Текст книги "Красавица и генералы"
Автор книги: Святослав Рыбас
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
И она догадалась, чем привлекает ее Ушаков: он любил свою юнкерскую юность, тогда как вокруг Нины слышалась только злоба, ненависть и горечь.
На следующий день Ушаков приехал на вокзал ознакомиться с развернутым лазаретом и произвел на врачей хорошее впечатление рассказами о своих ранениях в сентябре четырнадцатого и июле шестнадцатого и уважительным отношением к военным медикам. Сердитая сестра стремилась попасть ему на глаза и приторно улыбалась.
Выбрав минуту, Ушаков назначил Нине свидание. Она смутилась и покраснела. Ей хотелось, чтобы свидание началось тот же час, и одновременно было стыдно за свои мысли.
У них не было времени вглядываться друг в друга. Он принадлежал к лучшей части офицерства, его отцы и деды тоже проливали кровь на полях сражений – этого знания ей было вполне достаточно, ибо она скорее почуяла, чем поняла, что в нынешней поре Ушакову нет иного пути, кроме как погибнуть или победить.
Ушаков плохо знал город и поэтому назвал одну из достопримечательностей, памятник Ермаку, где они и встретились. Мела поземка. Ермак держал в вытянутой руке сибирскую корону. Могучая голова покрывалась снежной шапкой. На Ушакове ладно сидела шинель, перетянутая полевыми ремнями, за плечами точно посередине лежал красный офицерский башлык – и, начиная от фуражки с белой кокардой и кончая сапогами, все обмундирование говорило, что его обладатель приучен к порядку и не признает отклонений. В этом было щегольство и свойство идти только одним путем.
Ушаков слушал ее как зачарованный. Роман о бедной дочери тюремного врача, превратившейся в капиталистку и затем потерявшей капиталы, увлек его своей стихией. И самым интересным для Ушакова были не ее потери, а финансовая борьба за рудник. Этой стороны жизни он совсем не знал, поэтому смотрел на Нину как дикарь на Миклухо-Маклая, в чем и признался.
– Как? Неужто так просто?! – воскликнул он, когда узнал о попытке Каминки прибрать рудник в полную кабалу. – Вы знаете, я думаю, что эти каминки погубят нас. Уже погубили! Всюду у них родичи, они дружны, питерский каминка всегда договорится даже с французским и американским каминкой. А мы, как повелось, лишь тешимся, что сосед разорился. – Ушаков приостановился и коротким движением подбородка указал на светившиеся окна магазинов Московской улицы. – Жалкие торгаши!
Он был наивен и не хотел понимать простых вещей, что легче обвинить каких-нибудь каминок, чем себя. Нина, державшая его под руку, нетерпеливо заиграла пальцами и спросила:
– Но и у красных их много! Лучше я найду общий язык с моим Каминкой, чем с красным комиссаром.
Ушаков кивнул, в глазах его отразились точки электрического света. "Ничего не понимает, – подумала она. – С кем он будет воевать? С ветряными мельницами? С жидомасонским заговором, о котором твердят офицеры? А ведь там мужики, там шахтеры. Их много".
Нина улыбнулась, услышав, что Ушаков говорит о заговоре.
– Милая Нина Петровна! – горько произнес он. – Улыбаетесь? Замутили они голову своими лозунгами, развалили армию, обезглавили народ. Чему ж улыбаться?
В полосах электрического света кружился искристый снег. Московская улица вся в пятнах света и синих сумерках весело текла под темным, беспросветным небом. На стене, подчеркнутая снежным валиком висела реклама кинематографа, зазывала посмотреть фильмы с участием Веры Холодной, Ивана Мозжухина, Наталии Лысенко. Возле кинематографа стояла группа человек в двенадцать.
Ушаков и Нина прошли мимо, замолчав, глядя на афишу. Вдруг сзади кто-то негромко бросил:
– Золотопогонник!
В безобидном слове шипела горячая ненависть. Ушаков снял руку Нины и повернулся. Люди возле афиши, укутанные синим куполом, не смотрели на него. Ушаков выпрямился, чуть повел головой вправо и влево и усмехнулся.
Нина почувствовала, что сейчас он, не задумываясь, может кинуться на толпу, и с гордостью и жалостью подумала, что он наивен.
– Идемте, – попросила она. – Не будете же драться с невидимками?
– С невидимками! – буркнул он, и они пошли дальше.
В ресторане Ушаков заказал цимлянского и ужин, – икру, пирожки, осетрину на вертеле. Пожилой официант, с длинными пушистыми баками, неторопливо-ловкий и твердо глядевший прямо в глаза, чем-то напомнил капитану покойного ефрейтора Линева.
– Невыразительная физиономия, – сказал он Нине, – а в печенке сидит...
Ушакову снился один и тот же сон, в первые минуты дремы он часто с болью видел знакомую позицию, которую в мае пятнадцатого года занимал полк между Ломжей и Остроленкой.
До немецких окопов шагов восемьдесят-сто, артиллерия не стреляет, чтоб своих не накрыть. И между линиями все завалено рогатками, ежами, оплетено колючей проволокой на кривых кольях. Всю ночь взлетают белые ракеты, вспыхивают наверху синеватым огнем и тихо катятся вниз. Кругом старый еловый лес, изрубленный, иссеченный, вся земля устлана толстым ковром старой хвои. Не дай Бог загорится! И Ушаков знает, что непременно загорится, и видит, как ветер крутит зацепившуюся за проволоку черную тряпку бинта и как пущенная с той стороны ракета, невысоко взлетев, падает между окопами, продолжая ярко гореть. Вот начинают тлеть вокруг нее сухие еловые иглы, вот выбиваются из них красноватые язычки пламени, и ветер клонит их то в нашу, то в обратную сторону. Сейчас будет лесной пожар.
В полумраке различаются темные бойницы в стальных щитах, зубцами вбитых в песчаный бруствер. Они пристреляны. Малейшее шевеление, попытка отодвинуть заслонку и посмотреть, – как пуля впивается в лицо наблюдателя. Ветер шатается туда-сюда, и ясно видно в начинающемся пожаре, как отодвигаются заслонки и в бойницу осторожно выглядывают глаза неприятелей.
Дым клонится то к ним, то к нам. Уже потрескивают сухие ветки. Это сон! Ушаков знает, что сейчас нижний чин Лынев скажет ему: "Дозвольте, я буду тушить?" – и выберется с лопатой на бруствер. Знает, что Лынев погибнет не сейчас, а гораздо позже, переродившись из самоотверженного солдата в разнузданного убийцу.
Лынев перебирается через колючку, мимо кучи консервных жестянок, отставил рогатку, осторожно перешагнул через высохший желтый труп с черными глазными ямами. Все ближе к огню, и ничего не спасет его от выстрела, он как на ладони. Немцы молчат. Лынев подходит к огню и принимается быстро окапывать. Немцы вылезли из-за щитов, наши вылезли чуть ли не в открытую. Он забросал огонь землей, стало темно. Теперь бы вернуться! Вдруг немцы стали пускать ракеты, но Лынев спокойно идет к своим, держа лопату на плече, словно показывает, что пусть стреляют, если хотят, а он не боится. Дошел до бруствера, постоял на нем и спрыгнул в окоп.
– Жестокий сон, – признался Ушаков. – Невзрачный, обыкновенный мужик. Я его сразу к Георгию представил. А через два года... – Он не договорил, махнул рукой.
Официант принес осетрину на вертеле и, покашливая, стоял за маленьким сервировочным столиком, ожидая знака подавать.
– Давай, – сказал ему Ушаков.
– А мне последнее время снится покойный муж, – призналась Нина.
Официант отошел.
– Наши мертвецы вряд ли завидуют нам, – сказал Ушаков. – Откуда пролезла к нам эта зараза – равенство и братство? Солдат, обязанный терпеть голод, холод, дисциплину, вдруг заявил: "А вы унижаете мое человеческое достоинство!" Захотел равенства с офицером... Извините, я вас перебил, спохватился он. – Что вы говорите?
– А что ваш Лынев, тоже?
– Вместе с другими подняли командира батальона на штыки. Мало того, распяли его, как господа нашего Иисуса. Хотели и меня, да уж не вышло у них...
– Какие у вас страшные истории! – сказала Нина. – Как же вы спаслись?
– Спасся... Дело не во мне. Я знаю, как подбивали солдат против лучших офицеров, как за "равенством" вбивали им в голову, что отечество – это пустая выдумка, что за нее кровь проливать глупо, что надо пить, жрать, грабить награбленное, в этом и есть радость жизни... Позвольте, я выпью ваше здоровье, Нина Петровна, за здоровье тех, кто не боится любить отечество!
Нина чокнулась с ним и выпила до дна. Она не хотела погибать, а он смотрел на это просто. "Любить" в его устах означало именно "погибать". Но вино ударило ей в голову, она подумала: "Какой он славный, открытый человек... Я увлечена... Его надо защитить, сберечь..."
Нину прибивало к твердому берегу, и она по-женски близоруко начинала строить планы дальнейшей жизни, отгоняя мысль, что с Ушаковым это очень ненадежно.
Нина не сразу отдалась ему, хотя в душе уступила уже в первый вечер. Она сделала так, что Ушаков завоевывал ее как труднодоступную крепость. И вот он завоевал, и она жалела его, ощущая под руками шрамы на его сухом юном теле.
– Эх, Геночка! – говорила она ночью, то жарко обнимая, то с жалостью вглядываясь в него. – Закончится война, увезу я тебя к себе... Или продам рудник, поеду за тобой, куда скажешь...
Геннадий Николаевич Ушаков явно не годился ни в мужья, ни в любовники он был герой-недоросль, знающий только армейскую свою задачу. На остальное он смотрел как на придаток к армии. С детства он видел казарму отца-офицера, потом кадетский корпус, юнкерское училище, полк – и это были почти одни и те же казармы. Он верил в офицерский кодекс чести, благоговел на стрельбище и церемониальном марше, охранял интересы нижних чинов: чтобы каша была хорошо упревшая, щи – жирные, в мясной порции – не меньше двадцати золотников.
Началась война – и он почувствовал подъем духа, думал о себе, как о частице отечества, приучался к мысли, что смерть неизбежна и не надо о ней думать. В походе он был рядом с солдатами, ел с ними из одного котла, ночевал в одной стодоле, пел одни песни. Такие офицеры, лежа в ста шагах от врага, спокойно говорили в телефон: "Достреливаем последние патроны. Через минуту встаем и атакуем", – или произносили прощальную фразу: "Присылайте замену, я убит".
– Моя единственная, мое солнышко, мой цветочек! – говорил Нине Ушаков.
Никогда ей не доводилось слышать этого, и у нее холодело в груди от любви и горечи. Она все поняла. Ей хотелось заплакать.
– Я заберу тебя с собой в Ростов, – пообещал Ушаков проникновенным голосом.
– Забери, – откликнулась Нина, зная, что и в Ростове ничто не спасет.
* * *
На перроне спиной к Нине стоял высокий мужчина в длинной шинели и красном офицерском башлыке, левая рука подвязана, и он качает ее от боли. Вот он повернулся. Это Виктор! В его лице что-то затвердевшее, отчужденное, особенно в глазах. На мгновение Нина ощутила, что он неприятен, будто обманул ее.
– Не ожидал, что ты здесь. Что ты делаешь? – спросил он просто.
Она поняла, что либо ему очень больно, либо он совсем переменился к ней.
– Ты ранен? – спросила она. – Сильно? – Он перестал качать, усмехнулся. Значит, не сильно, подумала Нина. – Я здесь, в привокзальном лазарете. Здесь и жена Колодуба. Саше ногу отрезали.
– Ты вроде Минина и Пожарского – Виктор не захотел расспрашивать о Саше. – Мне тебя жалко! Не вдохновляется наше христолюбивое воинство... Виктор поглядел на здание вокзала и сказал: – Хоть умыться можно? Как-никак мы все ж таки земляки.
И словно уже все рассказали о себе.
– Пальцы шевелятся? Пошевели! – еще вымолвила она.
Он пошевелил грязными желтыми пальцами и сказал:
– Как?
Нина завела его в сестринскую комнату, где раньше размещались кассиры, принесла теплой воды, и он сказал, чтобы она вышла.
– Дай-ка – сказала она и стала снимать с него шинель, потом – рубаху. От него пахло застарелым вонючим потом, как от всех прибывающих раненых. Повыше правой лопатки темнел лопнувший чирей, втором, еще не созревший, розовел на боку.
Она вымыла его по пояс, сменила повязку. Рана была сквозная, покрытая черной коркой.
– Как там мой Петрусик? – спросила Нина. – Увижу ли его?..
– Даст Бог, увидишь, – механически ответил Виктор. – Тебя краснюки не тронут, а нашего брата, добровольца, казнят на месте. Слыхала, как Чернецова убили? Хотел красиво жить, сумасшедший...
– Что ты так о покойном?-сказала Нина. – Нехорошо... Мы сейчас поедем в гостиницу, отдохнешь, примешь ванну, поешь...
– Снова буду при тебе? Что ж, поехали.
В дверь постучали, в комнату вошли Заянчковский и сердитая сестра, невзлюбившая Нину с первой же минуты.
– Вот с посторонним, – сказала сестра гнусным искариотским тоном. – Это нервирует.
Заянчковский увидел раненую руку Виктора, но посчитал нужным сказать, что Нина не должна нарушать общего порядка. Сестра была удовлетворена и убралась, не потрудившись закрыть дверь.
Заянчковский присел на стул, начал жаловаться, что все издерганные. Нина не отвечала и не смотрела на него.
– Сколько умных и гуманных людей сбежалось на Дон, а толку нет, сказал Заянчковский. – Добровольческая армия тянет в одну сторону. Совет в другую. Войсковой круг в третью. Толку нет. Зато у красных без колебаний.
– Нельзя ли наконец оградить меня от этой напыщенной матроны? спросила Нина. – Что ей от меня надо?
Заянчковский вздохнул и продолжил:
– Железнодорожники забастовали в Ростове, казаки им не препятствуют, а добровольцы врываются в рабочую столовую и открывают стрельбу. Потом похороны жертв. Казачьи власти беспечно все дозволяют. Народ возбужден против "юнкерей". Добровольцы как на вулкане... На кого мы надеемся?
– Чем я ей не угодила? – пожала плечами Нина. – Может, она красная? Витя, представляешь, я все время стараюсь с ней вежливо.
– Нет, не умеем мирно жить, – сказал Заянчковский, потирая затрещавший подбородок. – Вы молоды, Нина Петровна, пользуетесь успехом у офицеров. Богаты... А она? Ну простите ее, и все!
– У кого я пользуюсь успехом? – раздражаясь, воскликнула Нина. – Какие глупости!
Виктор закрыл ладонью глаза и зевнул.
– Что ты заводишься, – сказал он. – Надо в Ростов... Тут, видать, некому ладу дать. Жужжите, как мухи.
Заянчковский развел руками, наморщил лоб и виновато произнес:
– Вы не так поняли меня, Нина Петровна! Но будьте выше... Мы несем свой крест, а вы идейная доброволка, вам надо быть выше... Вы встречаете судьбу с открытым забралом.
Виктор раздвинул пальцы и взглянул на Нину. Его губы пошевелились.
– Сейчас идем! – твердо произнесла она. – Я ухожу, доктор... Может, не вернусь. Так что прощайте на всякий случаи.
Она не знала, что заставило ее произнести эти слова, ведь минуту назад ей казалось, что она прочно привязана к лазарету.
Заянчковский закряхтел, встал, собираясь уходить, и сказал Виктору:
– Заморилась наша Нина Петровна. Такое дело подняла... Не жалеем мы своих лучших.
– Если идешь, то пошли, – сказал Виктор. – У вас среди мучеников небось затоскуешь.
Он глядел на нее, теребя здоровой рукой испятнанный чем-то бурым конец башлыка.
Сейчас он уйдет, она останется, и тут ничего не сделаешь.
Нина оглянулась на врача. Заянчковский улыбнулся и вышел, притворив дверь.
– Ты хочешь в Ростов? – спросила она. – А как на фронте? Плохо?
– Не в свое дело мы ввязались, – сказал Виктор. – Ты можешь оставаться, а я уж наелся. Казакам на все плевать, лишь бы с родных хуторов не трогаться, а мы как комары... Поеду в Ростов. Либо к добровольцам притулюсь, либо домой буду ворочаться.
– А как же со мной? – ревниво спросила Нина. – Мы же вместе были.
Он усмехнулся:
– Были. Покуда я тебе был нужен. А направила ты меня под Лихую воевать, не поморщилась. Ну да я не в обиде. Разные у нас понятия о жизни. – Виктор взялся за локоть подвязанной руки, стал покачиваться.
– Деньги у тебя есть? – спросила Нина.
– Есть, взял у убитого. Смародерничал. Ну идем, пока не передумала, я у тебя хоть высплюсь.
Нина подумала об Ушакове, о том, что будет, если он узнает про постороннего у нее в номере, но ничего не придумала и решила не отказывать раненому земляку.
Они шли от вокзала к центру, она рассказывала, что наконец нашла настоящего человека и счастлива с ним и тоже собирается в Ростов.
В морозном воздухе разносились запахи дыма. У серых заборов рыжели на снегу пятна прогоревшей жужелки. Из ближнего база раздавалось рычащее хрюканье свиньи.
Виктор смотрел вокруг, на Ушакова не отзывался, как будто не было интереса до ее жизни.
Придя в гостиницу, он осмотрел номер, усмехнулся батальной живописи, висевшей на стене, поединку казака с французским драгуном, и попросил поесть.
Нина распорядилась принести чаю, булок-франзулек, колбасы. Теперь ее настроение переменилось. Ей вспомнилось, как они хотели выдать Рылова казакам, а Виктор не позволил. Да и кто он ей? Рабочий, а она хозяйка. Он не Ушаков, воевать ему не за что.
Виктор ел и смотрел на Нину. Ей делалось неловко.
– Что смотришь? – спросила она. – У тебя деньги есть?
– Есть. Ты уже спрашивала...
– Как на позициях? Удержите или снова отступите?
Виктор смотрел на нее, ничего не говорил. "Ишь, офицера уже успела завести, капиталистка, – думал он. – Ловко у нее получается: то Григорова взяла, то Макарию голову морочила."
Перед его взором вставала картина недавнего боя. Хутор, ночь, все покатом улеглись на полу в горнице. Воздух затхлый, у печки теленок. Хозяин, пожилой казак, нехотя переговаривается со студентом-добровольцем о том, надо ли казакам воевать с красногвардейцами или не надо. Воевать он не хочет... Самого боя Виктор не может вспомнить, – сперва лежали в лощине, потом побежали на выстрелы, крича и стреляя на бегу, а из-за хутора вырвались казаки-чернецовцы. Но вдруг стали рваться розоватые облачка шрапнели, и конники стали заворачивать, сталкиваться друг с другом: пехота, состоявшая из подобных Виктору молодых людей, продолжала бежать и натолкнулась на двух раненых красногвардейцев, которых тут же пристрелили. Студент, в шаге от убитого, привалился спиной к плетню, достал коробку "Асмоловских", чиркнул спичку и, дернувшись, вдруг уронил руки на колени. Спичка продолжала гореть. Стаканом гранаты снесло черепную коробку, и кровь и мозг текли по лицу.
Сейчас в гостинице Виктор не представлял, почему его занесло в бои под Новочеркасском и как он вырвался оттуда живой. Перемена с Ниной его почти не задевала. Робость перед ней прошла. Но что-то другое сжимало душу – те пристреленные раненые. На нем была кровь.
– Водка есть? – спросил Виктор. – Найди, Нина! Я человека убил.
– Какого человека? – не поняла она, но когда он объяснил, сказала: – Ну это не в счет. Тебя тоже зацепило, могло и насмерть... Нету водки. Обойдешься.
– Тогда я у тебя посплю вот тут на диване, – вымолвил он. – А водка, конечно, для офицера, так и говорила бы.
Он перебрался на диван, лег, не снимая сапог, и укрылся с головой шинелью.
– У меня вправду нету водки, – оправдываясь, сказала Нина. – Зря не веришь...
Он не отвечал, пошевелил ногами, чуть приспустив головки сапог, поочередно упираясь носками в пятки.
– Разуйся, – сказала она.
– Ты в обморок упадешь, – буркнул Виктора. – Перетерплю.
Она не стала настаивать, подумала, что вот лежит на диване измученный человек, уже не близкий, но и не чужой, он пролил кровь за нее, за погибающее отечество... Здесь ее мысль оборвалась. Ушаков заслонил Виктора. Он не отступает, не страшится смерти и не киснет от вида убитого врага.
5
Новочеркасск в конце января еще представлял собой старый российский город. Работали магазины, кинематографы, аптеки, банки, редакции... В атаманском дворце заседал Войсковой круг. Ничто не предвещало катастрофы. Но с 25 января в начавшемся наступлении красных были за два дня заняты Гуково, Зверево, Лихая, Сулин; и стало ясно, что казачьи части в северных округах выступили против Донского правительства. Каледин обнародовал последнее воззвание – казаки его не услышали.
В Ростове маленькая Добровольческая армия, равная по численности полку, еще удерживала Таганрогское направление. Генерал Корнилов требовал от Каледина помощи, а командующий Ростовским районом Африкан Богаевский смог выделить ему восемь казаков.
Под Таганрогом в наспех отрытых окопах сидел за немецким трофейным пулеметом, установленным на треногу, веселый молодой штабс-капитан Артамонов, толстый, могучий, розоволицый. Шинель с насмерть вшитыми погонами была расстегнута, под ней блестела черная кожаная тужурка. Откинувшись на стенку, он смотрел на скупое зимнее солнце, рдевшее на закате в холодной глубине неба, и говорил молоденькому студенту в черной студенческой шинели, озябшему и поводящему плечами:
– Представь себе – свечерело, кони на коновязях овес хрупают, месяц взошел. Тихо. И хочется тебе чего-то для души... Но вот в темноте резко трубит дежурный трубач повестку к зоре. Из всех темных углов на дорогу выходят люди. Строятся шеренги, начинается перекличка. Вахмистр читает приказ, а дежурный светит ему свечкой. Потом на фланге играют кавалерийскую зарю, и все начинают петь. Пропоют "Отче наш" и "Спаси, Господи", и все стихает. И звучит гимн... Думаешь, что же держит в дисциплине тысячи народу и тебя самого? Отечество – страшная это сила! – Артамонов покачал головой, усмехнулся зябнущему пареньку. – Да не трясись ты!..
– У нас отечество, а у них? – скучным голосом спросил студент.
– Голодное брюхо и ненависть. У рабов нет отечества. Вот сейчас эти рожи пойдут, а я буду их поперек подрезывать.
Артамонов стиснул перед грудью кулаки и затряс ими, изображая стрельбу. В его лице страсть и удальство. Кажется, через этот окопчик красным нет пути-дороги.
– Но идея отечества – это самая примитивная идея, – подумав, произнес студент. – Любой лавочник или буржуй любит отечество за то, что оно охраняет его топорные товары от дешевых прочных немецких или французских товаров. Отечество, извините, это еще не все.
– Умный больно! – сказал Артамонов. – За что ж, по-твоему, я четыре раза ранен? Отними у меня то, что я русский, сразу снимусь отсель и осяду где-нибудь в Италии, буду нежиться в тепле и покое. А я здесь в мерзлой земле сижу!
Студент закурил, полыхал отсыревшей папиросой и сказал с тоской:
– Во дворе школы прапорщиков мы кончали рабочих, потом собаку пристрелили и бросили на трупы в яму. Во имя отечества?
– Символы! – презрительно вымолвил Артамонов. – Стреляйте, но не издевайтесь... Ты спроси у юнкера Волоха, что сделали в Московской губернии с его матерью и сестрами !
– Слыхал, – сказал студент.
Они не смогли договорить, – широко по всему фронту на них двинулись густые цепи красных. Артамонов гибко отклонился от стенки, облизал розовым языком толстые губы и издал короткин грозный рык.
– Сейчас погреемся, – весело заключил он, похлопав по облезлому телу пулемета.
– А ну-ка, проверь ленту!
Студент потрогал продетую в приемник ленту, оглянулся, слабо улыбаясь.
– Ну! – кивнул Артамонов. – Рукоятку до отказа.
Студент уверенно послал вперед рукоятку, левой рукой еще протянул ленту и снова оглянулся, как бы спрашивая: "Так?"
– Левый локоть береги, не высовывай из-за щита, – предупредил Артамонов.
Через несколько минут пулемет был полностью готов.
Наступавшие стреляли, недружный разрозненный треск рвал воздух, вызывал у Артамонова презрение.
– Разве это огонь? – спрашивал он. – Нет дисциплины. Стадо! Настоящий огонь должен быть плотным, как крутой кипяток...
До наступавших было больше тысячи шагов, поэтому из окопов не отвечали, ждали. Высоко над головами посвистывало. Должно быть, прицел был неверный.
Артамонов тоже закурил.
– Не дергайся, – сказал он. – Ничего с тобой нынче не случится. Вот докурим, газетку почитаем – и начнем...
– Какую газетку?
– Какая есть. А нету, так покалякаем. Поближе пусть подойдут. Как доберутся до тех кустиков, тогда – пожалте...
– Не пойму, чему радуетесь, – негромко вымолвил студент. – Такая трагедия... настоящая гражданская война! Там же наш русский народ?
– Чего мне не радоваться? – удивился Артамонов. – Машинка пристреляна, воевать я умею, задачу свою знаю!.. А народ любит, когда с ним не церемонятся.
– Да вы старорежимный Аракчеев! – обиженно произнес студент. – Даже перед боем, где нас, может быть, убьют, вы не хотите серьезно задуматься!
– Тьфу! – сплюнул Артамонов. – Ну, братец, ты, видно, совсем оробел. Смотри, начнешь томиться, враз пулька прилетит, поцелует. Таких серьезных и задумчивых и клюет. Тут драка, раздумывать некогда – бей, режь, не поддавайся. А чуть кого пожалел – и сам пропал.
Сергей Ларионович Артамонов, двадцатитрехлетний штабс-капитан, происходил из разорившихся дворян Смоленской губернии, мать его была крестьянкой. Понятие о воинской чести составляло главное богатство этого добровольца. Он знал, что его отец и дядя бились с турками на Шипке и дядя похоронен в храме, воздвигнутом над русскими костями, что дед потерял руку на севастопольских бастионах, что имя прадеда вписано в историю Отечественной войны. Артамонов был офицер и считал, что, как всякий офицер, он стоит на страже русской государственности и сменить его может только смерть.
Студент принадлежал к совсем другой семье. Она медленно добивалась своего, вырастая из безвестных глубин. За Артамоновым он признавал одно умение воевать и думал, что, когда они победят, добровольцы рассеятся как тучи после бури. Прошлое для студента было грубым, бессмысленным и жалким.
– Темные у них вожди, – сказал о наступавших Артамонов. – Хотят в лоб, без маневра. А фронтальный бой – крайне трудный и кровопролитный. Сейчас они накопятся за теми кустами и кинутся на нас. Тут мы их и порежем.
Все получилось так, как он говорил. Красные дошли до ложбинки, постреляли оттуда, потом начали атаку.
Артамонов взялся за рукоятки, повел стволом, выбирая цель. Глаза сощурились, рот приоткрылся в напряженной гримасе.
Студент не заметил, когда пулемет заработал. Маленькие фигурки наступавших стали падать, как будто спотыкались. Лицо Артамонова стало потным. Холщовая лента вползала в дрожащую щель приемника, отстрелянные гильзы сыпались на землю.
Справа и слева тоже слаженно били пулеметы, вгоняя красным в груди и головы горячий свинец. Фронтальный бой вошел в решающую кровавую фазу. Наступавшие еще не останавливались.
По стальному щиту пулемета стучали пули, студент уже не обращал на них внимания. Артамонов, перезаряжая машину, продернул влево ленту, высунул локоть из-за щита, и вдруг его отбросило, развернув на пол-оборота. Он встал, потянул к животу левую руку, разглядывая клочья шинельного сукна на левом локте. Студент кинулся к нему. Крови было мало.
– У меня есть, – сказал студент, вырывая из кармана индивидуальный пакет.
– Отставить! – велел Артамонов, страшно выпучив глаза. – К машине!
Студент стал к пулемету, поглядел в прорезь прицела на перебегающие фигуры и, будто одеревенев, повел изрыгающим огонь коботом.
Но не угадал штабс-капитан! Случайная пуля попала в прорезь и вспорола на шее студента яремную вену, выпустив фонтан алой крови. Он уронил набок подрезанную голову, схватился за рану, пытаясь унять брызжущую на полметра струю, и с каждой секундой в него вползал медленный холод. Студент опустился на дно окопчика, прижал к ране бинт. Кровь рвалась из-под бинта, заливала грудь, он чувствовал ее на животе, в паху, на ногах.
Артамонов смотрел на него.
– Я умру? – спросил студент. – Ты же говорил...
Но он не сказал, что говорил штабс-капитан, на него напала зевота, он сжался, сделался маленьким и стал быстро синеть. Жить ему оставалось считанные мгновения.
– Что же это? – прошептал студент.
– Сейчас, милый! – сказал Артамонов. – Потерпи...
Он боком шагнул к пулемету, взялся здоровой рукой за рукоять и нажал гашетку.
Сутки спустя после этого боя из Ростова в Новочеркасск была послана телеграмма, сообщавшая войсковому атаману Каледину, что Добровольческая армия вынуждена покинуть пределы Донской области. С уходом добровольцев сопротивление теряло смысл.
29 января Каледин на закрытом заседании правительства сложил с себя полномочия, удалился в маленькую комнату, лег на кушетку, приложил пистолет дулом против сердца и с силой нажал спуск. Герой Луцкого прорыва умер. И его выстрел никого не пробудил.
В "Вольном Доне" было напечатано романтически-возвышенное слово о покойном: "По-над Доном в час ночной тихо реют тени прежних атаманов. В ночь с 29 на 30-е к ним прибавилась еще одна тень. Это тень атамана-мученика Алексея Каледина".
Панихиду отслужили в войсковом соборе, где атаман недавно провожал в последний путь убитых юнкеров Новочеркасского юнкерского казачьего училища, которым когда-то командовал. Был яркий сине-голубой солнечный день.
Старый военный врач Заянчковский щурился от блеска талой воды и золотого света. Музыка и пение похоронного гимна вызывали в нем мысли о божественном предназначении человека, о скором собственном конце и о душе самоубийцы, скорбно летающей над папертью. Страшно подумать, но ведь то бледное большое тело когда-то было телом ребенка, в нем жила мечта и надежда, он хотел совершенствоваться, как хотят этого все дети... Ужас, ужас! Кто выдумал эту страшную страну, где любят погибать?
Он вспомнил славную Нину Петровну Григорову, которая уехала в Ростов, и ему стало жаль обреченных.
6
Девятого января в семнадцать часов в огромном доме миллионера Парамонова на Пушкинской улице, в большой, с колоннами, приемной Добровольческой армии, собралось много одетых по-дорожному людей. Судя по выправке, все были военными, а судя по разнообразным пальто, шапкам, брюкам, которые выделялись среди шинелей и башлыков, – партизанами. За плечами винтовки, у поясов – револьверы, на спинах – горбы вещевых мешков. Это была штабная рота: генералы, полковники и прочие офицеры.
Под колоннадой прошел исхудавший человек с темными горящими глазами. Его вид был необычен. На сером коротком полушубке серебрились подбитые желтым генеральские погоны, брюки краснели генеральскими лампасами. "Я Корнилов! – словно говорил он всем. – Довольно скрываться под штатским одеянием. Мы идем в поход".
Рядом с ним появился один из его конвойцев, рослый текинец с желтоватым лицом, в стеганом халате и тяжелой черной папахе. Он обвел взглядом зал, остановился на мужчине в черном мешковатом пальто и серой смушковой, по-кабардински сдавленной спереди папахе. Полное лицо с черными бровями, седыми усами н маленькой седеющей бородкой было, как всегда, спокойно. Это был Деникин, помощник главнокомандующего и его противоположность. Взгляд текинца скользнул дальше, на генералов Лукомского и Романовского, и равнодушно перешел на молодого подполковника, наклонившегося к мешку с индивидуальными пакетами и засовывающего пакеты в карманы шинели.
Лукомский поглядел на часы, спросил у Корнилова:
– Пожалуй, пора? – И скомандовал выходить.
Корнилов первым торопливо спустился по широкой мраморной лестнице.
На улице уже было темно. Подмораживало. Вчера выпал снег, и деревья, крыши, карнизы белели в сумерках. На Большой Садовой прозвенел трамвай. Горели электрические лампочки.
Небольшая колонна двумя шеренгами двигалась к вокзалу. Молчали. Зимняя дорога в степи для большинства должна была закончиться могилой. Цели не было. Куда идти? Через пустыню к Астрахани? В Екатеринодар? На что уповать?