Текст книги "Красавица и генералы"
Автор книги: Святослав Рыбас
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Глава одиннадцатая
1
И кануло все, ушло с быстрым течением навеки!
Сгорел в боях под Кромами московский поход. Ранними октябрьскими метелями замело следы добровольцев. Зажатая политкомиссарами и заградительными отрядами Центральная Россия, медленно, с трудом развернувшись, выдавила деникинскую занозу. А что до отдельных юнцов, вольно или невольно брошенных в самое пекло, – одни погибли, другим было суждено испытать злую долю раненого-калеки, третьи, отступая, дошли до Орла, Курска, Харькова, до степи и потом увидали Крым и турецкие берега, тот самый долгожданный Константинополь, с проливами, к которым вела Россию победа в великой войне, вела и не привела. Не было ни победы, ни России, ни проливов. На Константинопольском рейде стояли английские и французские крейсера. Древний Царьград, помнивший киевского князя Олега, сиял величественными куполами Айя-Софии. И думалось, глядя на мраморные дворцы и сады, спускающиеся прямо к воде Босфора, что скоро, скоро вернешься домой...
В Крыму Виктор болел сыпняком, и тогда снился ему Макарий, звучали разные голоса, мелькали под аэропланом хутора и железнодорожные станции. Ветер дул ему в грудь, внизу была пропасть. Макарий и отец, как ангелы, летели рядом.
Кто-то кричал:
– Эх, офицеры! Зазнались! Без батарей. С одними винтовками...
Другой голос откликался:
– Не ложиться! В полный рост, трусы!
– Тяни! Тяни за ленту! Разворачивай!.. По саням! Бей по саням! По комиссару! Еще! Еще!
Голосов звучало множество. Виктор не знал, куда он летит, почему возле него умершие и куда его зовут.
– Большевики вынуждены делать дело Ивана Калиты!, – настойчиво твердил еще один голос. – Держава живет по своим законам, ей все равно, какой флаг, – белый, красный...
В бреду Виктор соединил Ледяной поход и московский.
У Виктора тиф, он никуда не пойдет... Сосед в цепи приподнимается, чтобы получше осмотреться, и вдруг выгибается, на мгновение будто окаменевает, и валится на бок. Его фуражка катится колесом. Далекий пулемет поднимает ее в воздух. Раз, другой, третий! Разрывает в клочья.
После тифа Виктор до мая числился в нестроевой части, а когда совсем поправился, стал ходить с офицерами в порт на разгрузку, подрабатывая за ночь несколько десятков тысяч рублей.
Здесь, в "крымском сидении", начинало что-то осознаваться, и горькая мысль о русском народе мучила многих.
Каждый день Виктор слышал, как задавали вопрос, что их ждет впереди, и как натыкались на свою вину.
– Я застрелил, наверное, десятка три товарищей, – признался поручик Вольский, веселый и простой в обращении офицер. – По обычным меркам я убийца и мы все убийцы... Но представьте, буря когда-нибудь должна кончиться, – мы станем нормальными...
Разговаривали ночью при звездах и блеске лунной дорожки в море, ожидая то ли баржи, то ли буксира. Вода шипела и терлась о пирс. Пахло волей, простором. Вечность и Божье провидение, казалось, взирали с вышины на молодых людей. Подступало томительное раскаяние.
Шли на Москву, а оказались в Крыму, на клочке суши, не понятые народом, который освобождали. Да он не нужен был летом и ранней осенью прошлого года народ, дрожавший над своими маетками и дожидавшийся, чья возьмет верх.
– Надо было помягче, – сказал Виктор. – Не отнимать, за все платить.
– А где взять гроши? – насмешливо спросил прапорщик Глинка – Хлевы чистить или как? С нас одна баба за шлею пять фунтов соли взяла. Мы же ее пальцем не тронули.
Все замолчали, потому что Глинка хоть, может, и не солгал, но вообще-то в его пять фунтов никто не поверил.
– Уляжется буря, долго нам придется грехи отмаливать, – потом сказал Вольский. – Мы уже совсем пролетарии, живем своим трудом, никого не трогаем.
