355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Свен Дельбланк » Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль » Текст книги (страница 3)
Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:59

Текст книги "Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль"


Автор книги: Свен Дельбланк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

Мне трудно писать все это про Веру, ведь я ее так давно не видел. Я тоскую по ней больше, чем могу выразить словами.

Вера стояла у решетки возле усыпальницы, и когда я подошел, повернула голову, кивнула и улыбнулась, как будто мы назначили свидание здесь, в церкви, и как будто мы давно знакомы. Потом она мотнула головой в сторону красного каменного саркофага в усыпальнице.

– Здесь похоронен Сведенборг{4}, – сказал она.

Я этого не знал. Но я немножко слышал про Сведенборга, то, что рассказывал дедушка. Ну, мы поговорили чуточку о Сведенборге, хотя говорила, в основном, Вера, она много читала. И Сведенборг во многих отношениях был удивительный человек. Многое пережил.

Больше особо рассказывать нечего. Все было заранее предрешено. Нам не надо было улыбаться, гримасничать, строить мины друг другу. Лицо Веры было серьезное, спокойное и чистое, как родник. Смотреть в глаза человеку – описать это просто невозможно. Мы прожили вместе тысячу лет. Вера, и впервые ее глаза в моих. Не понимаю, как это можно описать.

Не знаю, что и сказать.

О том, как у нас потом было вообще и в постели, я рассказывать не могу. Я знаю, что сейчас о таком много пишут, но я все-таки лучше не буду и пытаться. Все равно для этого нет слов. Невозможно рассказать.

Учитель говорит, чтобы я придумал новое имя для Веры. Так обычно делают, когда пишут книги, чтобы не задеть чувств тех, о ком пишут. Не всегда в книге только выдуманное, иногда писатель берет сюжет из действительности, или как это там называется. А сейчас почти всегда рассказывают без всяких выдумок о том, что пережили сами, чаще всего об эротических переживаниях или о ненавистных родителях, ну и в таком роде. Но мой рассказ совсем не то, и не этого я хочу. И я не знаю точно, как мне рассказать о Вере.

Конечно, ее имени я мог бы не называть. Имя значит так мало. Не знаю, что «Вера» значило для других, знавших ее, наверное, множество разных вещей. Но что это имя значило для меня, я просто не в силах выразить.

Так что именно сейчас я, пожалуй, не смогу рассказать о том коротком отрезке времени, когда мы с Верой жили вместе. Это было бы, думаю, слишком тяжело.

Я, наверное, сделал ошибку, что так долго не обращался в полицию. По крайней мере, они сами мне это сказали, хотя, по-моему, тоже особой спешки не проявили.

Я так долго не обращался в полицию потому, что думал, будто Вера просто меня разыгрывает. Она была по большей части серьезной, но иногда говорила что-то, а я не понимал, что она шутит, пока не видел, что губы ее растягиваются в улыбке. Так что я, пожалуй, надеялся до последнего, что все это окажется шуткой.

Но Вера не вернулась.

И за это время я еще больше возненавидел Уппсалу. Ни одного человека, которого бы волновала Истина, одни насмешки, розыгрыши да сомнения, и «пожалуйста, определись с терминологией», и «с одной стороны, а с другой стороны», и ничего верного и правдивого. А там, в мире, история мчится как взбесившийся локомотив, и все эти партии только возятся и дерутся друг с другом, вместо того, чтобы сделать что-нибудь.

Так что жизнь в Уппсале мне до такой степени опротивела, что и сказать не могу. Все шло наперекосяк, и я ничего не мог поделать. Но в конце концов я все-таки пошел в полицию.

Полицейские сперва рассердились, что я не заявил об этом раньше. Но сами большой спешки не проявили. У них было много дел, не хватало народа, а то, что девушки пропадают – очевидно, в порядке вещей. В конце концов своего рода допрос все-таки состоялся. Длинноволосый парень в голубой форменной рубашке задал кучу вопросов и указательными пальцами настукал на машинке протокол. Иногда он задавал совершенно идиотские вопросы, обо мне и Вере. Не знаю, что он себе вообразил. Я даже чуть не разозлился.

Хотя, в общем-то, надо, пожалуй, постараться понять полицию и их трудности. Им ведь не всегда сладко приходится. У них тяжелая работа, и они видят много всякой мерзости.

Но когда я думаю об всем, что они напридумывали о нас с Верой, то не знаю, смеяться мне или плакать.

