Текст книги "Красавица и генералы"
Автор книги: Святослав Рыбас
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Они ощущали себя последними защитниками погибшей родины. Они военные, вид крови их не пугает. История представляется им уделом героев. В душе у каждого – привнесенный из другой истории образ дерзкого гения, это Наполеон! И у Корнилова, и у Деникина, и у самого маленького мальчишки-кадета – вера в то, что можно повернуть колесо истории одним ударом.
Кажется, сражения на Марне, в Галиции опровергли эту стратегию, ведь все главнокомандующие ставили на нее и нигде она не удалась? Но нет, идеал неистребим, и герой не видит вырастающих на пути его коня траншей, окутанных спиралями колючей проволоки, пулеметных гнезд, скорострельных пушек... Герой скачет, как будто надо сразиться со степными кочевниками. И сам превращается в кочевника.
Колонна оставила за спиной городские постройки и потянулась по заснеженному полю гуськом, по узкой тропе. К ней присоединялись отставшие и опоздавшие.
Потом привал в Лазаретном городке, соединение с батальонами, защищавшими окраины города, – и вперед, вперед...
На берегу Дона пылали костры. Отсветы огней ложились на снег, отбрасывали длинные шатающиеся тени от фигур офицеров и студентов. Внизу темнела широкая таинственная река. Слышались бодрые молодые голоса, шутки, громкий смех, словно предстоял приступ снежного городка. Здесь же стоял Корнилов вместе с конвоем текинцев. О чем думал, глядя на костер, этот беспощадный, неугомонный воитель, сын казака и киргизки, не знающий ничего, кроме войны? Он был упорен и мужестве, всегда сражался до последнего. Пройдя через неудачи, плен, фантастический побег, он в 17-м году решился установить военную диктатуру вопреки тому, что для большинства солдат его имя стало равнозначным смерти. Он верил в судьбу. Улыбка трогала его сухие жесткие губы, когда он смотрел на молодые лица, освещенные огнем. Что с того, что они должны были сгинуть в огне? Корнилов не отделял себя от них. Он знал, что у него так же мало шансов.
Без надежды на помощь, без тыла, без снарядов жалкая армия покинула город и, веря в любящих жертвы русских богов, двинулась через Дон на станицу Аксай.
Скользили на льду лошади, нервно ржали. Тянулись санитарные линейки. За одной из них шел раненый штабс-капитан Артамонов, глядел на высокую луну.
В Аксае казаки не хотели пускать офицеров на ночлег, не отпирали дверей. Боялись, что потом большевики разочтутся за приют врагам. И безразлично было, кто идет в морозную ночь. Шли чужие, мешающие жизни какими-то своими геройствами, особыми правами. Они пройдут, сгинут, а думки хозяина не о них, а о близкой весне, корме для скотины, сохранении своего очага в лихую годину.
Но кое-как переночевали и ясным солнечным утром вышли из Аксая к Ольгинской, расположенной в девяти верстах. Тяжелая ночь была позади, колонна двигалась размашистым пехотным шагом, студенческий батальон распевал :
Мы былого не жалеем,
Царь нам не кумир!
Нет, надежду мы имеем
Дать стране лишь мир.
Верим мы, близка развязка
С чарами врага,
Упадет с очей повязка у России – да!
Русь поймет, кто ей изменник,
В чем ее недуг...
В Ольгинской простояли два дня, дожидаясь подхода всех частей и отрядов из-под Ростова. Всего набралось две тысячи штыков и шестьсот сабель, восемь полевых трехдюймовых орудий, с которыми взяли всего триста снарядов.
Что предстояло, было неизвестно. Корнилов еще ждал подхода трехтысячного отряда донского походного атамана Попова.
Нина была пристроена в санитарный отряд и легко сошлась с врачами и сестрами. Она увидела, что они самоотверженны, объединены идеей добровольчества, и у нее стало легко на душе, несмотря на предстоящие тяготы.
Ушаков забежал к ней в хату, где лежали раненые юнкера, сказал, что завтра выступают. Попов отказался идти с Корниловым. Он увлек ее в пустую комнату-отделю, жарко поцеловал. Но она не воспринимала его ласки. За занавеской дышали раненые.
