистой. Но всякая нравственность и честь принадлежат миру самых больших чудачеств. Я знаю, что очень переживал бы потом, если бы помог вашему отцу на том свете восторжествовать над Черским, пойдя на низость.
Аня Смулка была человеком чести. Так она и прожила до сих пор. Но она была слишком женщиной, чтобы не перенимать морали и взглядов мужчины, который был ей в данный момент близок.
– Но вы ведь согласились шпионить, знали, что вам придется войти к человеку в доверие, знали, что затем предадите его. Одно это уже отвратительно.
Он пристально посмотрел на нее. Интересно, только ли сейчас это пришло ей в голову или она уже давно так о нем думает.
– Нравственность-это искусство обходиться маленьким свинством там, где можно было бы совершить большое.
Какое-то время казалось, что беседа на столь отвлеченные темы вот-вот угаснет, но Сач вдруг ни с того ни с сего начал вспоминать:
– Прямо на юг от Бреста, в получасе езды на машине, есть маленький фольварк Тузин, принадлежащий Некежицким, большим друзьям Черского. Земли там всего моргов триста', пополам с водой. Торф, песок, луга, огражденные дамбами. Птиц-масса.
Рыбы еще больше, на ней держится все хозяйство, вокруг нее все и вертится. Некежицкий, как продаст рыбу-тотчас же в Брест, человек он компанейский, соберет людей, повытянет их из учреждений. Наконец-то, радуется он, с рыбоводством покончено, теперь полный покой. Но речь идет не о покое, а о деньгах.
Пошумит он несколько дней так, что весь город о нем только и говорит. Политик он завзятый. Пьет с воеводой, со старостой, с Черским, пока не заставит каждого отречься от чего-нибудь.
Начинает он с второстепенных министров или важных, но бывших. После закуски все согласны с ним, что это сволочи.
Тогда он переводит разговор на другую тему, но ненадолго, опять берется за свое, опять набрасывается на какого-нибудь сановника, и так забирается все выше и выше, наконец остаются лишь президент, маршал2, может, еще Бек3. В пьяном угаре гости Некежицкого ничего не соображают, ничего не слышат. Он тщедушньш, черный, кожа прозрачная, то и дело ему плохо, льнет к каждому, пристает, угрожает, добиваясь не аргументами, а непрекращающейся мольбой того, чтобы в конце концов все с ним согласились, что эти трое тоже сволочи. И наконец услышит, чего ему хочется. Лицо у него меняется, будто ему предложение сделали, а он еще терзается сомнениями. Искренним ли было признание, не для того ли только, чтобы от него отвязаться, серьезно ли сказано, не в расчете ли на то, что он пьян и позабудет. Нет! Нет! Сволочи! Сволочь-его любимое определение, зачем нужны какие-то еще, лишь затуманивающие суть дела нюансами. Рассветает. Пьянствуют обычно в гостиничном номере, большом, переоборудованном под столовую, с диванчиками по стенам. Двери заперты, все в своем кругу, чужих никого, кощунственных речей никто не слышит, но он-то слышал.
Некежицкий! И счастлив. Все в порядке.
Аня удивленно глядит на Сача-и долго это будет продолжаться? Болтовня, не относящаяся к делу! Но инстинктивно она чувствует, что Сач принадлежит к такому типу людей, которые соврать могут сразу, а вот чтобы сказать правду, должны сначала часами попетлять вокруг да около. Сач продолжал:
– Когда, однако, этот самый Некежицкий возвращается к себе, то хватается за голову от ужаса, что он наделал. Посадят еще. Задушат налогами. Бог знает что! Столь тяжкое похмелье мучит его днями и ночами. Какой же он в это время покорный и робкий. В деревню бы он всех с той пьянки затянул, в деревню. И тогда бы ни гугу о том, что говорилось в городе. Никто не вспоминал, никто не слышал! Потому рта не раскрывают.
Некежицкий сидит тихо, нервничает, весь обратился в слух.