... И вскоре отмолили. Началось наступление армии генерала Врангеля из Крыма.
Когда подошли к Перекопскому валу – светало. Бледный месяц скатывался за пирамидальные тополя. За валом трещали частые выстрелы и гудели пушки. Со дна вала клочьями тянулся туман, веяло земляным холодом.
– Что, господа? – спросил Виктор у Вольского. – Уже отмаливаем?
Рассвело. Майское солнышко лилось ранним теплом. Навстречу полку вели раздетых босых пленных.
– Опять начинается! – сказал Вольский. – Но что там эти пленные?
Приближался бой.
Мы живем среди полей
И лесов дремучих,
Но счастливей, веселей
Всех вельмож могучих!
Эй, дроздовцы, эй, дроздовцы,
Живо, живо, веселей!
Из степи веяло будоражащими запахами. Молодые, еще зеленые пучки ковыля колебались под ветром. Разноцветные ковры горицветов, лютиков, сон-травы навевали думу о Терноватой балке, возле которой сейчас такая же благодать.
Впереди трещало и гудело.
К вечеру вошли в Первоконстантиновку, еще не остывшую от дневного боя. Выдвинули заставу на окраину, в кусты возле кладбищенской стены. Сюда доносились дымки из кухонь-летовок, отсюда было видно и степь, и широкие кладбищенские ворота, куда вносили убитых.
Ротная застава сидела под теплыми камнями стены, ела горячий кулеш и глядела на привычный ритуал панихиды. Опять смерть завела свой "Коль славен наш Господь...".
Тогда, в последние майские дни, невозможно было всерьез думать о гибели, ибо вокруг цвело раннее лето и даже здесь, у стены поповского гумна, ярко блестели в жесткой листве красные мелкие вишни-майки, как бы свидетельствуя о торжестве природы над смертью.
– Младая жизнь у гробового входа, – сказал Вольский и стал рвать чуть запыленные вишни.
Все узнали пушкинскую строку, она освобождала от внутренней неловкости пред ликом погибших. Но и предупреждала: завтра это может быть с каждым из вас, господа. Да, все же с ними были и Пушкин, и Суворов, и летчик Нестеров. Родина! Великое чувство данного тебе судьбой единственного пристанища.
В Турции, глядя сквозь дырявую крышу на османские звезды в осеннем мраке, Виктор вспоминал тот вечер в Первоконстантиновке, кладбище, строчку из Пушкина и мелкие кисловатые майки, красным соком окрасившие губы офицеров. И жизнь была там, в воспоминании. Только там.
На следующий день, рассыпавшись цепью, рота шла, вскинув винтовки на руку, не стреляя. Снова несло сухим пыльным цветочным запахом, и синело над холмами ласковое небо. За холмами – красные. Там что-то зажужжало, завыло. И выползли, сверкая черной краской, медленные броневики. Бело-розовые облачка шрапнели поплыли в прозрачной синеве. Торопливо бухали скорострельные пушки Гочкиса, сминая, отбрасывая цепь назад. За броневиками не спеша затрусила красная пехота.
Вольский упал, левая ступня как отрезана, и бьет из голенища красным.
– Спасите, братцы! Не оставляйте!
Его не смогли вынести. Кто упал – погиб. И только через сутки, когда Первоконстантиновку отбили, вынесли Вольского. У него горло было проколото штыком, и все остальные убитые имели колотые штыковые раны.
"Коль славен наш Господь..."
"...У гробового входа младая будет жизнь..."
Убирали убитых до самого вечера и похоронили в общей могиле.
А вишни краснели в садах, дразнили. Жалко было оставлять.
Роту посадили на подводы, и подводы быстро поехали вперед, к тем холмам, из-за которых позавчера выползали броневики. Но вишни прямо лезли в глаза, и тогда Глинка сказал:
– Руби топором!
И как будто наступило облегчение. Над подводами вырос вишневый сад и, качаясь, покатил по дороге.
Губы снова окрасились соком. Косточками стреляли вверх, как малые дети. Трещали кузнечики, пахло конским потом.