Все окончилось ничем. Полиция несколько раз обыскала Верину комнату, и больше ничего. Приехала Верина тетка в «Вольво» и забрала ее вещи, картонную коробку с книгами и пару чемоданов, это все, что было. Тетка – единственная Верина родственница, и толку от нее чуть. Меня она, по-моему, просто испугалась. Я хотел поговорить с ней о Вере, но она только зашипела и отмахнулась. Не знаю уж, что она думала о Вере и обо мне и о том, что я сделал с Верой.

Иногда я ощущал такую пустоту, что прямо приходил в отчаяние.

Семестр закончился, а я ничему не выучился. Но оставался, как прежде, в городе. Я, наверное, начал в каком-то смысле сходить с ума, потому как не мог выбросить из головы, что Вера просто над мной подшутила. В один прекрасный день она позвонит в мою дверь и скажет «я тут», или, сидя на моем диване, рассмеется, когда я вернусь домой. У нее был дубликат моего ключа, который мы заказали в мастерской в «Темпо». Да, в один прекрасный день Вера вернется.

Но дни шли, а Вера не возвращалась.

Я искал ее везде, где она могла быть. Искал на факультете, но там было по-летнему пусто и пыльно, в окно светило солнце, а в раздевалке валялись забытые шарфы и варежки. Я пошел в Домский собор и сквозь решетку осмотрел усыпальницу Сведенборга. Красный саркофаг стоял на месте. Ничего особенного в нем не было.

В своем «Фольксике» я съездил в церковь Тенсты, и даже не один раз. Ни следа. И старушки я не увидел. Все было как всегда, и все-таки это была словно бы другая церковь.

И я обыскал всю Уппсалу.

Как-то июньским вечером я обходил студенческие землячества. Помещение Эстергётландского землячества сняла на день какая-то аукционная фирма. Они собирались выставлять на продажу медные чаны, старый фарфор, настоящие ковры и все такое прочее. Люди ходили, разглядывали вещи, приценивались. Это был показ.

– Тут ничего ценного, – услышал я голос. – Тут нет ничего, что было бы старше меня.

Я обернулся, чтобы посмотреть на говорившего. Это был пожилой господин, лет шестидесяти, может, полковник в гражданском платье или вышедший на пенсию чиновник, или что-то в этом роде. Одет несколько старомодно – серый летний костюм, золотая цепь поверх жилетки, вишневый галстук с черным крестом и какой-то золотой значок на лацкане. Седые вьющиеся волосы, и вид такой старомодно-благородный, как у аристократа или кого там еще. Он кивнул и, улыбнувшись мне, показал тростью на китайскую вазу.

– Тут ничего ценного, – сказал он. – Только зря потерянное время. Отойдем в сторонку на минутку?

И он, взяв меня под руку, куда-то меня повел. Похоже, он хорошо ориентировался в помещении. Он миновал коридор, где висели портреты бывших инспекторов, и ввел меня в музыкальный салон. Там только что закончили уборку, пол блестел желтым, стулья громоздились на столе. Он прошелся по комнате, постукивая тростью по полу. Казалось, он размышляет.

– Не исключено, что ты снова с ней встретишься, – проговорил он наконец.

– Но я даже не знаю…

– Можешь звать меня Мишей, – сказал он. – Меня зовут Михаил Солтикофф. А ты – Гуннар Эммануэль. Да, пожалуй, это удастся устроить.

И он сел за рояль и взял несколько аккордов. Он смотрел на меня, и взгляд у него было немного пустой. Он играл. Играл какую-то странную мелодию, в незнакомой тональности, это был ни минор, ни мажор. Потом засмеялся и встал.

– Странно звучит?

– Ага.

– Ничего удивительного. Много времени прошло. Впервые я услышал ее в исполнении флейты и тубы, когда армия Александра Великого{5} входила в Сузы.

4

Говоря по правде, с этого места рассказ уже не только мой. Я написал нижеследующую главу как сумел и показал ее моему учителю. Он разнервничался, как обычно с ним бывает, рассмеялся и принялся ходить взад-вперед по комнате. Было, в общем-то, заметно, что он недоволен, хоть он и пытался быть благожелательным и похвалил кое-какие куски. Но мой разговор с Солтикоффым ему явно не понравился. Таким манером этот старик не мог говорить, имел в виду учитель. Поэтому он взялся переписать все разговоры старика со мной. Наверное, в каком-то смысле стало лучше, но мне кажется, что вполне могло бы остаться так, как написал я. В любом случае, он не зарезал текст, а сказал, что принимает его в качестве экзаменационной работы. Похлопал меня по спине и засмеялся.