Каждое слово, адресованное ему, пытается разгадать-ставят ему то в вину или нет? От столь чрезмерного смирения, наверное, вновь душа его наполняется ядом, и после следующей продажи он опять кощунствует.
Казалось, Сач и в самом деле позабыл, зачем все это.
Уставившись в люстру, слегка сощурившись от бьющего в глаза света, он продолжал:
– Черский, впрочем, его любил, хоть он один и досаждал ему в деревне. Послушайте, Казимеж, как там было, что вы последний раз спрашивали нас о президенте? А Некежицкий изворачивается, краснеет, как барышня. "Господин полковник, господин полковник, – бормочет, – да разве я помню". А ведь только это одно и не выходило у него из головы. В том угнетенном состоянии оч и не мыслил себе перевернуть все с ног на голову. А они разве не отвечали так! Он кто-рядовой гражданин, а они-как-никак чиновники!
Наконец Сач решился сделать шаг вперед, ибо ввел в повествование себя самого:
– На пьянки нет, но в деревню Черский брал меня с собой.
Еда изысканная, да еще полно водки, но, конечно, не чересчур, кофе, карт?!. Настроение словно после престольного праздника;
оттого, может, что ксендз приходил, тамошний, приходский.
Захотелось однажды Черскому этого ксендза проводить. Тому надо было возвращаться к вечерне, а тут, когда стали уже прощаться, обнаружились какие-то давние общие военные знакомства. А они-самая большая слабость Черского. Мы пошли.
Меня он взял с собой, чтобы не одному возвращаться. Дорога шла по дамбе. Тропкой, кое-где укрепленной, немного лесом.
Скользко. Дамба вся раскисла. Слякоть. Черский даже за ветку раз схватился, иначе свалился бы с насыпи, там сплошная глина.
Устал-и обед, и кофе, и выпитое, а тут еще такая сумасшедшая дорога. Ибо ксендз сразу же решительно отсоветовал идти прудами. Лед был ненадежен. Он даже разозлился. "Смотрите, – показал он, – совсем свежие следы". А там дальше река. Посреди пруда воды было как на блюдечке. "И как узнать, не остался ли он там!"-гневно пожал он плечами. У Черского глаза были получше. "Нет, – говорит, – наверняка прошел. Следы есть и по ту сторону воды". Ксендз продолжал сердиться: "Торопятся все на тот свет, срезают путь. – И вдруг в каком-то приступе ярости: – Даже труп не всегда могут отыскать!" Черский грубовато засмеялся. "Тут мы ксендза ждали, задыхался он, довольньш, – сбежал у него с похорон покойник. Да, да! Вот прощелыга". Спустя минуту ксендз распрощался. Сказал, что не может заставлять нас идти по такой дороге.
Сач оглядел зал, поискал кого-то. Торопливо продолжал:
– Черский сначала сильно икал. "Ну и осетр! – Его невольно потянуло на воспоминания. – Неслыханно! Ну, ну". Хотя я и сам из тех мест и из семьи рыбаков, непроизвольно спросил, здешнего ли рыбина улова. Черский иронически расхохотался, а потом, вздохнув, добавил: "На такие танцульки после подобного осетра лучше не ходить. А когда я бываю в Варшаве, – тема сама его вела за собой, – почти всегда ем осетра, вернее, зразы из осетрины". Он не сказал, где, но я кое о чем догадывался. Это должен был быть дом, в котором Черский чувствовал себя очень свободно, заглядывал на кухню, а может, и помогал там. О приготовлении этого блюда рассказывал весело, словно о какойнибудь школьной выходке, "Самое главное, – объяснил он, – хорошо отбить мясо, а то очень жесткое. – У него, видно, были какие-то приятные воспоминания в связи с этим. – Лучше всего, – смеялся он, – не отбивалкой, а настоящей палкой. – Он со свистом ударил тростью по воздуху. – И бить надо такой палкой изо всех сил". Еще раз поднял трость, на сей раз обеими руками, чтобы показать. Тут улыбка вдруг слетела с его лица. От этого резкого движения ему стало нехорошо, а может, еще что, подумал я. Я ведь видел, как он нажирался. "Держи", – пронзительно закричал он и сунул мне в руку трость. Затем мигом сбросил шапку, доху, пиджак, еще кашне стянул с шеи. То ли все это произошло в одну секунду, то ли он меня так поразил, но я ничего не мог понять. Он взглянул на меня, а пожалуй даже, на свою трость в моих руках, схватился за нее, соскользнул с насыпи в пруд.