И что же?
В ноябре их выбросили в Турцию.
Галлиполи, Галлиполи... Крошечный городок, пристанище разбитой русской армии. Берег угрюмого Дарданелльского пролива, путь к которому, как некогда утверждалось, лежит через Вену и Берлин.
Вот и все о последнем вишневом саде. Он исчез, истлел с проколотым горлом, больше его нет. А есть этот полуразрушенный при высадке англо-французского десанта турецкий городок Галлиполи. Что ж, будем жить здесь, будем глядеть на далекие темные горы на малазийском берегу, как глядели на них пленные запорожские казаки или русские солдаты, тоже томившиеся тут в плену после Крымской войны. Не мы первые!..
Зима, холод, страшный восточный ветер. А там было лето, утренний туман стлался над степью, и по колено в тумане офицерская рота на ходу развернулась и взяла штыки наперевес.
Навстречу шли они, курсанты. И тех, и других можно было остановить пулеметным взводом. Но пулеметы заткнулись. Только штыком! Боя не затягивать!
Курсанты запели что-то свое, как молитву. Потом перестали. Прошлогодняя сон-трава трещала под ногами.
Прицел пять. Четыре. Три... Триста шагов... Пальцы стиснули ложе винтовки... Цепь курсантов гнется, фланги то опережают, то отстают... Двести... Сто... Роту как будто стискивает с боков к центру, фланги загибаются назад. И нестерпимый страх давит грудь...
Но в Галлиполи еще тяжелее.
После эвакуации Крыма в ноябрьском море плыла изгнанная Россия на 126 кораблях в Константинополь. Кого только не было на палубах и в каютах парохода "Саратов", на котором среди тысяч военных был и двадцатилетний юноша с погонами вольноопределяющегося и серебряным тусклым знаком "Ледяного похода". Этот терновый венок из черненого серебра, пересеченный сверху вниз серебряным же мечом, был самым ценным предметом Виктора. Кроме часов, подаренных Макарием. Но часы были спущены на веревке в один из турецких каиков, окружавших "Саратов" на золоторогском рейде, и ушли в обмен на лаваш и халву. А знак остался. Терновый венок превращался в символ изгнания.
В Константинополе французское командование разрешило сойти гражданским лицам. Военных ждали Галлиполиский полуостров, Чаталджа и остров Лемнос.
Армия сводилась в корпус, дивизии – в полки, артиллерийские дивизионы в артиллерийский батальон.
На причале Галлиполийской бухты стояли черные сенегалы в желтой униформе и стальных шлемах, настороженно наблюдали за, выгрузкой вооруженной белой гвардии, голодных униженных людей. Горнисты играли "сбор", били барабаны.
Еще в Константинополе французы распорядились о сдаче оружия, но оно не было сдано. И теперь они явно опасались русских, как будто те могли выкинуть какой-нибудь фортель, например восстать и соединиться с младотурками-кемалистами.
В холодный рассветный час русские уныло спускались по трапам, надеясь здесь, в полуразрушенном городе с чахлыми кипарисами, найти пристанище. Не надо им было ни младотурков, ни Сенегалов, а только бы завалиться в какую-нибудь щель и очухиваться, содрав с ног прикипевшие сапоги. Да и не было русских, а были разговаривавшие на русском языке – таких было большинство, пришибленных, злых, безнужных людей. Рано или поздно они были обречены раствориться в чуждом им мире или оказаться за колючей проволокой во французском концентрационном лагере.
Часть корпуса временно разместилась на окраине городка в двух огромных длинных сараях. Крыш не было. Ночью над головами сияли звезды, в стропилах свистел ветер. Эти звезды и этот ветер неслись отсюда в Россию, сопровождаемые стонами раскаяния и стонами ненависти.