Но я понятия не имею, имело ли значение то, что я справился или не справился с заданием теперь, когда Вера исчезла, а мне самому жутко хотелось убраться подальше от все этой мерзости, хоть я не знал, куда податься. Я бродил по Уппсале и искал Веру, и дни шли, и ничего не происходило. Это было похоже на ожидание чуда.

И вот я встретил Солтикоффа в Эстергётландском землячестве.

Он сидел за роялем в музыкальном салоне, играл и говорил массу странных вещей. Скоро он мне надоел, и я перестал его слушать. Мысли о Вере навалились на меня с такой силой, что сделалось почти больно. У меня не было сил слушать то, что он говорил.

Но наконец он встал, подошел ко мне и постучал тростью по ножке стула, как бы желая привлечь мое внимание. Так и было, и мне пришлось собраться с мыслями и выслушать его речь.

– Меланхолический молодой человек, – сказал он. – Погружен в печальные размышления, о девушке, можно предположить, да. Разреши угостить чашкой чая? Напиток, связанный с буддизмом, должен бы подойти юноше, тоскующему по нирване? Пойдем в кондитерскую Гюнтера, и я по мере сил сыграю роль князя Бодидхармы{6}, который, замечу в скобках, был весьма любезным господином, никакой кичливости. Но в одной из своих реинкарнаций он был щетинковым червем, а подобное, пожалуй, располагает к кротости. Я сам прошел через такие реинкарнации, о которых вспоминаю с дрожью, и которые мы облечем милосердным молчанием, учитывая твой молодой аппетит.

Да, так вот примерно он говорил. Я пошел за ним без возражений, может, он хотел сказать что-то важное, может, он был просто говорливым стариком, какая разница. Он взял меня под руку, и мы пошли. Портреты инспекторов глазели на нас, забытые уппсальские профессора в черных костюмах с медалями на груди и большими глупыми глазами, нарисованными голубой масляной краской, и ни один из них, верно, никогда не мечтал выйти из времени, а теперь они висели в коридоре всеми забытые.

Я был жутко подавлен.

В большом зале проходил аукцион. Какой-то краснощекий парень с жиденькими волосами в светлом летнем блейзере выкрикивал лоты. В зале сидело десятка два стариков, небось, пенсионеры, которым захотелось бесплатного развлечения, и никто не делал никаких предложений.

– Множество желающих, расступись, – закричал парень в блейзере, поднимая вазу.

Но я не слышал ни одной заявки.

– Кто-то сказал пятьсот крон? – заорал парень. – Редкостная древняя китайская ваза, настоящий Мин{7}! Какие предложения?

– Пять эре! Made in Hong-Kong, – сказал Солтикофф, когда мы проходили мимо.

И ударил по вазе тростью так, что она зазвенела.

– Хоть бы ты разок попридержал язык за зубами, – сказал парень в блейзере, когда мы проходили мимо, но сказал тихо, чтобы не было слышно в зале. Правда, это было неважно, пенсионеры сидели молча, как и прежде, и, наверное, ничего не заметили.

– Я слышал триста? – закричал парень в блейзере. – Какие предложения?

Предложений не было. Все молчали.

Мы миновали холл, и входная дверь захлопнулась за нами.

В тот день ярко светило солнце.

Мы вышли на Трэдгордсгатан и направились вниз, к Фюрис. Пахло липовым цветом, было необычно тепло. Как будто все происходило в другом городе, а не в Уппсале. Но я все равно был в унынии.

Река Фюрис обмелела после весеннего паводка, так что стали видны водяные растения. Среди пивных банок и бутылок плавали утки. Как обычно, летали чайки, взмывали и опускались, и снова взмывали вверх.

Солтикофф остановился на мосту и вытер глаза сложенным носовым платком, который он достал из нагрудного кармана. Он, видно, плохо переносил солнечный свет, потому что надел темные очки.

– Птицы, – сказал он, указывая на чаек. – Образ, который всегда под рукой. Вечно птицы, как символ свободы. Но тогда не думаешь о прирученной летающей живности, как эта. Приходится брать те образы, какие можешь найти. О, эта бедная действительность.

Я не знал, что ответить.