До сих пор, хотя это произошло с полгода назад, Сач все еще не мог окончательно прийти в себя от удивления. Рот раскрыл, будто и сейчас продолжал теряться в догадках, что же это тогда могло означать. Круглыми и поглупевшими глазами уставился прямо перед собой, как, наверное, в тот раз, привстал со стула, высмотрел, наконец, то, что искал. Аня проследила за его взглядом.
– Вот тот мальчонка, – сказал он, – посреди пустого пруда тонул.
В маленьком зеленом кивере и красной, обшитой галунами тужурке? Как же все это не вязалось с этим щекастым боем. Мог ли лед треснуть под ним, созданьицем проворным, легким, как куколка. В глазах Ани он до того сросся с цветами своей одежды, что она не могла представить себе его в болоте, а особенно сейчас, глядя, как он ловко проскальзывает между стульями и столиками, ей трудно поверить, что с ним случилось тогда что-то страшное. Но, видно, это правда, раз уж Сач побледнел при одном воспоминании. Хотя в тот миг думал, скорее всего, о том, как рисковал Черский.
– Плотный, пожилой человек, после такого обеда. Господи Иисусе! А я на берегу. Подумайте только, – горячился Сач, – этот человек шел на смерть. Посмотрите же, какой он предоставлял ей шанс. Себе оставлял совсем крохотный, чтобы возвратиться самому, и почти никакого, чтобы с мальчонкой. Разве ему до него добраться. Втрое тяжелее парня. На полдороге лед треснет, и они оба пойдут ко дну. Он остановился. Видно, одумался-так мне показалось. Жалко жизни. Вот ведь нет! Из жилетного кармана вытащил часы, видно, их берег, и положил на носовой платок. А сам пошел дальше.
Лицо Ани снова делалось все более злым. Зачем ей слушать об этом самопожертвовании. Когда минуту назад Сач сказал, что Черский остановился, у нее появилась надежда-вернется. Но в общих-то чертах финал ей был известен. Теперь она чувствовала, что лишь обстоятельный рассказ Сача придает этой истории, которую он схематично ей обрисовал, живые черты.
– Черский бежал на цыпочках, а лед, казалось, вопреки всем стараниям ощущал тяжесть, прогибался. Словно столик из красного дерева, на который я влезал у Черского, чтобы достать какие-то бумаги из шкафа. Чем дальше, тем слой льда должен быть тоньше. Черский не обращал на это внимания, мчался вперед, и секунды не задерживаясь, перескакивая с одного места на другое, столь же опасное. Фигура его все уменьшалась–и оттого, что росло расстояние, и оттого, что с каждым шагом он все больше пригибался. Вдруг лед затрещал, Черский судорожно расставил руки и перехватил палку за нижний конец. Все на ходу.
И закричал: "Держись, держись!" Значит, не ради своей безопасности он перехватил палку, а намереваясь протянуть ее мальчику.
Слишком поздно! В этот как раз момент и погрузился в воду.
Черский потом говорил, что ручонкой он ухватился за край льдины, как за ветку, не понимая, что от давления лед тает. И когда в ладошке осталась вода, он пошел ко дну.
Сач пригладил волосы жестом, в котором сквозила какая-то безнадежность. Умолк. Чувствовал: чего-то он не можетпродолжать ли рассказ, распутать ли свои воспоминания либо же смириться с собой, каким сам он был тогда.