Изгнанники спят. В шесть утра протрубят побудку, и они побегут к колодцу за четверть версты, умоются ледяной водой, потом побегут обратно, оденутся в короткие английские шинели и выстроятся на линейке. "Смирно! Равнение налево!" – раздадутся знакомые команды, и будет исполнен обычный ритуал, чтобы никто не забыл, что он является частицей нерушимого целого. "Господа офицеры! Здорово, молодцы!" Все стоят в одном ряду, так же тесно, как и спят на нарах, прижавшись друг к другу. Горнист заиграет "На молитву", и все затянут: "Кресту твоему поклоняемся, владыка", – и сладкие звуки молитвы на несколько минут увлекут душу. Потом будет работа и утомительное учение, до вечерней молитвы время будет заполнено, как и должно в армии...
А пока все спят и смотрят светлые сны о милой родине, куда они еще вернутся, кто за прощением, кто для мести.
Виктору снится Миколка. Миколка протягивает руку, а там синее яйцо-крашенка. "Давай цокнемся", – говорит он. Из яйца выходит турецкая феска. "Возьми, – предлагает Миколка. – Теперь ты турок. Будет у тебя феска". Виктор хочет сказать, что он не турок, но Миколка исчезает, а возле фески появляется патруль юнкеров Алексеевского училища и подозрительно смотрит на Виктора. "Ты хочешь сбежать? "
Сбежать некуда. Две силы караулят Добровольческий корпус, две воли, русская и французская. Русская проводит учения, марши, работы, принуждает преодолеть уныние, а французская стремится не упустить белогвардейцев из-под контроля и все решительнее требует сдать оружие.
Бежать некуда. Бухту патрулируют юнкера и сенегалы, и лишь в скромной ресторации грека Попандопуло за пол-лиры можно найти утешение.
Главная часть корпуса разместилась в семи верстах в противоположную от сараев сторону, в долине роз, окруженной холмами. Ее назвали "долиной слез и смерти". Справа от арочного мостика через безымянную речушку, струившуюся по каменистому руслу, ставили палатки и, поставив, забирались в них и стелили одеяла на голой земле и ложились пластом. Можно было не думать о жизни. И чтобы сберечь людей от простуды и апатии, командующий приказом по корпусу понудил всех сделать в палатках койки.
Виктор перешел в палаточный городок позже. Уже стояли кресты на первых могилах русского кладбища. Там лежали умершие от безверия и тоски, убитые на дуэлях, застрелившиеся и расстрелянные.
Вид палаточного лагеря все-таки внушал уважение к воинской силе корпуса. Перед выездом в лагерь на арке был установлен герб Российской империи и стоял часовой под грибком, а перед полковыми линейками на столбах белели полковые вензеля. Строилась церковь, из ящиков и натянутых на рамы одеял делались аналой и царские врата. Действовал лазарет. В починочной мастерской шили из одеял галифе и набивали подметки к сапогам. Еще была учреждена гауптвахта, введен комендантский час. Военно-полевой суд приговорил нескольких солдат к смертной казни – они продали свои винтовки.
В "долине слез и смерти", среди голого поля, вырос русский военный город. Он был страшным, безжалостным и все же был единственной опорой изгнанников.
На последнее требование французов о сдаче оружия командование корпуса ответило, что ни одна винтовка не будет отдана добровольно и может быть отнята только силой. Две силы приготовились к столкновению. В лагере говорили, что донцы возле Константинополя уже дрались с сенегалами, и это воспринималось с гордостью за казаков. "Что ж нам хитрить? Пожалуй, к бою. Уж мы пойдем ломить стеною, уж постоим мы головою за родину свою..." И кстати "Бородино" поручика Лермонтова вспомнилось!
Была, значит, еще сила, самая могущественная, и она сжимала сердце.
Французы пригрозили прекратить довольствие русских, в ответ корпус провел смотр частей, как бы предупреждая, что не уступит. Союзники любезно поинтересовались: неужели русские намерены открыть военные действия? Им спокойно ответили, что они ошибаются, что это обычные занятия для поддержания боевого духа и готовности. Тогда к Галлиполи подошла эскадра из двух броненосцев, трех крейсеров, пяти миноносцев и транспортных судов. Командующему корпусом Кутепову заявили, что будет высажен десант. "Что ж, ответил Кутепов. – Как это ни странно, но назавтра мой корпус проводит маневры по овладению перешейком".