Он угостил меня чаем и всякой выпечкой, но у меня совсем не было аппетита. Он много говорил о буддизме, я мало что понял. Наконец, он замолчал, вздохнул и снова вытер глаза. Надел прежние очки в золотой оправе. У него, похоже, страшно болели глаза.

– Теперь, думаю, ты должен рассказать мне о Вере, – произнес он.

Он знал ее имя, значит, я, наверное, что-то сболтнул о ней, хотя не помнил, что именно. Впрочем, это и неважно. Я почувствовал большое облегчение, что есть человек, с которым можно поговорить. А с кем еще? Дедушка умер. Берит с Барбру ни шиша б не поняли. Этот Солтикофф чудной, но он по крайней мере захотел меня выслушать. И я рассказал. Рассказал примерно все то, что я здесь описал, а он слушал, иногда что-то дружелюбно бормотал и помогал, когда я искал нужное слово, и было похоже, что он уже слышал всю эту историю.

То и дело он вытирал глаза.

Я почувствовал себя совершенно опустошенным, когда в конце концов замолчал.

Солтикофф вздохнул, помолчал. Иногда вытирал глаза сложенным носовым платком. Его усталые глаза постоянно слезились, наверное, возрастное, хотя в остальном он выглядел моложавым и подтянутым, как старый военный или граф, или что-то в этом роде.

– Да, – сказал он наконец. – Я приблизительно понимаю, понимаю, что человек может чувствовать. Многие испытывали те же чувства, что и ты, но это плохое утешение, знаю, знаю. А ты вдобавок принадлежишь к поколению, которое представляет себе историю в виде трехступенчатой ракеты: феодализм, капитализм, и, напоследок, бац – и на орбиту рая, где время застыло… И вот однажды утром вы просыпаетесь, и перед вами возникает циклическое видение истории, этакая пыхтящая древняя карусель на пару с риторически рычащим органом и вечно, вечно возвращающимися чудищами с облупившейся масляной краской… Кровожадные грифы, драконы с разинутой пастью, Фафнир{8}, сидящий на золоте, можно предположить, чудища, чудища, которые постоянно возвращаются, а взрослый мир в это время, сопя, извергает свою дерьмовую риторику, снова и снова… Тогда возникает желание спрыгнуть с карусели. Покинуть историю. Выйти из времени. Я прекрасно это понимаю. Не хочу взвешивать за и против. Не собираюсь морализировать. Тот, кто захотел бы морализировать, наверное бы сказал – у тебя все же есть шанс всунуть палку в механизм. У тебя, да, да! У скольких же его нет! А ты мог бы в свою очередь ответить: так дайте им шанс, этим бессильным! Пусть они испытают то, что испытал я – палка ломается, как спичка, а карусель продолжает крутиться. Это столетие, думается мне, немного перенасыщено историей, другого такого я не припоминаю. Стоицизм, да, в ту эпоху тоже было много шумной возни. История и великие люди – насколько хватало глаз. И мессианские мечты, и выдуманные потусторонние царства, а карусель продолжала крутиться, как прежде. Не удивительно, что им хотелось сойти и обрести немного тишины и покоя. Но самое ужасное, что у подобной мысли есть лишь одно настоящее следствие. Один разумный конец. И этот конец наступит все равно, в лучшем случае, нескоро, или внезапно, если истории позволят хозяйничать, как она хочет. Я не могу развязать этот узел. А ты?

Я плохо понял, о чем он говорит, и сказать мне было нечего. Похоже, он и не ждал ответа. Просто сидел, как прежде, и вытирал глаза носовым платком. На платке была вышита монограмма с короной, и от него шел запах духов.

– С глазами проблема, – сказал Солтикофф. – В моей профессии слишком много видишь. Слишком много истории и слишком много фальшивого антиквариата. Да, антиквариата, у меня есть определенный опыт, я – уникум в этой области. Езжу по миру и делаю закупки, поставляю вещи розничным торговцам, получаю свою маленькую долю и иногда кое-какие дополнительные деньги за то, что смотрю сквозь пальцы. Жить-то надо, а я, к сожалению, живу чересчур долго. Но что касается Веры. Не исключено, это каким-то образом можно устроить, не знаю. Я должен дать глазам отдохнуть, темнота успокаивает. Подожди немного.

Я вовсе не торопил его, я не произнес ни слова. Просто сидел и ждал. Молча. Он вдруг засмеялся, покачал головой и улыбнулся, как будто вспомнил что-то смешное.

