Текст книги "Огонь в колыбели"
Автор книги: Святослав Логинов
Соавторы: Даниэль Клугер,Людмила Козинец,Лев Вершинин,Борис Штерн,Юрий Иваниченко,Наталья Гайдамака,Микола Дашкієв,Наталья Астахова,Валерий Гаевский,Александр Зарубин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Как легко мне сейчас вспоминать об этом! А тогда я всерьез думал, что жить мне незачем, потому как Дзанни, великий Дзанни стал игрушкой чьей-то тупой воли и сделался безработным. Да, безработным в нашей стране! Мне было мучительно стыдно за него, за то, что он не вписывается в общую радостную картину нашей жизни. И хотя я знал, что Дзанни не виноват, мне все равно хотелось обвинить во всем именно его. В школе мы учили, что в споре с отдельной личностью коллектив всегда прав. Дзанни был личностью, а «слуга народа» олицетворял некий абстрактный могучий коллектив.
Самое неприятное в положении безработного не отсутствие денег всегда можно достать пятьдесят копеек в день на еду. Самое неприятное чувство унижения, которое доставляет общение с людьми. Сколько же их перебывало в нашем доме! Чаще всего приходили покупатели – Дзанни продавал вещи, чтобы прокормить нас с Машеттой. Приходили, рыскали глазами по комнатам и забирали все, что понравится: янтарные шахматы, вазу, жука-скарабея, люстру, черное распятие, книгу с золотыми письменами и даже вешалку-орла.
Приходил милиционер, обеспокоенный анонимным сигналом, что, мол, живут неработающие элементы, – суровый такой милиционер, в новеньких сапогах. Он долго кричал на Дзанни, а ушел, унеся с собой брелок для ключей в виде черепа с костями, пригрозив, «если что не того», товарищеским судом и выселением из города.
Приходили дамы из детской комиссии, требовали, чтобы Дзанни отдал нас с Машеттой в детдом, а сам шел «трудоустраиваться на завод». Покинули они нас, весьма довольные, унеся сахарницу кузнецовского фарфора и старинный медный тазик для бритья.
Картина этой жизни была бы совсем беспросветной, если бы не забрела к нам однажды бывшая опереточная актриса, комическая старуха, одинокая и нищая до крайности. Забрела случайно и осталась навсегда нянькой у Машетты. Золото-старуха: от денег отказалась наотрез. Одна беда – втихую пила горькую, но что уж поделаешь…
Зима в тот год стояла злющая, и отопление во всем доме отключили. Каждый вечер мы с Дзанни притаскивали с помойки ящики – топить печку. Уроки я делал, закутавшись в два одеяла; Машетта спала в ванной – там было чуточку теплее; а Дзанни, смахивающий в своей облезлой шубе на суриковского Меньшикова, вырезал из цветной бумаги игрушки на елку – их охотно раскупали к Новому году.
Это ежевечернее вырезание игрушек было не просто иллюзией деятельности и способом хоть сколько-нибудь заработать – о нет! Дзанни устроил из своего несчастья спектакль и играл в нем все роли: когда стриг из бумаги зайцев – играл нищего непонятого гения; когда продавал их в подворотнях близ метро – играл блаженного деревенского умельца, для которого рубль – невиданные деньги; когда приносил домой хлеб и молоко разыгрывал нечто совсем уже диккенсовское, веселую неунывающую бедность…
И чем лучше он играл, тем больше я жалел его. Так жалеют увечное изваяние бога, который, несмотря на отсутствие у него носа, тщится выглядеть величественным. Я открыл, что Дзанни не бог, и полюбил его еще больше.
Прежние гости не ходили к нам – их нечем было угощать. Тогда Дзанни привел с улицы старика Тартарова, мерзавца и алкоголика. Был он в прошлом завкадрами, хоть и попович, о чем сообщил сразу же, как вошел к нам в дом. Бутылку Тартаров приносил с собой уже початую, жадно высасывал водку до последней капли, облизывал горлышко и начинал откровенничать о том, как во всем шел наперекор родителю, фамилию Аллилуев сменил на Тартаров и в конце концов упек батяньку куда надо, а рясу порезал на тряпки и отдал в клуб мыть пол.
Кроме попа, он ненавидел еще… Шаляпина. Иногда даже непонятно было, кого больше. Шаляпина Тартаров призывал повесить на фонаре, поскольку он был повинен в падении общественного патриотизма, в мещанстве и в отсутствии приличной колбасы.