И французы отступили, эскадра оставила Галлиполи, и русским как будто окончательно было предоставлено право полуголодными окаменевать на каменистом полуострове. Вместе со своими поручиками Лермонтовыми.
– Да, господа, – говорил в палатке-читальне немолодой ротмистр в пенсне. – И Лермонтова убили на дуэли, и Пушкина. И Толстого предали анафеме, а Достоевского упекли в острог... Горькая доля у тех, кто несет белую идею в России. Мы сами знаем, сколько у нас грязи. Если бы не наша грязь, быть бы нам сейчас в Белокаменной... Но мы можем еще очиститься.
Ротмистра к лекциям больше не привлекали, его вызвали в контрразведку и долго прочищали мозги. Он был корниловец, один из тех, кто с папиросой во рту, не сгибаясь под пулеметами, ходил в атаку.
Виктор встретил ротмистра на холмах, они резали вереск и разговаривали о жестоком патриотизме армии. Дул холодный ветер. У Виктора на боку и спине ныли чирьи. Жить было тяжело.
– Забудьте о самоубийстве, – вдруг сказал ротмистр. – Все, что здесь делается, – это единственно возможное в наших условиях. А внутри казарменных порядков зарождается человеческая жизнь. Вы обучаетесь какому-нибудь ремеслу?
Виктор ходил на курсы электротехников при техническом полке. С чего ему стреляться? Он даже не понял, почему ротмистр предостерегает от пули в лоб. Несмотря на тощий паек, в лагере еще можно было жить и примиряться с жестокой дисциплиной, под ее броней пробуждались ростки то ли земского просветительства, то ли либерального вольнодумства.
Ротмистр посоветовал Виктору не бросать курсы и стал дальше резать вереск. Они собрали по вязанке, чтобы завтра продать в городе за пару пиастров.
– Им не нравится, что я говорю правду! – сказал ротмистра. – Они думают, что поручик Лермонтов подчиняется белому движению. Они не понимают!
Вернувшись в лагерь, ротмистр направился на кавалерийскую сторону, за мостик, а Виктор остался среди палаток пехотных полков.
Больше они тесно не соприкасались. А весной ротмистр оказался в группе согласившихся переселиться в Бразилию и уехал, презираемый всеми за отступничество. Лагерная газета, именуемая за напористость "паршивкой", написала, что России такие бразильцы не нужны. И ротмистр будто умер.
В машинописном журнале "Развей горе в голом поле", который выпускали два офицера, появилась статья о белой идее и нищенствующем Рыцарском Ордене, объединившем на, чужбине всех разрозненных измученных воинов, горстку сохраняющих русскую государственность людей.
Спустя много лет тот ротмистр в пенсне вдруг ожил в памяти Виктора. Игнатенков узнал о том, как немцы, войдя в Прагу, слушали хор мальчиков в русской гимназии и как мальчики запели "Бородино" поручика Лермонтова. Виктор представил поющих перед врагом детей, и ему сдавило горло.
Тогда в "долине слез и смерти" эта сила была последней опорой. Она не могла различать лиц изгнанников, они представлялись ей одним целым, и просыпающийся в каждом дух был ей чужд, ибо ослаблял ее. Эта сила спасала и карала. Несколько июльских дней по галлипольским холмам бродили тысячи молодых и пожилых мужчин, распугивая скорпионов и змей, искали камни весом не меньше десяти килограммов и сносили вниз. Из камней сложили курган, увенчали крестом и на переднем фасе вмуровали мраморную доску с двуглавым орлом и надписью на четырех языках – русском, французском, турецком и греческом: "Упокой, Господи, души усопших. 1-й Корпус Русской Армии своим братьям-воинам, в борьбе за честь родины нашедшим вечный покой на чужбине в 1920-21 годах и в 1854-55 годах и памяти своих предков-запорожцев, умерших в турецком плену".
Двадцать четыре тысячи скрепленных цементом камней, – вот что такое был этот памятник. И следовало считать камнем каждого корпусного чина.
Все были как один. Но в памятнике недоставало одного камня. Этот камень должен был принести ровесник Виктора, кавалерист Борис. И не принес. Виктор познакомился с ним на футбольном матче своего полка и кавалерийского. Этот сухощавый, обнаженный по пояс парень с сабельным шрамом на плече играл хавбека и очень хотел выиграть. Он вел мяч, растопырив локти, чуть ссутулившись, и с веселой усмешкой глядел перед собой. Футбол – новая игра, ею увлекались почти все молодые, юнкера, вольноопределяющиеся и младшие офицеры. Им было хорошо на поле, ни о чем не думали и бегали как дети.
Кто же постарше, мог сосредоточиться в одной из семи лагерных церквей, либо заниматься в кружках, либо выпускать листки и журналы. В журнале Марковского полка с самоедским названием "Шакал" были помещены такие стихи:
Наша жизнь полна лишений,
Унижений и гонений,
Всем мы чужды – здесь и там,
Нет на свете места нам.
Мы – навоз для удобренья
Для другого поколенья...
Лучше футбольных поединков ничего не было!
И рядом на гауптвахте за провинности пороли розгами солдат, в контрразведке дознавались о подозрительных разговорах, возле ресторации в городке офицеры дрались с патрулем... То, что стремилось хоть в малой степени отойти от сцементированного монолита, должно было быть возвращено назад.
12 мая, почти за два месяца до установки памятника, Виктор присутствовал при расстреле своего знакомого старшего унтер-офицера 1-го кавалерийского полка Бориса Коппа. Зачитали приговор. Копна привязали к столбу, и он помутившимся взглядом в последний раз посмотрел в далекую сизую даль Мраморного моря, на север, в родную сторону. Он обвинялся в агитации против армии. Но от армии его могла избавить только смерть.
И выложенная камнями надпись на желтоватой земле утверждала для каждого эту незыблемую истину: "Только смерть может избавить тебя от исполнения долга".
Но когда расстреливали Копна, уже было известно, что верховный комиссар французской республики в Константинополе генерал Пелле сообщил Врангелю о решении прекратить кредит. Галлиполийский лагерь вскоре должен был исчезнуть, а тысячи изгнанников – рассеяться. Врангель резко возразил – ему ответили из Парижа: "Напрасно было бы думать, что большевиков можно победить русскими или иностранными вооруженными силами, опорная база которых находилась бы вне пределов России, и, вдобавок, победить с помощью солдат, которые в момент наилучшего состояния армии в Крыму на родной почве не оказались в силах защитить его от прямого нападения советских войск".
Впрочем, напрасно было бы надеяться, что это могло спасти Бориса Копна. Машина правосудия и долга должна была делать свое дело во имя родины.
Отныне ее имя, произносимое начальством, уязвляло Виктора.
* * *
В декабре 1921 года после ликвидации галлиполийского лагеря Виктор оказался в Болгарии. Больших желаний у него не было, он надеялся, что в Болгарии русские получат поддержку от братьев славян, а что дальше – не загадывал.
Хотя белогвардейцы еще сохраняли верность белой идее и военную организацию, будущее для уцелевших молодых людей начинало казаться еще более неопределенным. Ради заработков приходилось работать на строительстве железной дороги; по утрам молились, ходили строем, вечером снова молились... Это медленное врастание в мирную жизнь было еще болезненнее, чем галлиполийская ностальгия. Там-то они знали, что живут временно, а здесь не было и такого утешения. Наоборот, о возвращении домой следовало забыть. В России закончились крестьянские мятежи, объявили новую экономическую политику, примиряющую собственников с красной властью, и, самое отрезвляющее, англичане заключили с большевиками торговое соглашение, открыв им дорогу для других соглашений – с поляками, прибалтами, турками, афганцами. К тому же большевики объявили амнистию всем рядовым белогвардейцам, показывая, что есть новые пути.
2
Новая действительность была непривычной и требовала жертвы, на которую многие не могли решиться. Требовалось перестроиться на созидательный лад, научиться идти на уступки чужим мнениям и мирно жить бок о бок со своим противником. Жизнь требовала прочности. Но и прошлое жило в каждом и не могло в мгновение ока зарубцеваться.
Анна Дионисовна и Иван Платонович Москаль занимали отдельную квартиру в доме технического персонала. Часто заходил в гости Рылов. Правая рука у него была подвязана, после ранения ключица не срослась. Приходили и другие начальники. Все они уважали Анну Дионисовну, а в последнее время стали к ней прислушиваться, потому что она в отличие от строгого Рылова видела за излом возрождение России от зла гражданской войны.
Поставив чай, Анна Дионисовна внимала разговорам о добыче угля, о темном народе, которого надо постоянно подталкивать к работе, о нехватке настоящих работников. Затем она говорила почти одно и то же, напоминала, что раньше они боролись с российскими промышленниками, а нынче рады бы у них поучиться.
– И придет время, когда вы позовете себе на помощь всю русскую натуру, – говорила Анна Дионисовна еще до принятия нэпа. – И всех купцов Мининых вспомните, все по-хозяйски приберете, потому что иначе прогорите!
Слушать такое членам партии было, наверное, странно, но все знали, что Анна Дионисовна никакая не монархистка, а просто живет старыми мерками.
Но после голода, после мужицкого бандитизма, превратившего сельские отряды самообороны в гнезда махновщины, после разорения войной основного кадра рудничных рабочих нынче у всех вертелся один и тот же вопрос: "Власть наша. А что дальше?", – и ответ на него, даваемый излом, казался половинчатым. Хотелось ясности, торжества идеи справедливости. Что НЭП? Крестьянину он оставляет волю. А рабочим? На что она рабочим – плести веревочные чуни? В Юзовке тяжким трудом задули домну и на митинге приняли отступническую, по правде говоря, резолюцию: "Завод должен работать, чтобы произвести продукт, за который крестьянин даст нам хлеб!" Чтобы пролетарий с протянутой рукою шел в деревню? Гегемон? Диктатор? Просить?
Несколько раз в квартиру приходили из домкома, жаловались Рылову на тесноту, а Рылов отправлял домком сходить поглядеть, как живут шахтеры в семейных бараках. Анна Дионисовна заметила для себя, что этот довод ("другим еще хуже") перестал убеждать, хотя, как в военную пору ненависти, стремились скорее не к улучшению своей жизни, а разрушению чьей-то, лучше устроенной.
Домком с завистью смотрел на уютное жилище Анны Дионисовны, задерживали взгляд на фотографической карточке Макария.
– Ахвицер?
Это звучало как осуждение, напоминало убийцу ее сына Миколку.
Этот домком сам себя выбрал, чтобы следить за справедливостью в их доме. Решительные шумные люди, среди них были и члены партии, не признавали никакого отступления. Они не боялись ни Москаля, ни Рылова и говорили, что надо рубать врагов на капусту.
Иногда она встречала и Миколку. Он жил в бараках и числился на григоровском руднике десятником. Говорили, он был ранен в Крыму.
Анна Дионисовна ничего не забыла, ни Миколкиного обвинения Виктора в предательстве, ни убийства Макария. Но о мести не думала и вспоминала кривоногого тугощекого мальчишку, каким был Миколка, когда впервые появился вместе с Павлой на хуторе.
Прошлое рухнуло. Вместо детей, настоящей семьи и своего круга знакомых у Анны Дионисовны теперь был круг знакомых Москаля. Она привыкала к новым взглядам, искала нравственную опору в привычном, стремясь к устойчивости будничной жизни и накоплению прочности. Однако новое только нарождалось и таило в себе как возможность умиротворения, так и зерна прежней вражды. Нэп открыл частные магазины и лавки, но товарооборот был нарушен, больше половины шахт закрыта, у народа денег нет. Нэп как будто покрывал редкими пятнами зелени черное пожарище. Анна Дионисовна смотрела на эти ростки с надеждой, словно из травы мог вырасти лес.