– Война, Ниночка, – прошептал он. – Завтра времени не будет. – И погладил ее по плечу.
От него пахло табаком, овчиной. Щеки усыпала рыжеватая щетина. Взгляд ласкал ее и сулил счастье. И она, глупая, верила, хотя понимала, что ничего не будет.
Она проводила Ушакова до крыльца. Он побежал к калитке, придерживая шапку. Мальчишка! Нине хотелось сказать что-то.
– Павлон! – крикнула она.
Он остановился и откликнулся, щурясь от солнца:
– Павлоны у ваших ног, мадам!
И Нине было хорошо весь вечер, из памяти не уходил улыбающийся Геннадий. А утром выступать. К пяти часам будут подводы. Армия не оставит ни одного своего раненого!
Ночью она дежурит, поит тяжело раненного юнкера Христяна, меняет компрессы на его раскаленной голове. Глаза у него открыты, в них отражается свет керосиновой лампы. Он в беспамятстве зовет мать, будоражит других раненых, и они просыпаются. Что, пора подниматься? Сколько времени? Зовут Нину, хрустят набитыми соломой тюфяками, стонут. Ими овладевает беспамятство, и кажется, что их бросят, забудут.
– Мама, прости меня! – вдруг отчетливо произносит Христян. Он не здесь, а где-то в далеком краю, о котором никто не говорит, чтобы не расслабляться. Может быть, его душа уже прощается с этим жестоким миром, сжатым болью, и молодая женщина зовет его, прощая тяжелый грех ненависти?
Нина отгоняет эти мысли. Есть долг добровольчества, хотя это, может быть, и просто общее отчаяние. Но она свободна! Она никогда не была такой свободной и не ощущала в себе веры. Да, пусть отчаяние, кровь, жертвы. Все пройдет. Боже, сохрани Геннадия! Он не виноват, что любит отечество и офицер. Он воевал, не ведал, что творится на родной земле...
Обращаясь к Всевышнему, Нина представляла его как горнопромышленника, который недолюбливает монархистов.
Постепенно раненые успокаиваются, и она кладет голову на стол и дремлет. Всевышний что-то говорит ей, хмурится, показывает на шахтерские казармы и балаганы. "А каково им?"
В начале пятого ее разбудил старший врач Сулковский. Пора! Было темно, тихо. На базу неуверенно кричал кочет. Сулковский велел одевать раненых.
– Скоро будут подводы, – сказал он. – Я послал посыльного к Матерно.
Она знала, что полковник Матерно заведует всем транспортом армии, и у нее не появилось ни тени сомнения, что Сулковский обманывается насчет прибытия подвод.
Раненые одевались, она помогала им. Не хотелось будить Христяна. Он спал, склонив набок голову. Русые свалявшиеся пряди прилипли к виску, сухие губы были приоткрыты, лицо темно от жара. Куда его на мороз?
Сулковский стал осматривать Христяна, засопел, когда она, сматывая повязку, уронила бинт. Дело плохо, поняла Нина. Из-под швов сочилась сукровица, марлевая турунда была пропитана желто-красным, края разреза были воспалены. Нина протерла весь правый бок перекисью водорода, сменила турунду, втиснув ее пинцетом в разрез раны. Христян очнулся и спросил:
– Я живой?
– Сейчас выходим, – сказал Сулковский строгим тоном, исключающим дальнейшие вопросы.
– Ой, Господи! – вздохнул Христян.
Однако что-то случилось. Старшего врача вызвали во двор, и он исчез. Наступило пять часов, в нескольких местах затрубили трубачи, а подвод не было. Раненые заволновались, стали строить разные предположения-то раздражать себя, то утешаться. Миновали полчаса, затем час.
С улицы доносились разные звуки сборов. Проскакал всадник.
Нина накинула полушубок и пошла узнавать, в чем дело. Если раненых решено не брать, то это, во всяком случае, надо честно объявить, а не трусливо скрывать!
Но оказалось, в действительности было еще хуже, чем она думала. Матерно просто спал, никаких указаний о раненых не было отдано.
А станица уже проснулась. Мимо Нины проехали, погромыхивая, несколько обозных подвод, шли на рынок казачки в своих донских шубах, бежали в станичное училище мальчишки.
Нина увидела смуглолицего журналиста Алексея Суворина, заведовавшего санитарным обозом, и остановила его, требуя что-то предпринять. Она наступала на него, он пятился к плетню. В его черных глазах мелькнула растерянность. Он явно не помнил, кто такая Нина.
– Вы можете что-нибудь сделать? – спросила она.
– Надо нанимать подводы с рынка, – ответил Суворин. – Я иду туда.
– Я с вами. У меня есть деньги... Черт возьми, неужели у нас опять заводится наш обыкновенный российский бюрократ?
– Кто вы? – спросил он. – Извините, запамятовал. Вы сестра?
– Российская промышленница, капиталистка Нина Петровна Григорова, представилась она. – Ну идемте же!
На рынке подвод много, но трудно подступиться к невозмутимым пожилым казакам. Судьба раненых их не трогала, или, в лучшем случае, они соглашались везти только после того, как продадут товары. Суворин мрачно взирал на возы с сеном, кули с мукой, решета с яйцами, связанных попарно кур, горшки с каймаком и сметаной. Деньги? Он предлагал немного, больше призывал к состраданию.
Нина стала предлагать по сто рублей за подводу до Хомутовской и нашла двух возчиков. У обоих там имелась родня, поэтому они согласились.
– Боже мой, – философски сказал Суворин Нине. – Терять нам уже нечего, а как были дураками, так, видно, и помрем. Даже добровольцы, заядлые монархисты, не могут обойтись без буржуазной инициативы. Хотя надеются когда-нибудь припомнить нам февраль семнадцатого.
Он поблагодарил ее и поехал на одной из подвод к хате, где остановился полковник Матерно. Нина, раздумывая над его словами, направилась к своим.
Было еще очень ветрено, морозно, но в серо-голубом небе ясно ощущалась оттепель. Большое солнце ярко светило, и горьковато пахли сады. Возле хаты сидели на крыльце раненые. Рослый штабс-капитан с перебитой левой рукой стоял, привалившись к балконному столбу, и курил папиросу.
Увидев Нину, они загудели. Выступление было назначено на семь часов, а уже было почти восемь.
Ей надо было что-то объяснять, однако она не могла называть полковника-добровольца, это было бы бесчеловечно по отношению к этим мученикам. И Нина ничего не сказала, принялась за погрузку тяжело раненного Христяна. Он был в сознании, ему предстояло трястись 18 верст, которые должны были окончить его страдания.
Христяна вынесли на шинели. Он улыбнулся, увидев солнце. Его уложили на подводу, перевалив через грядку. Он коротко застонал.
Стон все слышали, но не подали виду. Подъехала еще одна повозка. Спешно грузились. Один лишь штабс-капитан по-прежнему курил, спокойно наблюдая суматоху.
Нина вспомнила своего капитана. Не дай Бог, Ушаков попадет под пулю и станет беспомощным! Пока все вместе, они храбрые, не хотят думать о горе.
По улице с гиканьем проскакал десяток всадников, потом прошли две пушки и патронные двуколки. На лицо штабс-капитана легла тень: он рвался туда!
Из-за плетней и заборов глядели бабы и девки. Казаки стояли на улице рядами, беззлобно усмехались.
За пушками потянулся обоз. На линейках, подводах и арбах ехали женщины, пожилые мужчины в штатских пальто и шубах, раненые.
Нина перехватила взгляд молодого казака в полушубке, надеясь увидеть сочувствие. Казак что-то сказал соседу, и оба посмотрели на Нину бодрыми наглыми глазами. "Ну так пропадайте с большевиками!" – подумала она.
В степи обоз растянулся. Стало холоднее, ветер собрал тучи, и замела поземка. Нина наклонилась над Христяном, заглянула под башлык, затем подоткнула с боков шинель. "Почему его не оставили в Ольгинской? – мелькнуло у нее, и она сразу ответила себе: – Мы на что-то надеемся".
Подняв воротник, Нина сгорбилась и задремала. Ей привиделась дощатая стена в народном доме, где играют ее пьесу, и она сама склоняет мужа убить свекра. Нине чудится, что она совсем молода, еще не замужем и ждет чего-то очень хорошего. Она думает о пользе, которую принесет ее пьеса, и о том, что все знакомые увидят ее спектакль...
– Зябнет, – услышала Нина и открыла глаза.
Подвода, раненые, спина возницы. Постукивают о грядку приклады винтовок.
Штабс-капитан Артамонов, сильно наклонившись, поправлял шинель в ногах Христяна. Плечо с раненой рукой было отведено назад, затылок покраснел от напряжения.
Христян замерзал, его била дрожь. Казак обернулся, глядя на него с досадой, потом крякнул и отвернулся.
Артамонов приподнялся и, стоя на коленях и раскачиваясь от толчков, стаскивал с себя шинель.
Нина велела остановиться, надеясь спросить у кого-нибудь из соседей одеяло или бекешу.
Артамонов уже снял шинель, остался в черной кожаной тужурке, левый рукав которой ветер забрасывал за спину.
Подвода остановилась. Задние подводы тоже стали останавливаться, и оттуда ругались. Потом стали объезжать по заснеженному полю. Нина склонилась над Христаном. Его глаза закатились, блестели между веками полоски белков, лицо землисто-серое, потное. Она понимала, что помочь не может, но не собиралась отдавать его смерти.
– Внутре у него застываить, – сказал возница.
Артамонов держал над Христяном шинель, дожидаясь, когда Нина отодвинется.
Послышался стук копыт. Маленький черноглазый человек на светло-буланом хунтере остановился возле подводы. За ним – человек пятнадцать с трехцветным флагом, трепещущим на пике, – конвой командующего, текинцы в цветных стеганых халатах, кавказцы в бурках.
Узнав Корнилова, Нина растерялась. Она увидела маленькую руку в перчатке, держащую белые поводья, жесткое желтоватого цвета лицо и думала, что этот человек так же бессилен, как и она.
Корнилов распорядился привезти бурку. Через минуту бурка черной горой лежала в ногах Христяна, и Артамонов разравнивал ее.
– Плохо дело? – спросил Корнилов у Нины.
– Кончается, – сказала она. – Наверное, не довезем.
– Надо довезти, – решительно произнес командующий. – Вы ответственны за его жизнь, сестра!
Его слова ничего не значили. Ему казалось, что от него ждут и он должен их вымолвить, и он это делал, словно вправду мог остановить смерть.
– Батюшку надо, – вполголоса сказал возница.
– Я надеюсь на вас, сестра, – добавил Корнилов и, козырнув, отъехал. Следом за ним двинулся конвой. Высокие статные лошади легкой рысью проходили рядом с подводой, и всадники глядели вперед, на Корнилова, и трепетал флаг.
"Не хотят знать", – мелькнуло у Нины. И все это движение сильных лошадей и людей, запах конского пота, порыв-показались ей обманом. "Ответственны за его жизнь", – повторила она.
В этот миг Христян что-то сказал. Нина повернулась к нему, забыв генерала.
– Я умираю, – еле слышно говорил юнкер. – Давит... Снимите башлык. Нина сдвинула край башлыка. – Мне не больно... Жалко, что нет священника...
– Тебе отпускаются все грехи, – сказал Артамонов и перекрестил его. Не бойся. Господь примет и тебя, и всех нас... Ты настоящий солдат.
Христян заплакал и зажмурился. Нина тоже заплакала.
Артамонов грубовато вымолвил:
– Что ты, юнкер, умирать дело привычное, не надо.
– Не бросайте меня, – попросил Христян. – Похороните... Я не боюсь. Мне вас жалко...
Возница снял шапку, стал креститься.
Наступила минута умирания. Христян забеспокоился, выпростал руки из-под шинели и бурки, стал потягиваться и зевать. И душа его отлетела. Он замер со слезами на глазах.
Дул ветер, шевелил волосы на голове усопшего, пригибал мохнатую шерсть бурки.
Нина подняла глаза к небу, обращаясь к тому, кто видел в этот миг всю ее родину и кто сейчас бестрепетно принял к себе маленького юнкера.
– Господи! – взмолилась она. – Что еще будет?
– Трогай, – сказал Артамонов вознице и накрыл лицо Христяна.
И снова закачалась заснеженная степь, открылась разбитая до грязи дорога, несущая растянувшийся на две версты обоз, поплыли тяжелые мысли.
В Хомутовскую вошли в полдень. На улицах, как и в Ольгинской, рядами стояли казаки и казачки, озадаченно глядели на незваных гостем, размышляя, чего ждать от офицеров. Никто не спешил приглашать.
Лазарет разместился в станичном училище, откуда вынесли во двор парты, освободив два больших класса, где только что занимались дети. Еще пахло детским дыханием, а на грифельной доске белела арифметическая задача. Но от школы уже оставались только стены, ее дух был вытеснен.
Суворин направил несколько человек набить тюфяки соломой и подошел к Нине. Тело умершего юнкера еще лежало на подводе. Возница торопил, чтобы скорее снимали.
– Отвезешь к церкви, – распорядился Суворин и спросил Нину: – Вы не откажетесь доставить? Я дам вам санитаров.
Нина пожала плечами, понимая, что он поручает ей похороны. Отказываться было стыдно. Но почему – ей?
В эту минуту зазвонил церковный колокол, пробудил в ней тревожное предчувствие. Все повернулись на звуки сполоха и молча смотрели сквозь коричнево-красные вишневые ветки в серое небо. Куда он звал?
– Видать, казаков сбирають, – предположил возница. – Нет, не пойдеть казак с вами! Ни за какие деньги не пойдеть!
– Пойдет, – сказал Суворин. – Как начнут большевики у вас землю отнимать, так вы и опомнитесь.
– Нет, не пойдеть, – повторил возница.
Суворин не ответил, кивнул Нине и отошел. Вскоре появились санитары, и подвода с умершим покатила по раскисшей улице к церкви.
Возле церковной ограды остановились, надо было переждать, когда маленький узкоглазый человек закончит речь. Он стоял на паперти и призывал стоявших внизу хомутовцев седлать боевых коней. Его слова кипели гневом, но толпа оставалась холодной.
Нина думала о том, как скорее избавиться от покойника и закончить эту тяжелую работу. У нее не было сил скорбеть, а хотелось поесть и согреться.
– Записывайтесь добровольцами в наше войско! Спасайте родину! воскликнул Корнилов.
В ответ – тишина.
– Навоевались, – буркнул возница. – Хочь балкуном ходи, хочь мед сули...
Нина вдруг встала на подводе, глядя через головы, что делается на паперти. Как поведет себя Корнилов?
Прищурив глаза, генерал гневно глядел на казаков. Рядом переминались два бородатых станичника и твердо, будто окаменев, стояли офицеры. Один из станичников строго прикрикнул, чтобы желающие записывались у писаря, но его голос был пуст.
"А Христяна сейчас закопают, – мелькнуло у Нины. Она присела и спрыгнула на землю. – Зачем я связалась с добровольцами?"
Вопрос был неожидан, и она отмахнулась от него, оглянулась, подумав об Ушакове, словно на нем в этот миг сошлось все разом. Но своего капитана не увидела, и тогда снова выскочил неожиданный вопрос.
"Да тебя разорили, хотели арестовать? – ответила она себе. – Забыла, как сожгли дом?"
Назад пути не было. Только на Екатеринодар с добровольцами. А там вымыться, переодеться в чистое белье, согреться. И залезть с Ушаковым в чистую постель. А что дальше – неведомо.
Из-за ограды выходили казаки, косились на закрытое шинелью тело и отворачивались.
Что? Боязно? А вот женщине не боязно? Бородатые плечистые бугаи! Жалкие бобики!
– Нина!
Обернулась – Ушаков. Ну слава богу! Шагнула к нему, сказала взглядом, что он один у нее.
Капитан улыбался, лицо его было красно, обветрено и оживало у нее на глазах. Где? В школе? А мы вон в той хате. Третья слева. Сейчас пойдем к нам. Юнкера надо в церковь и рыть могилу. Распоряжусь. Без гроба, ничего. Мучился? Конечно, совсем мальчишка, жалко.
Лицо Ушакова утратило оживление, и глаза прицелились на калитку, на выходивших казаков.
– А ну, братцы! Надо подсобить. Отдадим последний воинский долг.
Он остановил двух станичников, и они вместе с санитарами, подсунув под покойника шинель, стащили его с подводы и понесли в церковь.
– Стой, куда? – текинец в зеленом халате попытался остановить.
Передний казак отодвинул его плечом. Труп посунулся в сторону, и казак рывком шинели вернул его в прежнее положение.
С паперти спускался Корнилов и, поглядев на тело, снял фуражку.
– Кто покойный? – спросил он Ушакова.
– Юнкер, умер от ран.
Генерал кивнул, больше ничего не сказал и прошел, ни на кого не глядя.
Не хочет ни на что глядеть, поняла Нина, только на равного себе, на смерть. "А как же Екатеринодар? Дойдем ли?"
И она вспомнила, как с Виктором в тумане приехали в Новочеркасск и вошли в войсковой собор на горе, где стояли открытые гробы, и Каледин прощался с убитыми юношами.
Полный красивый Каледин и невзрачный кипящий Корнилов. Один уже мертв, а от второго тоже отворачиваются донцы...
Ранним утром по Хомутовской разнеслись звуки труб. Заворочались, застонали на соломе раненые. Надо выходить. Дойдем или не дойдем, а надо идти. Вчерашние докучные мысли отлетели, и Нина превратилась из рассуждающей дамы в невыспавшуюся, замученную сестру милосердия.
Первым делом надо было бежать к дощатой будке в углу двора, чтобы успеть раньше мужчин. Наверное, эта проблема самая злая. Нине стыдно идти туда вместе с мужчинами. Она не хочет стереть границу между собой и армией. Она – человек, женщина, принадлежит себе...
Бегом. На крыльце сталкивается с тремя женщинами, врачом и сестрами. Быстро идут к будке. Морозный ветер, скрип голых ветвей. "А лошадей-то не видно". – "Будет как в Ольгинской. Все в последний момент". – "Никто не умер?"-"Вроде никто. Честно говоря, спешила, даже не посмотрела". – "Вы знаете, я не представляла, что они такие грубые. Все об одном и том же".
Из будки выходит врач Сулковский, коротко здоровается и – мимо. "Как вам Сулковский?" – "Ничего, но суховат. Там штабе с левой рукой – русский витязь". – "А знаете, как он храпит!"
Через несколько минут женщины вернулись в классы и стали собирать раненых.
Повозок долго не было, но теперь никто не волновался, и все были уверены, что не бросят. Сидели и лежали на тюфяках, курили, дремали. После завтрака, кислого молока и хлеба, у многих была отрыжка. И Нина ничуть не обращала на это внимания, словно они были детьми. В Екатеринодар, Екатеринодар!
Наконец подводы застучали колесами по замерзшей земле. Вышли. С мешками, волоча винтовки, обросшие, страшные. Неподалеку бухнул орудийный выстрел, в воздухе что-то зашелестело, как будто прогремел гром, и с чмоканьем поднялся в саженях двадцати от школы черный фонтан.
Кто-то сказал:
– Граната.
И Нина испугалась. Скорее, скорее прятаться? Она стояла у крыльца, и все внутри скулило от страха. Потом застыло. В дверях толкались, втискиваясь обратно.
– Бросьте, господа, это случайный выстрел? – уверенно произнес Артамонов и пошел к подводам, таща в здоровой руке мешок и винтовку.
В Екатеринодар?
И вправду – больше не стреляли. Оказалось, эскадрон красных с пушкой насунулся на Хомутовскую и отошел. Но далеко ли? Сколько там эскадронов?
Снова заснеженная черно-белая степная рябь, ржавая зелень озимых, колыхание подвод, терпкий запах конского навоза. Армия без тыла, флангов, базы. Она окружена со всех сторон. Любой бой может стать последним. Армия уходила от врага и входила во врага, не в силах ни оттеснить его, ни разгромить.
Колонна движется широким солдатским шагом, выровнены штыки, отмерены дистанции между отделениями и взводами, отбиты рота от роты. За колоннами патронные двуколки, пушки, лазарет, повозки обоза. И в арьергарде студенческий батальон генерала Боровского, который перед выходом из Ростова сулил юношам геройскую смерть.
В подводе, где едет Нина, вместо Христяна новый человек, капитан Ткачев. Он ранен в бедро осколком. Маленький, сероглазый, курносый. Рассуждает о женственной природе России, которой нужно оплодотворяющее семя Запада, ибо, как чуждая и Востоку, и Западу, Россия-матушка должна либо погибнуть, либо войти в европейскую семью.
Артамонову это не по нраву, и он спорит, втягивает в спор и донецкую капиталистку, как он называет Нину.
К полудню небо проясняется, заметно теплеет. Степь начинает дышать и оттаивать. Артамонову наскучивает спорить.
По размокшей земле шлепают копыта, постукивают у грядки винтовки.
– Весна? – говорит он и хлопает по грядке ладонью. – А вы хороша собой, донецкая капиталистка. Небось много в женихи набиваются?
Нина строго глядит на него и не отвечает.
– Я – что? – поправляется Артамонов. – Мы как те древние греки, триста спартанцев... На нас грешно сердиться.
– Я не сержусь, – говорит она, видя, что он все понял.
Ткачев подхватывает мысль о спартанцах, но переворачивает на свой лад. Получается, что добровольцы – это последние европейцы в России, а против них восстала азиатская орда.
– Весна! – повторяет Артамонов. – Эх! В Екатеринодар...
– Отогреемся, отоспимся, соберемся с силами, – подхватывает Ткачев. – И снова пойдем, теперь уж обратно.
Никто его не поддерживает, и Ткачев умолкает.
Нина смотрит в колышущийся воздух, напоминающий ей о родном уголке. Неужели она когда-то вернется домой? Вернет свою собственность. Она вспоминает, как в Новочеркасске молодой поручик рассказывал ей, что расстреливают без всякой злости, из-за нужды, чтобы отобрать сапоги или меховую безрукавку.
– Наблюдаю я за вами, – послышался голос Ткачева. – О чем таком задумались?
– Так, – сказала Нина. – Работал у меня паренек. Я его жалела, на курсы направила. А он вместо благодарности – возненавидел. Теперь заядлый большевик...
– Вы придумываете ему жизнь?-усмехнулся Ткачев – А он хочет всего-навсего равенства с вами. Свободы, равенства и братства... Вы не заметили, почему все, кто хочет добиться какой-нибудь выгоды, требует свободы и равенства? Потому что это туман, уважаемая госпожа капиталистка! Никакого равенства быть не может. Французы совершили свою революцию, а где у них равенство? Так и у нас. Тот же парадокс. Зовут за мир, равенство, а на деле убивают лучших офицеров, топчут святыни. Объявите сейчас в нашей армии равенство – все рассыплется. Вот вам ответ...
– А какая же защита?-спросила Нина.
Ткачев не сразу ответил, и его ответ свелся к верности дедовским заветам. Он не знал, где защита.
И никто не знал.
Прошли станицу Кагальницкую (при выходе из нее снова стычки с красными), потом Мечетинскую и Егорлыцкую.
Миновала неделя похода. После Егорлыцкой началась сильная оттепель, степь сделалась черно-бурой. На пашнях обнажилась озимь. Яркое солнце припекало по-летнему, пахло свежей землей, и хотелось чего-то необыкновенного. Если закрыть глаза и не видеть захлюстанных грязью лошадей и черноземную бахрому на вальках и постромках, не чувствовать мучительно-медленного движения по раскисшей дороге, не чувствовать зуда в немытой голове, если ничего не замечать, то дружная весна – чудо.
На повороте дороги впереди сияли штыки колонны. Шли, не останавливаясь.
За неделю Нина отдалилась от своего возлюбленного и реже думала о нем. На каждом ночлеге у нее оказывалось слишком много дел, а когда дела заканчивались и раненые засыпали на соломе, она вместе с другими женщинами едва успевала умыться в сенях, и силы покидали ее. Перед засыпанием она вдруг вспоминала Ушакова. Устал? Сыт ли? Не заболел? И реальность ускользала от нее.
Екатеринодар, столь сладко грезившийся в начале похода, переставал манить.
Артамонов любопытствовал: как живут настоящие капиталисты? Правда, что они пьют и едят на золоте и все могут купить-продать?
В его словах таилось какое-то осуждение. Он прощупывал, насколько она с ними.
Нина могла сказать, что ее отец – доктор, что она недолго пробыла капиталисткой, но ей не хотелось поддаваться его осуждению. Да, она капиталистка! Она всегда хотела свободы. Оторвалась от родителей, не уступала шахту, готова была бороться.
– Что вам не нравится в капиталистах? – спросила она.
– Если мы все вернем назад, у вас будет ваш рудник, вы снова будете богатой, – сказал Артамонов.
– Вы хотите, чтоб я пошла по миру?
– Вы идете ради вашего рудника, а мы – ради отечествам, – сказал Ткачев. – Согласитесь, разница есть. Нам надо знать, кто рядом с нами.
– Да, ради рудника! – с вызовом произнесла Нина. – А ваше отечество...
– Что наше отечество? – спросил Ткачев.
– Сгнило ваше отечество! – сказала Нина. – Так же, как его защитникам полковник Матерно дает подводы. Вот оно во всей красе! А мой рудник давал уголь для обороны, пока такие патриоты, как Матерно, не довели все до развала... Поэтому, господа, прежде чем предъявлять претензия женщине, немножко подумайте. Даже офицерам думать полезно.
– Ладно, не сердитесь, – сказал Артамонов. – Нам еще идти и идти. И кто дойдет, один Бог ведает.
Ткачев промолчал, стал поправлять санитарные сумки, с которых сползла его нога. Он посмотрел вдаль на пологие холмы. Пора воевать, говорил его взгляд, нужен враг. Его шея покрылась розовыми пятнами. Из-под фуражки на висках торчали отросшие белесые волосы.
Шлепали, чмокали колеса. Обоз медленно полз к Лежанке, там уже начиналась Ставропольская губерния, земли Войска Донского оставались сзади.
7
По обозу пробежал слух: в Лежанке большевики. Село таилось за горизонтом. В небе над плоскогорьем как будто вспорота подкладка. Раскрылись бело-розовые облачка шрапнелей и полетели по ветру. Глухой гром орудийных выстрелов еще не тревожил. За первыми облачками поплыли новые. Ударили добровольческие пушки. Близко, за холмом, рванули взрывы гранат.
Обоз шел, не останавливаясь, прямо туда. Ткачев взял винтовку, передвинул прицельную планку. Улыбнулся.
Кругом небо и пашня. Слышны частый стук пулеметов и россыпь винтовочных выстрелов. Боя не видно, и поэтому он нереален. Выскочил слева разъезд красных, покрутился на холме и исчез. Из обоза успели вызвать тех, кто с винтовками. Больше некому защищать, все части впереди.
Обоз по-прежнему не останавливается. Лежат на бурой траве обочины два трупа, офицер и казак. Лица в сырой грязи, шинели набухли кровью. На шляху три ямы от гранат. Все поворачивают головы. У офицера рассечено как бритвой голенище сапога.
На холме перед спуском к реке обоз останавливается. Большое село с двумя церквами отделено рекой. Река уже вскрылась, в воде видны серые льдины. Мост. Все сходятся к мосту. Офицерская цепь идет, не ложась, прямо на мост. Вот остановились. Слева и справа медленно бредут по пахоте цепи Корниловского полка и юнкера. Сверху видно, как добровольцы охватывают с обеих сторон реку. Артамонов и Ткачев все понимают и обмениваются короткими фразами о ледяной воде и фланговом обходе.
Нина не понимает, почему цепь перед мостом залегла. Лежит. Обоз стоит. Солнце удлиняет тени подвод и лошадей. И вдруг впереди цепи вскакивает человек в белой папахе, бежит к мосту. Стучат пулеметы. Справа и слева над водой видны головы в фуражках, руки с винтовками. Правильная война. Красные в клещах.
С ревом и свистом скачет на мост конный дивизион. Сверкнули обнаженные клинки.
Пашня, река, пулеметы, мост, крики, выстрелы. Затихло враз. Только отдельные хлопки. Лежанка наша, Нина Петровна!
И тревожно, пусто на сердце. Что с Ушаковым? Что с Виктором?
Обоз спускается к мосту. Золотится, отражая солнце, вода. Бодро стучат копыта по настилу. И снова – чмокание по разжиженному чернозему. Слева и справа лежат человеческие тела. Один с поджатыми к подбородку ногами, с разрубленным плечом. В воздухе кисловато-медный запах крови. Второй на спине, с открытыми глазами, наклонил голову, блестят перерубленные белые хрящи шеи.