…Это были безобразные, срамные ночи. Я задыхался от ненависти к Тартарову – он был живым воплощением гнуси и позорной тенью нашей жизни.
Дзанни нарочно привел его, чтобы юродствовать перед самым ничтожным из ничтожных. Он слушал Тартарова прямо-таки со сладострастием, прищурив глаза, улыбаясь, как будда. Он заставлял меня играть этому подонку на флейте, и я играл. Он заставлял повторять удавшиеся пассажи – я повторял. Он требовал, чтобы я кланялся «зрителям» – и я шаркал ножкой.
«Гляди, Тартаров, вот артист тебе служит! – вопил, нет, визжал Дзанни. – Это ведь пра-а-вильно, Тартаров, что он – ТЕБЕ служит! Ты ведь хозяин, Тартаров?»
Тартаров рыгал и кивал утвердительно: да, мол, я – хозяин и никто более – ни бог, ни царь и ни герой!
Оскорбленным я себя не чувствовал, зная подоплеку происходящего: это был спектакль, и я вместе с Дзанни играл в нем роль. Всякий артист поймет меня.
…Интересно, больно мрамору, когда по нему бьют резцом? Что чувствует камень? Верно, воет, страдалец:
– О-о-о-о-о-о-а-а-а-а!
Потом молчит. Во всяком деле нужно терпение…
Я притерпелся к странной своей маске, я начал понимать прелесть юродства, затуманивавшего мозг, как наркотик. И первый восторг артиста, опьянение своею, пусть мимолетной, властью над флейтой я испытал именно тогда, перед храпевшим Тартаровым. Почему – не знаю. Этого никому знать не дано.
Все кончилось, когда Дзанни начал придумывать, для себя новый номер. Тартаров исчез навсегда. Теперь Дзанни, запершись в своей, комнате, играл на гитаре.
…Тарантелла. Ритмичное цоканье копыт нарядного ослика. Виноград, корзины с виноградом. И толпа черноглазых девушек. И звон тамбуринов, украшенных пестрыми ленточками.
Наша нищая жизнь текла и текла дальше. Играла гитара, пела флейта, звенел маленький Машеттин тамбурин, и хриплое сопрано няньки часто и невпопад пело: «Я вас не зна-ал, но я стра-а-дал по ва-шей ви-не…»
Ночами бодрствующий Дзанни сидел за швейной машинкой: строчил, обрезал, снова строчил – шил для нас с Машеттой одежду из зеленой плюшевой портьеры. Помню, мы долго щеголяли в диких туалетах: Машетта в пелерине, я в рединготе.
…Машетта в пелерине с игрушечным тамбурином в руке пляшет перед домом тарантеллу. Подвыпившая нянька, вспомнив традиции бродячего цирка, взимает плату со старушек-зрительниц. Скандал, милиция, покаянная речь няньки, снова милиция, раболепность Дзанни перед представителем власти, дома – наказание Машетты ремнем, рев и общее примирение – жидкий чай с сухарями около печки….
Птичья жизнь… Чирик-чик-чик… цвирк-цвирк-цвирк… Цирк!
Номер был готов, не никому не нужен. Зловещее реноме врага кукурузы, казалось, навсегда закрыло перед Дзанни двери всех цирков и всех управлений культуры. Уже «слуга народа» умер, а реноме осталось. И если бы не резиновый король…
Однажды Дзанни взял нас с собой днем, ничего не объясняя. Мы пришли к дому, возле которого дежурил милиционер. Дзанни велел нам ждать на противоположной стороне улицы, а сам остался у подъезда.
Мы с Машеттой успели замерзнуть, и она стала хныкать, когда из подъезда вышел, нет, выкатился человек, похожий на перетянутую веревочкой толстую колбасу. Машетта засмеялась и дернула меня за руку: «Сережка, смотри, дядька из резины! Резиновый король!..»
Вдруг Дзанни выскочил из-за фонаря и… побежал рядом с незнакомцем, суетливо побежал, согнувшись, приподнимая на ходу свою осеннюю шапчонку. Резиновый король шел, не останавливаясь, чуть ли не наступая на Дзанни. Но тот все же преградил ему дорогу и быстро-быстро стал жестикулировать, кивая в нашу сторону. Резиновый король нехотя взглянул, куда его просили, и сразу же отвернулся. Дзанни моментально просунул свою цепкую руку под руку короля и уже уверенно пошел рядом с ним, не оглядываясь.