– Мне нравилось быть русским, – сказал он. – В этом были свои прелести. Вроде снова оказываешься подростком. Ты чувствителен, буен, нежен и порой щедр до самоуничтожения. Масса всяких «настроений», бесконечно богатая духовная жизнь. Сильная эмоциональная жизнь или, по крайней мере, крепкая водка. Иногда дикое желание бунта, хотя тебя все время держит на привязи патриархальный батюшка. И эту зависимость от батюшки ты носишь в самом имени: Степанович! Да, моего отца звали Степан, и следовательно я – Михаил Степанович Солтикофф. Или Салтыков, или как тебе больше нравится. Фамилия не знакома? У меня был племянник, который писал книги…

– Никогда не слышал.

– Да, бедный Миша, пожалуй, не известен в этой стране, да и как вам его знать при том образовании, которое получили ты и твои товарищи. Ну, и разумеется, он писал так, что твоему поколению это показалось бы до идиотизма утонченным. Вы оглохли от этого грохота, пыхтенья, позитивного нытья, доносящихся с карусели, вы воспринимаете только две пронзительные тональности: возмущение и сентиментальность. Орать в бешенстве и рыдать от пьяной жалости к себе. О том, что может существовать и другая литература, вам, пожалуй, никогда не узнать. И это они имеют наглость называть чаем? Благодарю покорно, у меня свой рецепт…

Он вытащил мокрый мешочек с чаем из чашки. На солнце казалось, что из него капает кровь. Мне вдруг стало боязно, что Солтикофф сейчас забудется и начнет говорить не о Вере, а о чем-нибудь другом. Надо было что-то сказать.

– Вы… ты, значит, из России, – произнес я.

– Да. Но это было давно. Мы жили на Морской, я помню, как я мог проснутся утром в начале лета, таким же днем, как сегодня, и почувствовать запах свежего хлеба, услышать, как по булыжникам или бревенчатому настилу грохочут первые повозки, начало лета в Петербурге, и весь город еще пропитан ароматами, не воняет щами и водкой, только утренний бриз и свежий хлеб, и сельский запах конского навоза на мостовой… Ностальгия, говоришь?

Я не произнес ни слова, я слушал его краем уха, но он, Солтикофф, имел обыкновение вкладывать мне в рот собственные слова, и сам произносил ответы или возражения, которых ждал от меня.

– Не ностальгия, а бесчисленные – целый гербарий – воспоминания, – сказал он. – В основном, репейник да крапива, но изредка попадаются и пряности, и увядшие цветы. Не только из Петербурга, конечно. Итак. У тебя есть учитель?

– Да.

– Что он говорит по этому поводу, о том, чтобы выйти из времени?

– Говорит, что это невозможно.

– Невозможно? Как сказать! И да, и нет. Чуточку зависит от того, что имеется в виду. Но я больше не решаюсь иметь собственное мнение. Который час?

Он вынул из кармашка жилетки золотые часы, послушал механизм и покачал головой. Мне вспомнился дедушка, и по обыкновению я почувствовал, как мне его не хватает. Мне пришло в голову, что этот Солтикофф, возможно, немного в маразме. Он все время терял нить разговора.

– Как получилось, что вы уехали из России?

– О, как всегда, сплошные неприятности. Помню довольно плохо. Я эвакуировался из Крыма вместе с отцом в двадцатых годах, это длинная история. Мой дед по отцу был действительным статским советником Солтикоффым, мой отец – штабс-капитаном, когда это все случилось. Столько всего сразу.

– Революция?

– Да. О, я вижу, что ты думаешь: эмигранты, контрреволюционеры… Ну, все не так страшно. У меня был кузен, служивший у Унгерна фон Штернберга{9}, а так мы, главным образом, стали жертвами времени, которое верило в свои лозунги и идеологии, верило с бурлящим энтузиазмом подростка. Правда! Никаких тебе колебаний, ни-ни, все буквально обжирались историей и свято верили, что наконец-то заставили карусель остановиться, что царство молочных рек уже близко. Да, примечательное было время. Ладно. Так она исчезла возле церкви Тенсты?

– Да.

– Расскажи еще раз.

И я рассказал. Солтикофф промокал глаза платком, слушал часы, иногда что-то бормотал, а потом поднял руку, чтобы остановить меня.

– Ты увидел старуху?

– Да.

– Как она выглядела?

Я описал ее, как мог. Он кивнул, казалось, он был чем-то подавлен. Потом глубоко вздохнул.

– Да, это будет нелегко, – сказал он наконец. – Но почему бы не попытаться. И, значит, здесь она оставаться не могла? Нет, конечно, церковь Тенсты, да, знаю. Кто она, собственно, такая? Вера, Вера, Вера, имя, что оно говорит?

Я рассказал о Вере все, что вспомнил, не слишком много. Родители умерли, есть тетка, незамужняя, смотрительница музея в Стокгольме, я видел ее всего один раз… Как же мало я знал! Как мало Вера мне рассказывала! Мы были близки так, как могут быть близки два человека, и все-таки я ничего о ней не знал. Мне было нечего рассказывать. Я чуть со стыда не сгорел.

– Вот и все, что я знаю.

– Не так-то это просто – знать. Интересно, издалека ли она приехала, или была одной из многих: такое ведь сейчас довольно часто случается. Она… она никогда не высказывала такого желания, как ты – выйти из времени?

– Насколько я помню, нет.

– Нет. Да, это часто случается. А карусель все крутится. Дикие звери и спасители вперемежку. Однажды я имел честь служить апостолом у Иисуса Христа, нашего Спасителя, когда он явился в образе Ивана Тимофеевича Суслова, приемного сына Данилы Филипова, который в 1700 году скончался от цирроза печени и рака желудка, хотя по собственным словам был самим Господом Саваофом. Ну а почему бы и нет? И более знатных, чем эти двое, богов, как известно, смерть свела в могилу, и имена многих из них вам даже не знакомы. Сам я, пожалуй, встречался с большинством, но, понятное дело, кто видел одного спасителя, видел всех. Досадно только, что я не встретился с Иисусом в образе Андрея Селиванова, примечательный был человек. Но в то время я сидел за решеткой за участие в восстании декабристов, весьма неудачная затея, хотя намерения были самими благими… Да, если рассказывать, то мы зайдем чересчур далеко…

– Я даже не понимаю, о чем вы говорите…

На минуту мне показалось, что я вот-вот заплачу. Все было так безнадежно. Само собой, он вроде что-то знал о Вере и, возможно, хотел мне как-то помочь. Но здесь, в кондитерской, он все время бессвязно болтал, точил лясы да напускал туману, как пьяный. Может, он начал впадать в детство, хотя вид у него, в общем-то, бодрый. Иногда он выглядел моложавым, иногда – древним стариком, особенно, когда вытирал платком глаза. Вообще-то, он ни капельки не был похож на дедушку. Дедушку всегда окружал покой, он не болтал без надобности. А ежели говорил, то что-то важное и понятное.

Солтикофф перегнулся через стол и взял меня за локоть. Сколько бы ему ни было лет, пальцы у него оказались сильными.

– Нет, не уходи, – сказал он. – Выход всегда найдется. Насчет Веры. От семьи тебе помощи, разумеется, не приходится ждать?

– Нет.

– А от учителя?

– Разве ему есть до меня дело?

– Ага, значит нет? Нет. Хотя ему бы следовало тебя понимать. Может быть, его сбивает с толку твой язык?

– Он считает, что я ужасно плохо пишу.

– В каком смысле?

– Не знаю.

– Так. Пожалуй, мы сделаем попытку, несмотря ни на что. А ты готовься к потрясениям. Что произойдет в точности, даже я не могу предсказать, но ты должен быть готов ко всему.

– Что мне надо делать?

– Поезжай завтра в Стокгольм и жди меня возле Национального музея в час дня. Я ничего не обещаю. Лишь бы ты был готов. Это все, что я могу сказать в настоящий момент. А теперь иди.

Когда я уходил, он сидел за столом и забавлялся часами. В окна светило солнце и его лучи сверкали на чистом золоте.

Никогда больше не встречусь с этим стариком – первое, что я подумал, выйдя на улицу, на солнце, на Эстра Огатан. Никогда больше. Или он в старческом маразме, или же пытается досадить мне за то, что я пристаю к нему насчет Веры, а это вовсе ни к чему. Никогда больше.

Но потом я вспомнил дедушку. Никогда никого не суди, говорил он. Человек ведь так мало знает. Нельзя судить и осуждать.

И по дороге к Студгородку я попытался найти хорошее в этом Солтикоффе. Все-таки он примечательный человек. И в том, что он болтал, всегда была крупица правды. Должно быть, он много чего пережил.

И кроме того, он единственный, кто серьезно говорил со мной о Вере.

Может, я сделаю так, как он велел, и все-таки съезжу в Стокгольм. Попытка не пытка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю