Текст книги "Красавица и генералы"
Автор книги: Святослав Рыбас
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
В драматическом театре Бабенко спектакли шли при полупустом зале и по сцене летала моль. Публика с жутким вниманием смотрела "Вишневый сад", пьесу земляка-таганрожца, воочию наблюдая за крушением русского сада. При появлении студента Пети, произносившего монологи, – замирали, как будто видели живого врага.
– "Есть только грязь, пошлость, азиатчина, – говорил актер, показывая, что он обличает своего персонажа. – Мы отстали по крайней мере лет на двести, у нас еще ровно ничего нет определенного отношения к прошлому, мы только философствуем, жалуемся на тоску или пьем водку..."
Публика слышала только это и пропускала мимо ушей произносимые скороговоркой фразы:
– "Ведь так ясно, чтобы начать жить в настоящем надо сначала искупить наше прошлое, покончить с ним, а искупить его можно только страданием, только необычайным, непрерывным трудом".
В студенте, казалось, все видели коварного, скрытного врага. Он только пророчил страдание, а подлинная мука уже ворвалась в русскую жизнь, пролезла сквозь прекраснодушных людей и облезлых уродов-студентов и била направо и налево подряд. Еще казалось, что действие происходит где-то рядом. При упоминании шахты, где оборвавшийся гудит канат, Нина на мгновение даже ощутила себя в григоровском имении и сразу вспомнила, что с ним сталось. Перед глазами выросли три дезертира, которые пели звериное: "Эх, пил бы, да ел бы!" и которые с похотью глядели на нее, уже насилуя ее в мыслях.
После театра Нина чувствовала тяжесть и жалела, что пошла. Ее спутник, старый знакомец Симон, испытывал совсем другое, улыбался и говорил, что литературный дар русских беспощаден.
– А кто автор? – спросил Симон. – Наверное, сейчас на распутье в Екатеринодаре у Деникина?
Имя Чехова ничего ему не сказало, и Нине стало почему-то от этого легче. Она знала, что француз находится в Новочеркасске для консультации капитана из французской миссии. Капитан опростоволосился, и его отозвали, а Симон с помощью театральных впечатлений собрался доказать, что русские генералы все равно просчитаются.
– Придут красные и вырубят ваш сад, зачем? – спрашивал он.
– Пусть лучше красные, чем иностранцы, – отвечала Нина, чувствуя себя выше Симона.
Она мыслила так, как будто за ней по-прежнему была вся империя, а не донская и северокавказская окраина, и в эту минуту в ней национальное заслоняло другие интересы. ..
Они вышли из театра и направились к гостинице "Европейская", где каждый занимал номер, соответствующий его нынешнему положению, – Нина скромный, без ванны, а Симон – дорогой. Дул северный забойный ветер, лицо секло снегом.
Симон наклонился к ней, сказал о Петре Великом, который не боялся иностранцев, зато разбил и внутренних врагов, и шведов.
Нина подняла воротник шубы, вспомнила, как Симон обманул ее. И еще обманет. К кому ей притулиться?
Они вошли в гостиницу. Он проводил ее до номера, затеял легкий разговор, и она подумала: приглашать его или не приглашать? Петр Великий, наверное, пригласил бы. А чем она хуже?
Но попрощалась, не пригласив.
Симон попытался принять ее твердость за флирт, однако Нина просто сказала:
– Не надо. Не хочу.
Он вскинул голову, засмеялся, как пройда, и ушел. Нина заперла дверь. "Мало я ему всыпала!" – мелькнуло у нее.
Атамана Краснова уже не было в атаманском дворце, его сменил сторонник Деникина Богаевский, и весь Новочеркасск стал по отношению к Екатеринодару в подчиненное положение.
На следующий день Симон позвал Нину завтракать и за столом показал фокус: вынимал из портмоне разные банкноты и раскладывал на скатерти. За сотенной Донского казначейства с изображением Ермака Тимофеевича в медальоне легла двухсотпятидесятирублевка с Матвеем Ивановичем Платовым, деникинские с Царь-колоколом и мартосовским памятником Минину и Пожарскому, затем невесть зачем хранимая зеленоватая купюра бывшего украинского гетмана Скоропадского. Последним был стофранковый билет.
– Ты вчера была чересчур патриотка, – сказал Симон, хмуря черно-рыжие брови. – Вот перед нами картина всей нынешней обстановки. Какие деньги тебе по душе?
– Иди к черту! – отмахнулась Нина. – Чего тебе надо?
– Значит, франки, – улыбнулся Симон. – Капитал, Ниночка, не любит национальной ограниченности. Советую тебе всегда иметь перед глазами эту денежную палитру, тогда ты уцелеешь в этой буре.
Он накрыл ее руку, сжал и под столом прижался коленом к ее колену.
– Не пропаду, – ответила она.
Приблизился метрдотель, крупный статный мужчина с подвязанной левой рукой, – явно вчерашний офицер.
– Артамонов? – узнавая, спросила Нина.
На нее повеяло Ледяным походом, и стало неловко от того, что на столе лежат деньги, а Симон держит ее кисть.
– Вы знакомы? – спросил Симон.
– Мадам ошиблась, – холодно произнес Артамонов. – Мы не знакомы.
– Как не знакомы? – удивилась она. – Вы Сергей Ларионович Артамонов, штабс-капитан, ранены под Таганрогом.
Артамонов молча подал Симону карточку, сжав губы, слегка поклонился и отошел. Нина была уязвлена, как будто он застал ее за чем-то постыдным. Она выплеснула на Симона рассказ об этом человеке и сказала, что Артамонов, должно быть, посчитал ее проституткой.
– Нет, Ниночка, – возразил Симон. – Ему тяжело, что ты увидела его в прислугах. Забудь о нем. Он пропащий.
Настроение у нее было испорчено, и воспоминания о погибших и калеках охватили ее.
Симон это понял, стал ругать англичан, которые всегда норовят поссорить русских и французов.
Заснеженный берег Дона, озаренный кострами, встал перед ее глазами, потом – редкая цепь, бегущая к мосту в Лежанке, вытаращенные глаза юнкера Старова...
– Брось, Нина, ты капиталистка, – не вынес ее хандры Симон. – У тебя не должно быть отечества в привычном смысле. Те, кто защищает только родные хаты, хорошо дерутся в своих станицах, но за их пределами – быстро разлагаются. А для нас с тобой весь мир отечество. Что для мира потеря одной песчинки? Мелочь.
Симон хотел отвлечь ее, заговорил о сбыте угля, который в связи с изменением командования должен был получить новые рынки.
– Как тебе не стыдно! – отмахнулась Нина. – За кого ты меня принимаешь? У меня есть душа и сердце. Не хочу слышать о проклятом угле!
Симон склонил черную голову с четким розоватым пробором и продолжал говорить о новых рынках, словно и не слышал о душе и сердце.
5
Через несколько месяцев, в июле, в разгар наступления на Москву Добровольческой армии, Нина Петровна Григорова, заключив контракт о поставке каменного угля в Константинополь, спешно отправляла эшелоны по железной дороге в Мариупольский порт.
Она знала, что уголь запрещен для экспорта, но без колебаний направляла его в Турцию, а не в белогвардейскую Одессу, куда предписывало направлять управление торговли и промышленности Особого Совещания при Главнокомандующем. В управлении сидели глупцы, они ограничивали свободу торговли, оставили в силе хлебную монополию и твердые цены на хлеб, надеясь после этого, что либо нужда, либо патриотизм заставит купцов торговать. Разве они не догадывались, что власть патриотизма действует только на обездоленных, а уверенным в себе и образованным людям требуется свобода?
Если бы у Нины спросили, как понять, почему она не помогает своей армии, она бы ответила, что это не так, что она сохраняет рудник от краха и выплачивает рабочим жалованье. Она уже устала от жертв.
Стояла степная июльская жара. Над выгоревшими желто-бурыми травами трепетали миражи, сухой ветер расчесывал белесые сети ковылей, и среди однообразной безотрадной дали, под мутно-голубым небом трещали кузнечики, завивались пыльные столбы вихрей, плыли по горизонту туманные леса и голубые озера.
Нина вспоминала Макария и не верила, что он умер. Еще ярко жил жаркий день, когда она с Петром и Макарием мчалась по степи и потом ела в балочке арбуз и разговаривала о казачьем свадебном обряде. Она не видела их мертвыми и никогда не увидит. Свежий, чуть сереющий крест на Троицком погосте ничего не говорил о Макарии. Стоило ли погибать за мешок с мукой? И зачем погибать? В чем смысл гибели? Что-то неумолимое отнимало у нее все, что поддерживало ее, – мужа, имение, незыблемость державы.
В мае мобилизовали Виктора, и приказ о мобилизации гласил: "Штаб Добровольческой армии телеграммой 60/0032 сообщил, что в связи с продвижением армии Главнокомандующий приказал распространить действие приказа от 29 апреля с, г. за № 391 "О призыве учащихся высших и средних учебных заведений" на всю территорию, занятую ныне и освобождаемую от большевиков вооруженными силами юга России.
Призыву подлежат:
1) Все студенты.
2) Окончившие в текущем году курс средних учебных заведений: гимназисты, реалисты коммерческих училищ, учительских институтов, семинарий и курсы подготовки учителей высших начальных училищ, духовных семинарий, торговых школ, также консерваторы Русского музыкального общества.
Уездный воинский начальник
Полковник Мацук".
У Нины отняли и Виктора.
Они, молодые, должны были искупать жизнями чужую вину. У них не спрашивали, есть ли охота потратить жизнь? Они были обязаны служить отечеству и гибнуть, коль придется.
Долг! Это страшное понятие отнимало право думать.
Уполномоченный управления торговли и промышленности Перхачев пытался оглушить им и Нину, чтобы она безропотно уступила свои деньги, рудник, свободу. "Долг, Нина Петровна! В нем – смысл жизни. Долг перед собой, перед детками и стариками родителями и перед отечеством. .. "
Порхачев был нестар, но казался твердым безжалостным стариком. Нина ненавидела его, ибо он хотел втиснуться ей в душу, где мучился брошенный Петрусик, томились отец и мать и страдала обманываемая родина. Нина понимала, что он просто хочет взять у нее уголь, а потом забыть про нее, как забыли ее лазарет и ледяной поход, как забыли Артамонова. Но Перхачев добрался до печенок!
С фронта приходили обнадеживающие вести: белые полки продолжали наступление, и Нина уговаривала себя, что ее капиталистическая торговля не подрывает его.
Она заказала молебен за упокой души Макария, пожертвовала на храм малоценный сотенный билет с изображением Ермака Тимофеевича и попросила священника записать в церковную летопись короткий рассказ о жизни авиатора. Священник спросил: зачем трогать летопись? Оказывается, он знал Макария: тот хотел возвыситься, уйти от своего предназначения. Сейчас его душа мучается и плачет.
– Святой отец, вы сами знаете цену предназначению, – возразила Нина, намекая на то, что он был совладельцем шахты. – Русский человек должен все попробовать. И нечего нас втискивать в щель. Где ваша летопись? Давайте ее сюда! Запишем, что он летал наперекор предназначению, а мы завидовали.
Священник протянул к ней тучные тяжелые руки, подняв вверх ладони, и потом поднял руки кверху, словно взывая Господа подивиться этой женщине.
– Там нет места отдельным именам, – сказал он – В конце концов все временно и все унесется во тьму. А в летописи останется только общее число родившихся и умерших. Хотите знать, что осталось от прошлого года? Родилось 1086 мужчин и 1101 женщина, умерло 700 мужчин и 502 женщины. От старости умерли 52 мужчины и 28 женщин, остальные умерли насильственной смертью, кто убит в шахтах, кто от опоя алкоголем, кто застрелен. Раб божий Макарий уже вписан в церковной летописи.
Нина продолжала настаивать, чтобы было вписано имя и занятие Макария, а священник не соглашался.
Она снова раскрыла ридикюль, вытащила еще одного "ермака" и отдала на пособие бедным.
Священник разглядел деньги и сказал, что недавно люди целыми возами возили советские "пятаковские" деньги в Харькове для обмена на добровольческие "колокольчики".
Нина поняла, что от нее требуется, и заменила "ермака" николаевским сотенным билетом.
– Что хотите записать? – спросил священник. – Какие слова, по вашему мнению, способны сохранить память о малой песчинке?
– Просто имя, отчество и фамилию. И что был первым в наших краях летчиком.
– Воля ваша. Только нет у нас никакой уверенности, что по прошествии времени имя не вольется в то же число родившихся и умерших.
Нина не ответила, ибо в отличие от святого отца не представляла течения времени.
Священник принес ей предвоенный журнал с заложенной статьей о первом петербургском празднике воздухоплавания.
Тысяча девятьсот десятый год. Какая даль, какая невообразимая, страшная даль!
– Вы были на его могилке, Нина Петровна? – полувопросительно произнес священник. – Видели, какая трава растет на поповом гумне?
Она не обратила внимания на траву. И что трава? Про тот праздник воздухоплавания они говорили с Макарием: наступает новая эра, жизнь разделилась на то, что было до покорения человеком воздушной стихии, и на новую.
– Когда я увлекался каменноугольным минералом, я узнал, что было в наших краях в древние времена, – сказал священник. – И это поразило меня. Сперва здесь было морское дно. Потом море отхлынуло и сделалась суша. Была солончаковая степь, потом – полынная, потом – ковыльная. Гоголь пишет: такие травы, что укрывали всадника с лошадью! И все это пропало навеки...
Священник принес книгу летописи и вписал две строки о Макарии.
"Простое, до невероятности простое сооружение, – казалось, совсем недавно говорил ей Макарий. – Крылья из парусины, небольшие колеса, перекладины. Французы называют: курятник. И вот взбираешься на это почти игрушечное сооружение. Слышится треск, будто жужжит огромный майский жук, аппарат катится по земле и словно въезжает на невысокую горку... И такая жуткая неожиданная радость охватывает всю душу! Точно раскрылся какой-то просвет... Я уже не маленький человек на "курятнике", а новое существо".
Нине стал неприятен священник, глядевший на нее как на кающуюся грешницу. Она попрощалась и вышла на открытый воздух, в жаркий солнечный безбрежный день. Прямо перед ней на желтоватой искрящейся земле, поросшей маленькими кустиками серебристого полынка, прыгал длиннохвостый степной конек и попискивал свое бодрое "цирлюй-цирлюй!"
Тех, кто верил в прогресс, новую зарю и счастье, разметало временем. Небо осталось небом, земля землей. Они сблизились на мгновение, и родилась иллюзия оправдания жизни.
"Не собирайте себе сокровища на земле, но на небе", – пришло ей на память, и она, улыбнувшись святой наивности этих слов, пошла к коляске, где ее дожидался верный кучер Илья.
Добыча и продажа, умиротворение шахтеров, переговоры с профсоюзом, подготовка к отмщению мужикам за разоренное имение – вот какие заботы лежали на ней.
Илья сидел на корточках у забора и читал какой-то листок.
Через минуту и Нина прочитала: "Сотни и тысячи офицерских трупов лежат на полях Киевщины и Херсонщины, и собаки пожирают их. Беспощадно рубятся головы приставам, урядникам, помещикам, опять появившимся на шее у крестьян и рабочих.
Собралась грозная туча, и гром начинает греметь из нее на голову деникинцев.
Но это лишь первые удары грома.
Чтобы над кадетами разразилась полная гроза с блеском молнии и треском неба, надо всему трудовому народу браться за оружие.
Бунтуй, народ, подымайся от края и до края, вооружайся чем можешь, возьми в топоры все буржуазное и помещичье отродье.
Они собираются устроить нам – рабочим и крестьянам – кровавую баню. Так дадим же мы им эту кровавую баню.
Горе Деникину, смерть деникинцам! Где бы они ни находились, всегда их должна настичь шашка повстанца, вилы и топор крестьянина.
Да здравствует всеукраинское народное восстание.
Да здравствуют безвластные советы рабочих и крестьян.
Да здравствует социальная революция.
Командующий революционной повстанческой армии Украины Батько Махно.
Культурно-просветительный отдел при повстанческой революционной армии".
Листовка попала к Илье на руднике. Это неудивительно. Граница с Украиной всего в нескольких верстах.
– Поехали, Илья, – сказала Нина. – Это все глупости.
– Отрубят башку и не почухаются – буркнул Илья, поднимаясь на передок. – Зараз хохлы злые.
Он явно имел в виду ее желание забрать урожай с земли, захваченной мужиками. И Нина знала, что без воинской команды там не обойтись.
– Ты не бойся! Ты казак или баба? – отвечала она. Поехали, кучер продолжал бухтеть, но не поворачивался к Нине. Она не стала пререкаться. Пусть побухтит. Она все равно возьмет воинскую команду и попросит мужиков поделиться хлебом, который вырос на ее земле. "Возьмут в топоры, – подумала она о махновской угрозе. – А чем мне людей кормить?"
– Илья! – сказала Нина в широкую, с влажной полосой меж лопаток спину кучера. – По закону я должна получить с них аренду... Без хлеба шахтарчуки работать не будут, за деньги ничего не купишь.
– Угу, – сказал Илья. – Жизня ничего не стоит, а жратва дорогая. Я этих хохлов знаю. Спалили вам усадьбу, теперя они паны...
– Шахтарчукам нужен хлеб, – решительно произнесла она. – Уголь жрать они не будут, объявят забастовку...
– Видать, вы не угомонитесь, – оборачиваясь, усмехнулся Илья. Запенились на хохлов за прошлую обиду, а чтобы по-настоящему их покарать силов таких нет. – Он потряс кнутовищем. – Я бы им всем чумбур на глотку!.. Не будет с ними мира, пока глотку не захлестнуть. Я бы всех передушил... Илья взмахнул кнутом над спиной лошади, но не ударил, пожалел.
– Всех не передушишь, – возразила Нина. – Проще самим удавиться, а мы должны пожить и наладить порушенную жизнь. Мы – голова, а они – тело, нас не разделишь.
– Тело новое нарастет, – твердо вымолвил кучер. – А вас рубить будут нещадно...
– Но аренду я все ж потребую, – сказала Нина.
– Требуй, Петровна! Справляй свое дело против ворогов, все одно другого путя нету.
Нине требовалось добыть несколько возов муки для рудничной лавки, и она, не сомневаясь в решении, пошла на прямой риск – взыскать с мужиков "третий сноп", третью часть урожая. Это право, данное землевладельцам как Донским правительством, так и Особым совещанием при главнокомандующем, она не могла осуществить без военной силы. Поэтому как не учитывать риск махновщины и мужицкой мести? Она помнила предложение мужиков оставить ей земельный душевой надел и таким образом заключить вечный мир. Но такой мир был для нее хуже войны.
Пока добровольческие полки, не обращая внимания на дырявый тыл, с кровопролитными боями продвигались к Москве, здесь в Дмитриевском и во всем Макеевском горном районе, где командовал казачий есаул Жиров, не было никакой уверенности ни в чем. У Нины даже не было своего дома, и она по-прежнему жила у Игнатенковых на погибающем хуторе вместе с сыном и двумя женщинами, Хведоровной и Анной Дионисовной. До постройки дома на пепелище григоровской усадьбы у Нины еще не доходили руки. Могли стройку спалить смирные мужики, да и не лежала душа: чужой была и доныне оставалась усадьба. Нине виделся через год, когда гражданская война кончится, совсем новый по архитектуре особняк и вообще новая жизнь, в которой главным будет свобода и отсутствие страха.
А пока же все Ниной воспринималось как временное обиталище и как временная деятельность, в чем, правда, она стремилась добиться устойчивости.
Белые, красные, зеленые, махновцы, и если честно, то и бессовестные братья-союзники – все эти, а может, и не только эти силы, окружавшие вдову-горнопромышленницу, мешали ей.
Даже Симон, непотопляемый Мефистофель, говорил, что ему надоели соотечественники, они опозорили имя французов, уведя весной во время эвакуации Одессы пятьдесят пять русских военных и гражданские судона. Симон устал от неразберихи. Константинопольская негоция Нины казалась ему пустячком, и он мечтал ускользнуть из Дмитриевского в Новороссийск, чтобы заняться чем угодно, хоть валютной спекуляцией, лишь бы не томиться при полумертвом заводе.
А куда ускользать Нине? Она ощущала, что живет в горящем доме и никто не поможет. Наоборот, ждали помощи от нее.
– Доченька, золотце, хлеб надо косить, – приставала к ней Хведоровна. Ты найди кого, чи давай нам кучера Илюшку.
С грустью взирала Нина на рассыпающееся хозяйство. Пшеница уже перестаивала, быки были нечищеные, полуголодные, лошадей увели красные, осталась слепая на один глаз кобыла, а обе коровы с телятами, которых некому было пасти, толклись по базу, мучимые жарой и слепнями. Вдобавок, на кур напала свирепая куриная чума, и они перемерли, не осталось на развод ни единой пары, орловских и польских, которыми кохался покойный Родион Герасимович.
Нина советовала старухе продать быков, корову, обоих телят, но Хведоровна не хотела ничего упускать и просила найти работников. Оставшись со снохой, старуха понимала, что конец хутора будет и ее концом.
– Она кавуны солит, – шепотом жаловалась Хведоровна на Анну Дионисовну. – Пся кров поганая! Не хоче коров попасти.
И вправду было странно, что Анна Дионисовна в эту пору решила вымыть в погребе бочки и засолить арбузы.
Видя полный крах, Нина предложила бедным женщинам скупить на корню весь хлеб и создать на руднике малый запас. Хутору пришел бы конец, зато они получили бы денежную поддержку.
– Не заважай – отмахнулась Хведоровна. – Це моя земля, краше мэнэ вмэрты тут... – И не стала дальше разговаривать.
Она не хотела понимать, что ее слова о смерти – это не доказательство, а сама смерть. Без хлеба, без работников, без хозяина – не выживут и вправду лягут на эту сухую, пыльную землю. Неужели повторится то же, что было с Макарием? За мешок муки?
Нина все же надеялась переубедить Хведоровну, но вместе с этим предприняла необходимые действия для взыскания "третьего снопа". Ее не могло остановить, что по отношению к мужикам она уподобится насильнику, а они станут защищать свой мешок муки и дело может закончиться убийством. Равно как не могли Нину остановить и распоряжения управления торговли и промышленности. Она продолжала продавать уголь в Константинополь через Мариупольскнй порт, где его грузили на французские (бывшие русские) суда.
Ход событий требовал возвыситься над родным пепелищем и обещал спасение тем, кто способен быстро изменяться.
Жалко Хведоровну и ее погибающее хозяйство, тревожно трогать мужиков, но и над Ниной была суровая сила государственности, требующая от нее самоотверженности, взывающая к памяти Минина и Пожарского. Эта сила должна была вобрать в себя маленькие и средние силы, всех промышленников, финансистов, помещиков, всех самостоятельных граждан. Верно, Нина Петровна? Не скрыться вам от этой силы.
В августе в Ростове Деникин созвал совещание промышленников. Нина была там, слышала призыв вкладывать капиталы в развитие южнорусской промышленности и была поражена, что никто не отозвался. Зато дружно просили казенные кредиты.
Мининых на совещании не нашлось.
Многим это открытие показалось зловещим предзнаменованием. Но впечатление скрашивалось военными успехами, достигнутыми на московском направлении. Добровольческая и Донская армии опрокидывали контрнаступление красных, и вопрос о патриотизме граждан промышленников можно было отложить до взятия столицы.
После совещания Нина и Симон ужинали в "Орионе", размещавшемся в Донском биржевом клубе. Оркестр играл мелодию песни "Прапорщик", а Симон постукивал пальцем по столу, ожидая, когда станет тише.
– Мне не нравится ваш Антон Иванович, – наконец сказал он. – Устаревший господин. И все вы... – Он сделал неопределенное движение кистью. – Что он говорит? Не отдадим союзникам за помощь ни пяди русской земли. А почему? Красные не боялись отдать немцам в Бресте десяток губерний и потом хладнокровно расторгли мир. А он боится пообещать. И зачем он говорит, что его внешняя политика-только национальная русская? Зачем дразнит поляков, грузин, кубанцев? Красные и тут обскакали его. Объявили самоопределение наций, а там видно будет... И с землей ничего не в состоянии решить. Твой "третий сноп" – это бунт и революция.
– Ты ничего не понимаешь в наших делах, – возразила Нина. – Не мешай. Я хочу послушать оркестр.
– О, прошу прощения, – сказал он.
Между ними уже не было сердечных отношений, Симон хотел сохранить дружбу, а Нина считала, что имеет на него некие права.
Через несколько минут принесли закуски. Симон потер руки и улыбнулся:
– Восток, мадам! Несравненный восток! Какая может быть политика при такой гастрономической роскоши?
– Антон Иванович еще покажет себя, – сказала она – Вот увидишь. И русские промышленники не ударят лицом в грязь. Быстрее нас нет работников.
Симон не спорил. Он все понимал: уж коль Деникин провел через свое военно-судебное ведомство закон против спекуляции, каравший смертной казнью и конфискацией имущества, то говорить нечего.
Повернувшись, он заметил возле колонны старого знакомого по Дмитриевскому Каминку, который сидел за столиком вместе с черноволосым тучным господином. Симон указал на него Нине, но она почему-то раздражилась. Тем не менее Симон пригласил Каминку.
Нина была с Каминкой холодна. Что любезничать с жуликом, который вынудил ее на крайнюю меру?
– Помните, Нина Петровна, вы любили варшавские пирожные? – напомнил Каминка. – Здесь прекрасные пирожные. Рекомендую.
Он не забыл, как она в Дмитриевском приходила к нему за деньгами. Было, было! И приходила, и пирожными угощали, и мухи кружились над тарелкой...
– Надеюсь, у вас все хорошо? – спросила Нина.
Каминка не жаловался, его продолговатые ласковые глаза ярко блестели. Сейчас он занимался хлеботорговыми операциями, так он назвал спекуляцию в Донской области дешевой кубанской пшеницей.
Нина на мгновение словно услышала твердокаменную речь Хведоровны: "Це моя земля, краше мэни вмарты тут..." Так и не уступила упрямая старуха! Симон стал расспрашивать о конъюнктуре на юге.
– Май-Маевский в Харькове подарил офицерам эшелон с углем! посмеиваясь, произнес Каминка. – А эшелон с хлебом в России на вес золота.
– Чему радуетесь? – вдруг разозлилась Нина. – Народу жрать нечего! У меня вот-вот шахтарчуки забастуют. Из-за вас народ отворачивается от нас. Спекулянт!
Каминка поднял брови и обиженно улыбнулся.
– Кто спекулянт? – сказал он. – Я помогаю голодным, несу все тяготы, рискую... Не завидуйте мне, Нина Петровна. Занимаетесь своими маклями? Вот и занимайтесь!. Я же вам ничего не говорю?
Симон стал объяснять Каминке, что Нина устала от тягот и что к ней надо быть снисходительным.
– Идите все к черту – сказала она. – Дайте поесть.
Каминка показал взглядом Симону, что женщина есть женщина, и ушел.
– Милый человек, – сказал Симон. – Напрасно его отталкиваешь. Во время войны это непозволительно. – И он заговорил о междоусобицах в белом движении, о недавнем убийстве в Ростове председателя Кубанской краевой рады Рябовола, известного самостийными настроениями, а потом стал рассуждать вообще о русской тяге к междоусобицам и распрям.
Нине было неприятно, ибо он как будто подчеркивал, что она чуть ли не русская дура.
– Слушай, Симоша, дорогой, – сказала Нина. – Я ведь знаю, что русские ужасны... Ты знаешь, я чуть не застрелила Каминку? С нами надо осторожно.
Симон не поверил.
– Не веришь? – усмехнулась она. – А кнутик мой помнишь?
– Вам могут помочь только такие, как я или Каминка, – ответил Симон. Иначе пропадете... Твой кнутик я помню. Но ты не забывай, что я делаю рельсы для деникинских бронепоездов, а ты обогреваешь Константинополь.
Нина откинулась на спинку и махнула на него рукой.
– Чья б мычала, а твоя б молчала. Я прошла Ледовый поход. И не тебе мне указывать! Тоже мне русский патриот!
– Ты прелестна, – вымолвил Симон. – В тебе бездна обаяния, я на тебя не обижаюсь... – Он поймал ее руку и поцеловал пальцы. – Тебя не переделаешь...
Сказав ей все, что думал, он легко уклонился от спора, на желая портить ужина, и Нина со своим душевным разладом осталась будто в пустоте.
Да и кому выразишь, что на душе? Что обидно за Донское правительство, не способное организовать покупку хлеба на Кубани? Что стыдно и жалко гибнущего хутора? Что позорно сидеть рядом с бесстыжим, отвернувшимся от нее любовником?
И она вспомнила о Викторе. Он был единственным, на кого можно опереться. Единственный уцелевший. Но она и его обманула!
* * *
Потом еще долгие месяцы она вспоминала Виктора, молясь за него, чтобы он остался жив и невредим. То, что случилось с ней, было ужасно. В сентябре изымали с воинской командой "третий сноп" у григоровских мужиков. Изымал кучер Илья, верный человек. И как будто дело прошло вполне мирно, никого не выпороли, не убили.
За что же, спустя несколько дней, налетели на хутор у Терноватой балки неизвестные люди, отрубили Илье топором ноги, повесили в саду маленького Петрусика, раздробили голову Хведоровне? Это были звери, лютые звери.
Какое зло их сотворило, какая земля взрастила?
Нина обращалась к Богу.
Он видел, как набрасывали веревку на тоненькую шею ребенка, он допустил эту лютую казнь.
Вернувшись из Мариуполя, она осматривала курень и сад. На старой груше она нашла потертую кору на суку, стала гладить дерево, словно оно запомнило ее сыночка.
– Я убила Петрусика! – призналась Нина Анне Дионисовне. – Зачем мне зерно? Зачем рудник? Ничего не хочу!.. Почему вы не спасли его?
Она знала, что тогда Анна Дионисовна была в поселке и не могла никого спасти. И никто не мог спасти. Она забыла, среди кого живет. Не здесь ли спихивали девушек в шурфы, топорами рубили родителей? Новая Америка, передовая промышленность, смелые молодые силы – все порублено, везде кровь.