Я за время безработицы Дзанни ко всему привык, но эта сцена поразила меня так, что на миг остановилось сердце. Позор был безмерен. Как жить теперь, я не знал. Силы мои кончились. Придя домой, я лег на кровать лицом к стене и лежал, как мертвый, долго-долго…
Я не услышал, как пришел домой веселый Дзанни, не почувствовал чудного запаха яблочного пирога, который пекла нянька, не заметил, как Машетта вытащила из-под меня одеяло. Я словно ослеп я оглох.
Лечение от этой болезни было неожиданное и жесткое. Дзанни ночью поднял меня с кровати, пришел в свой кабинет и заставил делать флик-фляки, пока я не упал. Я лежал, уткнувшись новом в лысый коврик, и стонал от оскорблении. За что мучает меня этот человек? Чего он хочет? Разве я не слушаюсь его во всем, как пес?!
Я стонал, а он ходил вокруг меня, приговаривая:
– Разлюли-малина! Мио каро бамбино, запомни, ты – артист, ты циркач. Жизнь тебя ждет не сахарная, ой не сахарная… Только ровное веселие души поможет снести ее удары. Ты понял меня? А веселие души исключает всяческие сантименты!
Он откусил яблочного пирога, глотнул чаю и продолжил:
– Веселие души наступит, когда ты сможешь укрощать все ее необузданные порывы, иногда разуму твоему покорятся и стыд, и бешенство, и любовь, и даже великое горе.
– Мне… вас… жалко… – прорыдал я.
– Это плохо, Сережа! – огорченно воскликнул Дзанни. – Очень, очень плохо! Мне не нравится твоя оголтелая серьезность в житейских вопросах. И чувствительность твоя меня крайне настораживает – истериков и психопатов я терпеть не могу.
– Машетту жа-алко! – не сдавался я. – Она маленькая, а нянька пьет, а вы ноль внимания…
– Что Машетта? Она – Дзанни, следовательно, не пропадет. Разве об этом ты должен сейчас думать?
– О чем хочу, о том и думаю! – огрызнулся я.
– Отлично! – повеселел Дзанни. – Ах ты, мерзкий мальчишка, я же с тебя семь шкур спущу! Я из тебя веревки вить буду!
– А ну-ка, попробуйте!
– Прекрасно! – рассмеялся Дзанни. – Это прекрасно! У тебя есть чувство партнера! Ты сейчас должен ненавидеть меня и твердить…
– Я вам всем еще покажу!
– Именно, именно. Если бы ты знал, сколько раз в своей жизни я произносил эту фразу – не сосчитать. Я вам всем еще покажу!!!
Он гневался на весь мир, он задирал Вселенную, этот маленький немолодой клоун. Лицо его вдруг содрогнулось и медленно поползло всей кожей вниз, словно отдирая себя от черепа.
Я закричал, не в силах видеть эту отвратительную пантомиму. Но Дзанни оглох. Он стоял недвижим, и лицо его все шевелилось, а глаза были слепые от ненависти.
Боже мой, все слова об укрощении чувств были не более, чем пустышкой, бутафорией! И никакого веселия в его душе не было, а был больной стыд и усталость, усталость, усталость.
Когда я понял это, мне захотелось уйти, убежать, потому что взрослый мир ужаснул меня: он обернулся вонючей, визжащей, ухмыляющейся гадиной, и самое-то страшное – небезразличной ко мне, мальчишке…
…Да, мироздание закручивалось вихрем, и я был в центре его. Я летел, воя по-щенячьи, и знал, куда лечу: сквозь цветовой разброд и визг проступала знакомая панорама цирка с желтым безнадежным кругом арены, с повисшим над ней разухабистым оркестриком. Зрители – поодиночке, группами, толпами – выскакивают на арену…
…И выкрикивали непонятные слова; и громко пели; и хохотали; и плакали; и рвали на себе волосы; и плясали; и кто-то за кем-то гнался; и кто-то ударял кого-то бутафорским кинжалом между лопаток, отчего происходила настоящая смерть; и несли гробы через эту сумасшедшую толпу; и милиционеры взимали с покойников штрафы за нарушение движения; и покойники недовольно платили, приподнимаясь с жестких подушек и роняя восковые цветы на головы живых; и кто-то здесь же пожирал макароны из бездонной облупленной кастрюли; и кто-то под шумок воровал из сумочек и карманов…
Тут были и Котька Вербицкий, и старик Тартаров, и Резиновый король, и Машетта, и воспитательница из детдома, и Ванька Метелкин в обнимку с Гаргарой, и все наши ночные гости, и даже моя мать – женщина с лицом тусклым, как немытое стекло.
И мне было уготовано жить среди этих людей, но я, не хотел, я боялся. Я задыхался от грядки, от духоты, от случайных прикосновений тысяч рук, от дыхания ртов…
…Не слышно на нем капитана, не видно матросов на нем…
Я начал медленно, тяжело падать, когда цепкие птичьи лапы подхватили меня. Мы взмыли ввысь – я и Дзанни. Толпа скоро пропала совсем, стало тихо, и вдруг слабо забормотала флейта: «Вуаля! Вуаля! Вуаля-ля-ля!»
– Вуаля, – повторил я, изо всех сил обнимая Дзанни. – Не бросайте меня! Я вас во всем всегда слушаться буду! Только не бросайте, а то я без вас помру!
Улыбка промелькнула на лице Дзанни мгновенно, как тень летучей мыши. Он кивнул мне: не бойся, мальчик, не бойся, я с тобой. Вуаля!..
Судьба. Фатум. Рок.
Нет, не рок, а р-р-рок. Грохот литавр, лязганье кровельного железа, сотрясение небесных сфер: р-р-р-рок!
Суждено мне было к пятнадцати годам перемениться до неузнаваемости. Возраст Керубино: пропала щербатость, и вся внешность приобрела смазливую, хотя и полудетскую еще, определенность. В обхождении с людьми я стал нахален, чему причиной был необыкновенный успех, сопутствовавший началу моей артистической карьеры…
Мотофозо, или Человек-кукла
Плакат – яркий такой, изображающий куклу Пьеро в угловатой позе рядом с чудесной маленькой девочкой. Этой куклой был я, а девочкой – семилетняя Машетта.
Сюжет номера был наивен и прост. Добрый волшебник (Дзанни) дарил девочке куклу Пьеро. Девочка роняла куклу на пол, заставляла принимать нелепые позы, катала, учила разговаривать, а в конце танцевала с ней старинный менуэт.
Себя со стороны я видеть не мог, поэтому особенно хорошо запомнил Машетту. Она была в газовом платье нежно-розового оттенка, в кружевном капоре и перчатках-митенках.
О, она уже тогда была чудесной актрисой! Никакой робости, никакого жеманства. Каждый жест поражал естественностью и врожденным изяществом. Гипнотический взгляд Дзанни совершенно на нее не действовал, она как бы игнорировала его, свободно ведя свою роль. И все это в семь лет!
Ей дарили цветы, и она, милостиво улыбаясь, принимала подношения, а затем, подав мне маленькую гантированную ручку, царственно покидала арену.
Я всерьез завидовал ее профессиональной выдержке, ее легкому, как щекотка, волнению перед каждым представлением – волнению, от которого лишь розовели щеки и ярче блестели сине-зеленые глаза. Она была Дзанни, и веселия души ей было не занимать!
А я был я. Всякий раз, когда лицо мое превращалось в белую бесстрастную маску Пьеро, я чувствовал страх.
…Да, страх гибели и восторг выталкивали меня на арену. Сердце мое то не билось вовсе, то билось с бешеной силой. Там, в центре желтого круга, я был уже не я, а существо, неподвластное законам земного мира, загадочное и величественное…
«Юный С.Похвиснев достойно и талантливо изобразил одного из популярных персонажей», «Похвиснев: мальчик-каучук», «Необыкновенная творческая зрелость», «За ним – будущее цирка»…
Цирк наш, между прочим, был маленький, бедный, даже нищий. Работали в здании бывшей церкви, где до этого много лет хранились овощи. Теперь вокруг крохотной арены громоздилось несколько рядов облезлых скрипучих кресел, и запах зверья смешивался с неистребимым запахом гнилой картошки. Сюда привела Дзанни судьба в лице Резинового короля. Здесь начали выступать и мы с Машеттой, начали зарабатывать деньги, в которых по-прежнему была нужда.
Я убеждал себя, что помогаю Дзанни кормить семью, но на самом деле имел своей целью одну лишь славу со всеми присущими ей трескучими дешевыми атрибутами: с газетными рецензиями, с шепотком поклонниц и телешумихой.
Этого взбесившегося тщеславия я не смог скрыть от Дзанни, как ни старался. Он без труда угадывал мои желания. Чувство полной своей беззащитности перед ним, раздетости душевной несказанно меня раздражало. Отношения наши сделались однообразны: Дзанни неизменно был иронически-добродушен, я – обидчив и дерзок.
– О-о, – говорил Дзанни, – ты действительно очень популярен среди определенной части населения, о-о-очень. Сегодня утром в трамвае о тебе калякали две нимфетки лет двенадцати: «Похвиснев – это душка! Ему так идет пышный воротник-жабо!» – «Очарова-а-шка! И шапочка какая миленькая, из атласа!» Ты знаешь, мио каро, я заметил, что у одной из нимфеток на чулке дырка.
По точным расчетам Дзанни, эта дырка (которой, может, и не было на самом деле) должна была взбесить меня больше всего. Я рычал в ответ что-то неразборчивое, но до крайности наглое. Дзанни же, словно не слыша моих «реплик», продолжал с ажитацией:
– Сегодня ты был неподражаем. Ты вышел кланяться с ужимками провинциального шулера, которого еще ни разу не били.
Дзанни постоянно давал мне понять, что я смешон и что есть некое тайное знание, недоступное никому, кроме него, и позволяющее обесценивать все в этом мире и славу в том числе.
А я и сам знал, что страсть моя недолговечна и что, стоит сменить белую маску Пьеро на другую, настанет иная жизнь. Однако терпеть насмешки Дзанни мне было тяжело.
Он мог в присутствии всех артистов вдруг шутливо ударить меня хлопушкой по косу. Мог незаметно прицепить к воротнику какой-нибудь дурацкий бантик или же ловко связать сзади длинные рукава моего костюма, чтобы он напоминал смирительную рубашку. Все эти клоунские глупости, творимые Дзанни после каждого выступления, сбрасывали меня с пьедестала успеха наземь. Артисты хохотали, хихикали, прыскали и ржали, радуясь тому, что этого «везучего паршивца», этого «выскочку» ставят на место. Я на артистов не обижался: их всех доедала моль бездарности. Цирк им опротивел, но они продолжали считать себя непризнанными гениями и показывали, кто как умел, что пребывают здесь временно, дожидаясь, но всей видимости, ангажемента в Нью-Йорке, Брюсселе или Риме.
Когда артисты не смеялись, то развлекались иначе – науськивали меня на Дзанни. Ох, как не любили его здесь! Верно, опасались и потому радовались любому поводу позлословить. Особенно усердствовал эквилибрист на катушках Семен Шишляев, почти не знакомый с Дзанни. Именно Шишляев поведал мне, что Дзанни: «вонючий итальяшка», «поганенький авантюрист», «маразматик», «муха навозная». Этот Шишляев находил, видимо, утонченное удовольствие в том, чтобы провоцировать меня на драку с учителем. «Дай ему в морду, чтоб знал!».
Шишляев был сволочь, но кем я-то был? А я был еще хуже, потому что выслушивал всю эту мерзость. Я продался Шишляеву за букет дешевых комплиментов и готов был терпеть все его излияния, только бы он не уставал хвалить меня. Кроме удовлетворения позорного тщеславия, я еще испытывал чувство странного злорадства, слушая гадости о Дзанни.
И ведь я любил его, и он меня, но между нами была война. Я пытался доказать свою независимость, он посмеивался – и только. Обидно!
Одна Машетта жила беззаботно. Я вообще лишь однажды видел ее плачущей, когда умерла наша нянька. Тогда же кончилось и детство Машетты: в десять лет она сделалась хозяйкой нашего дома, по-взрослому рассудительной и умелой. Она шила, готовила обеды, бегала в магазин и вообще рвалась руководить нами. Я эту игру принял сразу и покорно сносил все придирки, насмешки, замечания. Хуже было с Дзанни. Машетта не уставала выговаривать ему – за неумение тратить деньги, а он в ответ неизменно хватался за полотенце и устраивал маленькие экзекуции. Так и жили…
…Из-вест-ный всем я пти-це-лов…
Вчера ночью, до того, как случилась моя смерть, я играл вариации на тему арии Папагено из Моцарта. И ведь до чего странно, удивительно: с этой музыки все началось и ею же все кончилось.
…«Волшебную флейту» я полюбил во времена «Мотофозо». Ночные гости не переставали ходить к Дзанни, и, несмотря на затяжную войну с ним, я, как всегда, устраивал маленькие концерты.
Играл я отвратительно: мне мешал Дзанни. Вернее, я внушал себе, что он мешает, и нарочно уродовал мелодию. Тень Моцарта содрогалась, внимая тоскливому визгу моей флейты. Дзанни же только закатывал глаза от восторга, вздыхал и умолял всегда исполнять Моцарта именно так, «ибо манера сия весьма созвучна нашему бурному времени». Мне даже интересно было, когда он, наконец, не выдержит и выдерет меня – хотя бы полотенцем, как Машетту.
С холодной, садистской злобой решился я последовать одному из бредовых советов Семена Шишляева и спровоцировать Дзанни на то, чтобы он выгнал меня из дома. Для этой цели я позвал в гости… Котьку Вербицкого (впервые после нашей разлуки).
Честно сказать, я о нем давно и думать забыл – куда уж мне было вспоминать какого-то неопрятного, некрасивого детдомовца… А выбрал я его для осуществления своего плана, имея в виду именно детдомовскую оголтелость, необузданность, грубость. Почему-то я полагал, что Котька ничуть за это время не изменился и обязательно сотворит какое-нибудь безобразие в присутствии Дзанни. Ах, если б только мысль о мщении мной владела, я бы не вспоминал сейчас с таким стыдом ту историю. Но ведь, кроме мщения Дзанни, я хотел еще поразить Котьку своей шикарной жизнью, для чего нацепил дурацкий бант на шею, причесался, как приказчик, на пробор, развесил по комнатам афиши и купил к чаю торт и кусок сала.
Котька держался спокойно. Про афиши сказал: «Ничего себе», на сало не взглянул, а на светские мои вопросы относительно его будущего отвечал: «Там поглядим». Он вырос, огрубел еще больше и смотрел на всех нас снисходительно. Это разозлило меня, и я начал кривляться, актерствовать: прыгал, делал сальто, играл на флейте, заставлял (правда, тщетно) Машетту танцевать и под конец в полном отчаянии стал изображать свинью Гаргару хрюкал, ползал вокруг стола на четвереньках. Я делал это, ненавидя Котьку и еще больше Дзанни, который отлично видел и слышал все происходящее.
В момент апофеоза гнусного представления Котька собрался уходить и внезапно встал. Я же не успел подняться и остался стоять перед ним на четвереньках. Машетта захохотала. Я вскочил и бросился на нее с кулаками. Она увернулась и прыгнула в шкаф, запершись изнутри. А Котька ушел, вежливо попрощавшись. Тогда я начал колотить по шкафу и кричать, как дед Каширин: «Эх, вы-и-и-и!» Машетта страшно хохотала, а Дзанни преспокойно играл на рояле элегический вальс, и за это его хотелось убить…
А ночью пришли гости, вернее, гость, Шишляев – мой ужасный наперсник. Я дул во флейту, и она выла совсем страшно, дико. «Восхитительно!» – восклицал Дзанни. «О, йес, очень!» – мямлил Шишляев, с подобострастием глядя на него. Я дунул так, что закололо в ушах. «Нет, вы узнаете? спросил Дзанни. – Это Моцарт, ария Папагено». – «Точно», – кивнул Шишляев. Я снова дунул. «Впрочем, нет, это скорее Глюк», – сказал Дзанни. «Натуральный он», – выкатив глаза, поддакнул Шишляев. «А может, это „Наш паровоз, вперед лети“?» – предположил Дзанни. «О! Я то же самое хотел сказать!» – обрадовался Шишляев.
И я не выдержал и, крикнув: «Паскуда!», хватил Шишляева флейтой по ненавистной башке. Ночной концерт кончился позорно – Шишляев бежал, а я еще долго истерически плакал и требовал к себе жалости, и кричал, что все кругом подлецы и притворщики, и обвинял Дзанни в лицемерной дружбе с подонками… Я даже плюнул в него, правда, символически, и тут же со сладостным ужасом зажмурился, ожидая, наконец, побоев… Дрянь, распоясавшаяся дрянь. А Котьку жалко и стыдно за все.
…Из-вест-ный всем я пти-це-лов…
Было это в три часа ночи. Дзанни после скандала с Шишляевым велел мне одеться и взять с собой флейту. Мы пришли в цирк. Я ждал, что сейчас, здесь, на пустой арене он и расправится со мною за все, но вышло по-другому.
Дзанни посадил меня рядом с собой на барьер. Я осмелился взглянуть в лицо учителя, и оно меня несказанно удивило – ни гнева, ни усмешки, этой ласковой, пугающей усмешки. Лицо Дзанни было торжественно и печально.
– Что с вами? – вырвалось у меня.
– Друг мой, – промолвил он, – я вызвал тебя для того, чтобы открыть мой план в отношении твоей судьбы.
Я понурился. Он неожиданно погладил меня по голове и спросил:
– Как ты думаешь, к чему я готовлю тебя столько лет?
Я неловко пожал плечами.
– Наверно, я буду клоуном?
Он хитро покачал головой.
– «Человек без костей»?
Снова отрицательный кивок.
– «Человек-лягушка»?
Дзанни засмеялся. Я не знал, что думать, и робко предположил:
– «Человек без нервов»?
Он рассмеялся.
– Неужели антипод? – совсем угас я.
Антиподисты мне не нравились. Казалось унизительным ногами подбрасывать различные предметы. Это умел делать даже медведь.
– Мне кажется, я не ошибся, выбрав тебя, – задумчиво сказал Дзанни и встал. – Сейчас мы с тобой поднимемся наверх, под купол, и будем обозревать пустую церковь с высоты. Тебе нравится высота?
Высоты я боялся. Цирк сверху, с крошечной площадки, на которую мы взобрались, казался враждебным, как разверстая хищная пасть. Дзанни подвел меня к самому краю площадки. Я закричал и вцепился в него. Господи, неужели он хочет сбросить меня вниз?!
– Нет, друг мой, – успокоил учитель. – Я просто желаю, чтобы ты почувствовал, в какой стихии тебе придется жить.
– Ни за что! Лучше убейте! – заорал я, вырываясь. – Лучше антипод, лучше что угодно, хоть униформистом!
– Ага! Значит, ты согласен стать обыкновенной лицемерной знаменитостью, согласен жить среди презираемых тобою людей и пресмыкаться перед ними за их дрянные аплодисменты. Ты согласен жить, требуя какой-то свободы, а на самом деле бояться ее, как проказы. Ну что ж, желания твои сбудутся: ты станешь добропорядочным народным артистом, о котором после смерти никто не вспомнит. Ты пошляк, мио каро, и ты трус, мелкий и ничтожный.
– Но что же делать?!!
– Довериться мне.
Он тихонько потянул меня за руку, я вывернулся, сел на корточки и обхватил голову руками.
– У меня в глазах муть… все кружится…
– Это не аргументы, а смехи какие-то! – разгневался Дзанни и, схватив меня за плечи, подтолкнул к краю площадки.
Я дернулся, но Дзанни вдруг отпустил меня. В ужасе, как за спасательный круг, я ухватился за протянутую флейту.
– Играй! – крикнул Дзанни. – Играй гамму!
Дрожащие звуки легко и слабо, как пушинки, полетели в воздухе. Я играл и играл, пока Дзанни не шепнул мне:
– Вот он, смотри…
Я увидел тонкий серебристый луч, протянувшийся от моих ног надо всей ареной к далекому узенькому оконцу. Я опустил флейту. Луч не исчез, но задрожал. Я заиграл вновь – он замер.
Дзанни толкнул меня в спину:
– Иди вперед, мальчик! Не оглядывайся!
Я завороженно шагнул в пустоту. В тот миг черная птица из детских снов покинула меня – я выпал из-под ее крыла, родившись во второй раз под хриплые страшные заклинания Дзанни и веселую скороговорку флейты!
– …И-и-звест-ный все-ем я пти-це-ло-о-в…
* * *
Баста, баста! Это я остановил воспоминания, прогнал их. Развращенный лицедейством, я ловлю себя на том, что даже тайные мои мысли поверяю не себе самому, а каким-то неведомым зрителям. Что ж, да будет так. Переделать себя я не могу. Мой Пигмалион хорошо постарался. Итак-с, почтеннейшая публика, малиново-золотой занавес временно опускается. В антракте оркестр сыграет вам что-нибудь лирическое. Или нет, пусть выйдут слуги просцениума: две одинаковые маски, два Пьеро. Они появятся, щелкая семечки и продолжая начатый за сценой диалог.
1-й ПЬЕРО. …мемуары покойника?
2-й ПЬЕРО. Нет, это просто поток мыслей. Воспоминания, мысли, нюансы, понимаешь?
1-й ПЬЕРО. А почему он все время говорит, что уже умер?
2-й ПЬЕРО (раздраженно). Откуда я знаю! Может, он хочет быть естественным? В таком случае, он хочет невозможного.
1-й ПЬЕРО. Чем сидеть на кухне в зимней шапке, как идиот, взял бы да и записал мысли на бумагу, отнес бы в популярный журнал…
2-й ПЬЕРО. А я бы на месте главного редактора нипочем не напечатал! Во-первых, это дремучий лжеромантический бред, во-вторых, гнусный поклеп. У нас нету безработных! А насчет «слуги народа» – вообще свинство.
1-й ПЬЕРО. Действительно, чего на старика обижаться? Я лично никогда не обижаюсь.
2-й ПЬЕРО. Как, и у тебя были случаи?
1-й ПЬЕРО. Еще бы. Я как-то решил в Париж смотаться. И деньги были. Ну, пошел на комиссию. Там такая комиссия есть – отбирает, кого пустить за границу не стыдно.
2-й ПЬЕРО. Но ты чист перед любой комиссией! Что с тебя взять: у тебя даже начальное образование незаконченное!
1-й ПЬЕРО…В комиссии тоже старик председателем был. Ну, это, я тебе доложу, среди всех «слуг народа» – самый что ни на есть слуга! Прицепился он ко мне: зачем тебе в Париж да зачем, разве в любезном нашем отечестве уже смотреть нечего? Я бы ни за что не раскололся, да этот дед манерами меня взял, я с детства уважаю интеллигентное общество, а он мне руку подал и курить разрешил. Я и не сдержался. «Как, – говорю, – разве вы не знаете, зачем в Париж ездиют? А по всяким таким домам походить!» И подмигиваю дедуле.
2-й ПЬЕРО. Не пустили дурака. Так и надо – чтобы не позорил отечество.
1-й ПЬЕРО. Ты сам дурак! Меня из-за валюты не пустили. Старик по секрету признался: не хватает валюты. Один наш дорвался до одного парижского домика, а расплатиться – не хватило. Ну и скандал. Так что я на «слуг народа» не обижаюсь. У них работа адская.
2-й ПЬЕРО. Да-а, это вам не на флейте всякие сюсюрандо высвистывать…
(Удаляются, щелкая семечки и сплевывая шелуху).
* * *
«ОВУХ» – Организация по Ведению, Учету и Хранению «Дел», сиречь Книга Жизни. Химера, рожденная моим воображением.
Уже тогда, в возрасте Керубино, я подозревал, что все, происходящее со мной, кем-то предрешено, записано на бумаге и вложено в папку с надписью «Дело». Мысль эта лишала иллюзии свободы выбора. Но по юношескому легкомыслию я все же верил в расположение ко мне Судьбы.
С тех пор как Дзанни открыл мне тайну своего знаменитого предка Чезаре, я сделался Флейтистом под куполом цирка, восьмым чудом света, о котором никто так и не узнал.
Тайна номера покорилась мне сразу, и Дзанни неправ, считая, что ходить в воздухе – удел избранных. Он Черный Моцарт, этот Дзанни, он гений-эгоист! А весь секрет заключается в том, чтобы уметь сделать первый шаг над бездной. Всего лишь один шаг!
Но не радуйтесь, сеньоры, не ликуйте, мадам и мсье. Здесь есть маленькая деталь, которая разрушит иллюзию ваших беспредельных человеческих возможностей. Учтите – первый шаг в пустоте может стать последним. И я уверен, это охладит желание следовать за мной.
Если мужество вам все же не изменит, то задайтесь вопросом: способны ли вы явить собою зрелище божественной красоты, как это с блеском удается птицам, бабочкам и фантастическим существам – эльфам? Не слышу ответа, сеньоры! Смелее! Я уступаю вам свое место. Вот мой кафтан, шитый серебром. Вот седой парик с черной лентой. Вот, наконец, флейта. Вперед! Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой!
…Вы замираете у края площадки. Вы подносите к губам флейту. Тонкий, нежный звук пронзает воздух и возвращается к вам невидимой лунной дорожкой. Вы ступаете на нее и идете вперед над тьмой зала, над землей. Вот он, воздушный корабль, – это вы сами. А звук флейты – парус. Дальше Вселенная…