– Я! – продолжал он. – Я! – бормотал он. – Не страх удерживал меня на берегу. И даже не подумал о том, чтобы спуститься на лед. Оттого, может, что тут же созрел у меня в голове некий план. Не знаю, не знаю! – твердил он. Тер рукою лоб. – Я из деревни, но у нас мало кто умеет плавать. А мне легкие не позволяют, – оправдывался он. Его даже передернуло всего при одном только воспоминании, он принялся дальше выкладывать, как все было. На льду, – объяснял Сач, – появились трещины, со страшным шумом лед ломался в центре, а потом вдруг такой треск раздался, будто кто поднял весь ледяной покров с пруда и шмякнул оземь. Черский отскочил в сторону, то ползком, то на четвереньках. Даже и не знаю, не упал ли он сразу, во всяком случае, позади него огромная, метров двадцать, трещина стала заполняться водой. Он отполз от нее довольно далеко, сел на лед, огляделся по сторонам. Я заорал что-то, от чего-то его предостерегая. Он и головы не повернул. Промок уже, наверное, насквозь, я же видел, как с плеч, груди и живота он счищает снег, стряхивает его с пальцев. Тут он приложил руки ко рту и крикнул мне: "Развесь мои вещи на кустике, а то отсыреют!" Они валялись на земле, там, где он их бросил, я стал поднимать, из куртки выпал бумажник, записная книжка, ручка.
Горло у Сача перехватило, он прикрыл глаза.
– Я поднял все это! – пробормотал он. – Все!
Он вытянул руки ладонями вверх, взглянул на свои колени, на столик, казалось, ища места, куда бы эти вещи положить. Затем, словно подпорка, поддерживавшая его ладони, сломалась, руки его как-то беспомощно устремились вниз, с силой ударившись о подлокотники креслица.
– Когда он уже был у самой цели, – продолжал Сач более твердым голосом, – Черский повел себя как-то странно: лег и пополз, но только ногами вперед. Снова привстал, в последний раз огляделся по сторонам, потом уперся в лед локтями и ступнями и стал боком, боком ноги бить и бить по льду.
Сач наклонился и стукнул себя по бедру.
– Вот! – показал он. Он никак не мог вспомнить слова. – Так вот поднимал и бил, поднимал и бил. Передвинулся на метр. И опять то же самое. На два метра. И снова. Самого треска я не слышал, но через некоторое время Черский уже больше не поднимался, напротив, медленно, на льдине, похожей на огромный лист, стал погружаться. Этого, видно, ему и надо бьыо, ибо только теперь наконец он повернул голову к проруби посередине пруда, палкой, грудью, плечами обламывал, давил перед собой лед, который был там, верно, тоненький, как рождественская облатка.
Сач сжал пальцами подлокотники, как-то слегка осел, далеко вперед вытянул ноги. Совсем не для того, чтобы устроиться поудобнее.
– Вот так, – он то раздвигал, то сводил ноги вместе. – Черский искал его вроде как щипцами. И вдруг заржал, смех его далеко окрест разнесся; прямо загремел, какой-то нечеловеческий. "Есть", – загоготал он, словно огромная и добродушная лягушка. Затем, как ни в чем не бывало, ухватившись за кромку льда, будто это столешница, залез под лед-так залезают под стол, – с гримасой неудовольствия, появляющейся на лице пожилого человека, которому трудновато нагнуться.
Губы Ани задрожали. Она тут же плотно сжала их, злясь на свою слабость. Ей надо было перебороть собственное волнение, чтобы оно не застилало ей глаз, не подтачивало чувства вечного презрения, которое она питала к Черскому. И она поступила так, как поступают очень молодые и неопытные люди, – она рассмеялась.
– На что мне все это знать? Любопытно!
Но Сач все еще оставался под впечатлением той сцены.
Казалось, настроение, которое она тогда, довольно уже давно, вызвала у него, теперь вновь подчинило его себе, само выплескивалось наружу, подсказывая лишь слова.