Анна Дионисовна знала, что из-за неработающих шахт, безработицы и безденежья большая часть людей живет плохо. Революция не сделала их богатыми, но научила воевать. Воевать же было не с кем. Ну разве что с торгов – нами из рабочего кооператива, где нечем отоварить талоны?
Москаль уповал на восстановление затопленных шахт, чтобы давать уголь и получать за него деньги. Но средств на восстановление не было. Начинать без средств? Чем платить шахтерам? За одни надежды?
– Обецянка-цяцянка, а дурню – радостью, – отвечала на его рассуждения Анна Дионисовна, вспомнив к случаю польскую пословицу.
– Да, обещать легко, – соглашался Москаль. – До сих пор мы все обещаем светлое будущее, пора заняться и хозяйством.
И он стал агитировать в окружкоме начать восстановление григоровского рудника. Рылов ему возражал, называл это партизанщиной.
Рылов был силой, перед которой Иван Платонович чувствовал себя неуверенно и всегда действовал как будто под ее прикрытием и охраной. Но тут прикрытие превращалось в панцирь, начало давить.
Однажды он встретил у себя в доме старого лысого Леопольда Ивановича Ланге, бывшего григоровского управляющего. Ланге имел вид счетовода или технорука какой-нибудь артели, одет в меховую безрукавку и бурки, но что-то неистребимо-старорежимное таилось в его глазах. И Москаль сразу подумал, что Ланге пытался остановить рудник осенью семнадцатого, когда рудком ввел там самоуправление. Короче, большой друг рабочих пожаловал в гости к Москалю!
Но с другой стороны, Ивану Платоновичу нужен инженер, и ясно, что каждый инженер нынче старорежимный, других нет.
– Как поживаете, Леопольд Иванович? Где пропадали? Оказалось, Анна Дионисовна столкнулась с ним возле дома – Ланге ходил с какой-то машинкой, предлагал хозяйкам вывести тараканов и клопов при помощи тока высокой частоты.
– Летом я торгую блеснами с тройниками, – сказал Ланге. – А зимой блесны не нужны... – Он погладил руку об руку и улыбнулся. – Блесны – тонкое дело, у меня секрет, чтобы не перекалить крючки.
Он ютился вместе с женой в землянке-каюте у старого десятника и хотел бы переселиться в хорошее жилище.
– А ваши сыновья? – спросил Москаль.
– Об их судьбе мне ничего не известно, – ответил Ланге. – Если живы, то в тюрьме либо за морем... Но вам нужны специалисты, верно? – Ланге снова улыбнулся. – У меня есть способ, как вместо хлопчатобумажной изоляционной ленты использовать обычную бумагу, берите хоть из архивов, я знаю способ пропитки специальным составом... Не сомневайтесь, у меня голова еще варит!
Москаль подумал, как Рылов отнесется к назначению Ланге на рудник, и нахмурился. Анна Дионисовна поторопилась, позвав инженера. Тот – не наш человек. Рылов и разговаривать не захочет.
– Я на руднике с японской, – просительно вымолвил Ланге. – Есть образование, опыт, культура. Вам это не нужно? – Должно быть, он уже понял, что его не позовут, и повернулся к Анне Дионисовне, чуть заметно покачав головой, как будто говорил, что не в претензии, тут ничего не поделаешь.
Он ушел, и Москаль стал ворчать, что Анна Дионисовна ставит его в глупое положение.
Она этого не ожидала. В Ланге она видела часть собственной жизни, разрубленной надвое и долженствующей когда-нибудь залечить страшную рану. Она знала, что думает супруг, почему колеблется. Война! Враги! Корни старого не отрублены!
Москаль хотел остановить ее, чтобы она не довела спор до оскорбления, ибо в глубине их отношений были объединяющие и разъединяющие начала. Однако остановить Анну Дионисовну было трудно. Раньше она избегала обвинять его в гибели Макария и разрушении хутора, словно смирясь с этим во имя продолжающейся жизни; теперь же, хотя и удержалась от прямого обвинения, сказала, что не будет терпеть неутихающей разорительной вражды.