– Он скрылся подо льдом, – говорил Сач, – только на мгновенье. Но оно тянулось долго. Рука его была на кромке льда, залог того, что он вернется, пятипалый якорь, которым он уцепился не за дно, за поверхность. Наконец он вынырнул из бездны. Я вздохнул с облегчением, почувствовал, что воздуха мне не хватает, и тогда только сообразил, что, пока он был под водой, я тоже не дышал, то ли просто подражая Черскому, то ли мой организм без моего ведома решил таким образом выразить ему свое сочувствие.
Сач вытер лицо. Задержал платок у рта. На губе выступила капелька крови. Он и сам не заметил, как прикусил ее. Может, в ту секунду, когда еще одно воспоминание, тесно со всем этим связанное, вертелось у него на кончике языка. Он сдержал себя.
– Наконец он его нашел. Все длилось вроде бы какой-то миг, всего одно погружение в воду, так по "крайней мере утверждал Черский, но я, глядя на все это, отмерял время той нестерпимой болью, которая сжимала мне грудь, и потому мне и сегодня кажется, что Черский долго искал, прежде чем нашел. Мальчонка походил на мертвеца! Черский толкал его по льду и сам полз за ним. Теперь, когда их стало двое, опасность еще больше возросла. Живой распластался, подтягивая ноги к себе и отбрасывая их, мертвый, которого Черский толкал, потихоньку вползал по откосу вверх, поза его была странной и неестественной, такую по собственной воле приняло это полумертвое тело из-за того, что было совершенно неподвижно и находилось в состоянии какого-то своеобразного покоя. Разумеется, своеобразного с точки зрения того света.
Аня знала, что было дальше: наконец, уже на берегу, Черский уложил мальчика на шубу, стал делать искусственное дыхание, долго возился, пока не вернул его к жизни. Сбежались какие-то люди. Об этом уже рассказывал сам парнишка. Сач не будет этого повторять. И она вдруг поняла, что не в состоянии-ни в резкой форме, ни вообще-попрекнуть его. Дело сделано, подумала она. Слова теперь ни к чему. После всего того, что он видел, Сача уже не заставишь взглянуть на Черского прежними глазами.
Тот раз и навсегда выставил в свою защиту маленького и шустрого мальчишку, повседневным занятием которого было шаст-ать тут с сигаретами в ящике со стеклянной крышкой, а высшей целью-оградить своего спасителя от кары за убийство Смулки. Аня ошибалась.
– Первой женщиной, которая прибежала туда, – продолжал Сач, – была тетка этого мальчишки. И за ней следом-тьма местных. Я спустился на лед взять часы и платок. Когда вернулся назад, Черский был уже в шубе. "А пиджак?"-спросил я. – "Э"а, промокнет, – ответил он. – Я понесу его в руках. Или, – он обернулся, – пусть мальчишка наденет". Он крикнул им: "Отошлите его потом господину Некежицкому". Благодарили, верно, немногословно, пока я ходил за часами, туда и обратно, и прощались тоже недолго. "Ну, с богом, – сказал Черский. И еще прибавил: – – Больше так ребенка на лед не пускайте". Баба, словно молитву, покорно повторила за Черским, обращаясь уже к мальчишке:
"Больше один на лед не ходи".
Теперь досказать осталось самую малость. Сач молча собирался с мыслями, потом усталым голосом докончил:
– Они взяли мальца под руки. К дому им было ближе, чем нам к Некежицкому. Только в обратную сторону. Они пошли. Я что-то промямлил о самоотверженности и, может, даже о героиз ме. Он выслушал молча, но его это тоже поразило, ибо, когда мы уже прошли быстрым шагом, чтобы разогреться, добрую часть пути, он вдруг признался: "Э-э, скорее спорт!"-затем остановился, сунул руки в карманы шубы, проверил, все ли на местебумажник, ручка и эта маленькая записная книжка (когда он их переложил из пиджака в шубу, не знаю; тоже, наверное, когда я ходил за часами), – и разъяснил, что он имел в виду.
– Ночью, ночью такого искать, – он обвел рукой чуть не весь горизонт. А днем! – Он пожал плечами и, иронично сжав губы, процедил: – Фи!
И как доказательство:
– Зиму 1917 года мы простояли над Стырью. Наконец ранняя весна. Мы все пытались с помощью разведки узнать, что на русском берегу. Так вот там таких историй, как сегодняшняя, было десятки. Лошадь, – воскликнул он и, подчеркивая важность этого обстоятельства, повернулся ко мне всем телом, и то удавалось спасти. А уж человека, да еще ребенка.
А я ему в ответ, что если уж не героизм, то самопожертвование. Он рассмеялся во весь рот, ибо подобное слово вовсе его не смущало, не то, что такое, как-героизм.
– А вы знаете, ради кого? – И глаза его хитро сверкнули. – Ради этого приходского ксендза! – объявил он. – Хороший мужик, но я его поддел. Пусть и у него будет свой покойник. Это ксендзу положено. Уже если его придется хоронить, то пусть лучше он, что-то парнишка, сдается мне, очень плох. Ему грозит воспаление легких. Да еще какое!
Он присвистнул. Я запомнил, как люди говорили, что мальчик-единственный ребенок в семье, к тому же не из местных, приехал из Варшавы на праздники. Я сказал об этом Черскому. И тут вдруг исчезают из глаз Черского и лукавые искорки, и блеск, они сереют, веки медленно опускаются и наполовину прикрывают глаза. Я поразился, что так его взволновало. А он:
– Сердце, ах, как жмет. Постойте-ка. – Несмотря ни на что, мы все-таки добрались до дому без происшествий, едва, правда, тащились.
И тут Сач умолк. Он рассказал все, кроме той, последней вещи. Осмотрелся. Да. Больше уже ничего не осталось, только она. Нервный спазм сдавил горло. Сач взглянул на Аню, в глазах его была страшная усталость, словно какие-то чары утопили в них чью-то пропавшую жизнь. Он протер глаза. В них отражались не только душевные тревоги Сача, но и усталость от того, что происходило вне его, вокруг и рядом, от дыма, духоты, жарывсе это можно было прочитать в его глазах. Было светло, но свет проникал в пространство здесь с трудом, как бы дрожа от напряжения, кое в каких местах становился цветным. Голубые пласты материи, туманной, но сохранявшей жесткие продолговатые очертания, застыли на высоте окон, так что у тех, кто вставал, голова погружалась в их сияние. Стало свободней, за некоторыми столиками было по одному свободному месту, за другими по нескольку-люди покидали зал группами. Казалось, они бежали от этого дыма, а может, сама суть таких вечеров и состояла в том, чтобы люди исчезали отсюда, словно дым.
Музыка становилась все яростнее, прямо-таки отчаянной, оттого что ее никто не слышит; действительно, в зале не было ни одного человека, который обращал бы на нее внимание. Видно, в ушах людей что-то изменилось, слух стал не такой чувствительный, словно его оградили какой-то пленкой-так защищается кожа от предмета, который в нее проникает.
– И зачем вы все это мне нарассказывали? – повторила Аня. – Не понимаю!
Как цепь, выброшенная за борт, тянет за собой последние свои звенья, так и у Сача то, что он хотел сохранить для себя, готово было соскользнуть с языка. Равновесие между тем, что уже вышло на явь, и тем, что должно было остаться в тайне, давно нарушилось, секрет теперь не мог не обрести голоса.
Дерево, которое рубят в лесу, всегда задержится на секунду, прежде чем рухнуть, на то самое, особое мгновенье, когда сила тяжести уже отдала себя во власть физического закона, а он на миг приостановил свое действие. Это время, когда природа радуется собственной гармонии, видя, что подобная масса слепо подчиняется формуле. Сач поднял голову, веки, словно скорлупка, прикрывали его глаза, белые, напоминающие глазницы старинных статуй; Сач был бледен, но недостаточно выразить лицом свершенное зло, надлежало рассказать о нем. Аня, правда, успела еще прокричать: