Текст книги "Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль"
Автор книги: Свен Дельбланк
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
XI. На королевской службе
В Бреславле был большой праздник. В город с ежегодным визитом прибыл кардинал-архиепископ Трирский – традиция эта шла из седой старины и давно уже превратилась в пустую формальность. По причинам столь же достойным, сколь и позабытым его высокопреосвященство отслужил мессу в честь св. Себастьяна во втором по величине бреславльском храме, а затем возглавил праздничную процессию по улицам города. Девяностолетний князь церкви ковылял впереди всю долгую дорогу от церкви Марии Магдалины до собора, поддерживаемый бледными, одетыми в черное семинаристами, – экзотическое красно-фиолетовое насекомое под конвоем усердных черных муравьев. За спиной у него реял бело-золотой стяг Агнца Божия с кровавым шрамом, вышитым алым шелком. Образ св. Себастьяна покачивался на платформе, которую несли кружевные стихари. По-детски упитанный белотелый святой был очень красиво пронзен стрелами, струйки крови проступали у него на боках как скульптурные ветви гнилого дерева. Сладострастно томные глаза и приоткрытый розовый рот. Sancte Sebastian, ora pro nobis[53]53
Святой Себастьян, молись за нас (лат.).
[Закрыть]. Золотые маятники курильниц мерно покачивались в клубах благоуханного дыма. Босые ноги доминиканцев месили уличную грязь. Кардинал жестом умирающего простирал для благословения желтую руку, которую поддерживал под локоть молодой семинарист, бледный от ночных бдений и честолюбия. Песнопения, словно голубиная стая, прихотливо порхали над процессией, взлетали, и опускались, и уносились прочь с ветром. Gloria in excelsis Deo. Sancte Sebastian, ora pro nobis[54]54
Слава в вышних Богу. Святой Себастьян, молись за нас (лат.).
[Закрыть]. Зрители по сторонам дороги клонились под мягким напором благословения, как тростник под ветром. Звонили серебряные колокольцы. Священник в белом облачении нес на лиловой подушке золотую плеть. Смысл этого символа давным-давно забылся. Быть может, служил он одной-единственной цели – внушать зрителям смутную тревогу.
Многоцветная тысяченожка процессии медленно ползла от церкви Марии Магдалины к собору. Двое зрителей остановились возле одного из домов, погруженные в раздумья, которые наверняка были чрезвычайно подозрительны. Внешность обоих свидетельствовала о бродяжничестве и сомнительном образе жизни. Тот, что ростом пониже, был в тесном не по размеру черном сюртуке и черных коротких штанах, лоснящихся на коленях. Шерстяные чулки, заштопанные серыми нитками, и пыльные башмаки с латунными пряжками. Он то и дело облизывал нижнюю губу и чесал отвисший живот. Спутник его был высоченный парень в грубошерстной куртке и рубахе, расстегнутой на волосатой груди. Босые ноги его твердо попирали уличную грязь. Добропорядочные бреславльские обыватели смотрели на них с недоверием и спешили по домам, спрятать под замок свое серебро.
– Длинный Ганс!
– Да.
– Знаешь что?
– Не-а.
– В католицизме определенно что-то есть.
– Вы так думаете?
– Само собой. Интересно, будь я католическим священником, дела мои шли бы так же плохо?
– Небось девчушки-то и в папистских приходах есть? Аккурат как в Фельзенхайне.
– С виду они такие сильные, уверенные в своей миссии. «Ты – Петр…» Может, и я был бы сильным и уверенным, будь я одним из них, как по-твоему? Уверенным в своей миссии. Там наверняка в два счета можно стать святым или большим князем церкви, как по-твоему?
– Не-а.
– Нет? Наверно, ты прав. Леопарду своих пятен не стереть… Да-а. Суперинтендент, поди, сидит сейчас у окошка и слюной брызжет от злости, что паписты этак растопырились. Да-а, суперинтендент. Видел бы он меня в теперешнем жалком состоянии.
Герман вздохнул и ударил себя в грудь, звук вышел глухой, точно от худого барабана. Длинный Ганс покорно склонил голову и печально сморщился. Но ожидаемого жалобного стона не последовало.
– Длинный Ганс.
– Да, пастор.
– Есть хочешь?
– Совсем живот подвело. Ведь уж два дня только колоски жуем. Как вздохну, из глотки мякина летит, ровно с гумна по осени, в пору молотьбы.
– Ганс…
– Тута я.
– Готовься к худшему.
– Да, пастор.
– С деньгами у нас совсем скверно.
– Спаси Господь. Вот так и бывает, когда кичатся щедростью и корчат из себя благородного.
Герман пошарил в кармане, извлек томик Плутарха в двенадцатую долю листа, сломанный карманный пистолет, ладанку на тоненькой серебряной цепочке и мрачно уставился на свое имущество.
– Ганс.
– Да, пастор.
– Виды на будущее у нас невеселые. И выбор невелик, есть только три способа. Во-первых, можно стать благородными разбойниками где-нибудь на бреславльских дорогах. Отнимать у богачей и раздавать беднякам. Не так уж и глупо. Глядишь, еще след в истории оставим, а? Мы ведь вооружены.
– Нешто из него можно стрелять?
– Нельзя, что правда, то правда. Он, поди, не палил со времен Тридцатилетней войны. С другой стороны, на вид он страшный, ровно мортира. Ежели нахмурить брови и напустить на себя свирепость, можно до смерти народ перепугать.
– Людей-то вам неужто не жаль?
– Дурак ты несчастный. Ведь хорошая мысль. Жить вне закона. Поселиться этаким мрачным рыцарем-разбойником в старом замке и держать в страхе всю округу. Быть любимым женщинами и наводить ужас на мужчин. Что скажешь? Чем плохая мысль? Раз уж нам так скверно в рамках закона.
– Вы, пастор, небось в книжках это вычитали. Никак нельзя шастать по округе, тыкать в людей сломанным пистолетом и требовать, чтоб они отдавали свои денежки. Слыханное ли дело? Да и трусоваты вы, пастор.
– Вечно ты все удовольствие испортишь. Хотя в твоих словах безусловно что-то есть.
Они зашагали по улице, пустынной и унылой; под эркерами, которые нависали над мостовой, как кормовые надстройки линейных кораблей, царил полумрак. Тощий оборванный мальчишка копался в куче отбросов.
– Во-вторых, я могу стать проповедником и провозглашать учение святого Плутарха. Представляешь, как замечательно – пробудить Бреславль от безучастного оцепенения и взрастить поколение великих жен и мужей, что отринут ничтожество, которое нам навязывают силой, и поднимутся к высочайшему совершенству…
– Сожгут нас за ересь.
– Твоя правда. А господин суперинтендент самолично поднесет факел к поленнице да еще и посмеется. Но такой радости я ему не доставлю. Тогда остается одно. Заделаться знахарем и пользовать амулетом зубную боль. Ежели получится. Мои-то болести он никогда не излечивал.
Герман мрачно смотрел на ладанку. Оба, как по команде, остановились у трактира «Золотое яблоко», потому что ноздри им щекотал соблазнительный запах жаркого, которым тянуло из дверей. Длинный Ганс беспокойно повел носом.
– Вот бы отведать кусочек.
– Что верно, то верно. Как думаешь, нет ли у трактирщика надобности в сломанном пистолете? Или в Плутархе? Может, он большой любитель чтения и поклонник древних греков.
– А может, у него еще и зубы болят? Цепочка-то, надо быть, из чистого серебра?
– Вроде бы да. Единственное мое наследство от матушки. Ты не так глуп, как кажется с виду, Длинный Ганс. Цепочки, вероятно, хватит на суп с корочкой хлеба. Ведь, кроме распрекрасных улыбок, платить больше нечем.
– Спинами разве что.
– Великий муж должен уметь хоть чуточку рисковать. Вперед, с Богом!
Погребок был почти пуст. В углу дремали два красномундирных гренадера из городского гарнизона. Их шапки, будто сахарные головы, красовались на столе среди оловянных кружек. У стойки шептался с трактирщиком какой-то еврей в шляпе и желтом кафтане, с маслянисто-черными пейсами на висках. Шушукаясь с хозяином, еврей поблескивал бойкими глазами-перчинками – видно, история была смешная. Хозяин хрюкал, сдерживая смех, и с любопытством разглядывал новых посетителей. Герман, точно испанский гранд, развалился на колченогом стуле и учтиво постучал по столешнице.
– Сюда! Эй! Человек! Ты что же, остолоп, христианами пренебрегаешь?!
– Пастор, – прошептал Длинный Ганс, – какая муха вас укусила? Ведь вконец осрамимся!
– Ничего ты не понимаешь. Благородные господа ведут себя именно так, уразумел? Уж я-то знаю, бывал в обществе.
Трактирщик метнулся к ним с бутылками и стаканами. Круглый живот под фартуком подрагивал отголосками веселья. Он поклонился, обмахнул стол, расставил бутылки. Еврей спрятал руки в рукава кафтана и блестящими глазками наблюдал за этой сценой.
– Ваша милость, тысячу раз прошу о снисхождении. Лучшая моя мальвазия, если угодно. Курица уже на вертеле, мигом будет готова. Не желаете ли щуки? Пирога с птицей? Сию минуточку. Терпение, судари мои, терпение…
Герман локтем подтолкнул в бок Длинного Ганса.
– Ну, теперь что скажешь? Помогло!
– Не по душе мне это. Подозрительно как-то. Может, смоемся?
– Еще чего. Ты что, не слышишь, как пахнет курицей? Спасибо, добрый человек. Только вот один пустячок. Оплата…
– Ни слова, ваша милость! Ни слова. Все уже оплачено, притом щедро. Сию секунду подам пирог.
Хозяин устремился на кухню. Еврей наклонился к стойке, потягивая ликер. Один из гренадеров громко всхрапнул и, вздрогнув, проснулся. В погребке царил зеленоватый полумрак. Муха, жужжа, билась в оконное стекло.
– Пастор, может, все-таки уйдем, а? Что-то тут нечисто.
Герман медлил. Кто-то за нас заплатил. Кто? И почему? Странно. И где я раньше видел этого еврея? Темная история.
– Идемте, ради всего святого, пока не поздно. Пастор!
В этот миг вбежал хозяин, неся дымящийся, с пылу с жару, пирог. Корочка аппетитная, золотисто-румяная. Он проворно водрузил пирог на стол и подлил им вина.
– Кушайте на здоровье!
– Послушай, добрый человек, кое-что здесь меня слегка интригует. Кто таков, собственно, наш неведомый благодетель, оплативший сей княжеский пир?
Хозяин побагровел, давясь от смеха. Веселье сотрясало его жирное брюхо. Он закрыл лицо фартуком и утер потный лоснящийся лоб.
– Ох, ваша милость, помираю… Насмехаться изволите над простым человеком. Неужто вы, именно вы, не знаете вашего благодетеля…
И он разразился хохотом. Герман вонзил нож в горячий пирог и принялся рассеянно жевать нежно-розовую начинку. Забавно. Кто-то развлекается за наш счет. Но пирог и впрямь восхитительный. У генерала я такой вкуснотищи не едал. Восхитительно.
– Моего благодетеля… Да, пожалуй что и не знаю…
– Шутить изволите, ваша милость.
– Пастор, не ешьте! Вдруг отрава!
– Ты с ума сошел! Пирог на славу. И вино тоже. Нектар и амброзия.
– О, ваша милость, счастлив слышать. Сейчас же подам еще бутылочку. Курица будет готова сию минуту.
Длинный Ганс не устоял. Огромная лапища ухватила горбушку пирога, челюсти заработали. Хозяин метался туда-сюда. Трапеза разворачивалась у них перед глазами пестрым волшебным ковром. Пустые бутылки шеренгами выстраивались на полу. Гренадеры пробудились, выпрямились на стульях. С открытым ртом оба следили, как Длинный Ганс с бешеной скоростью уничтожает изобильную снедь. Герман со стоном расстегнул сюртук и уставился в пространство, по-жабьи выпучив глаза от цепенящей сытости. Длинный Ганс проглотил последний кусок вишневого пирога и, причмокивая, облизал перепачканные вареньем пальцы.
– Ганс!
– Да, пастор?
– Время чудес еще не миновало.
– Похоже на то.
– А ведь я иной раз сомневаюсь в благости Провидения, всемогуществе и справедливости. Высечь бы меня следовало.
– Ха! За этим дело не станет.
Герман поднял голову. Прямо перед ним стоял еврей, улыбаясь точно кот на солнцепеке. Веселье сверкало в его острых карих глазках. Гренадеры не спеша встали и подхватили шапки.
– Что за глупости! – вскричал Герман. – С какой стати ты мешаешь честным христианам обедать?
Еврей с насмешливым смирением отвесил земной поклон. Один из гренадеров подошел к двери и стал там с мушкетом наперевес. Господи, это еще что такое? Где хозяин? Исчез. Провалился сквозь землю.
– Что все это значит?
– Сейчас поймете.
Еврей вытащил из рукава какую-то бумагу.
– Счет, ваша милость. Пора платить. Черкните-ка ваше имя.
– Вздор! Счет оплачен.
– Само собой! Я и оплатил. Вашим вербовочным задатком. Вот чернила и перо. Ну! Подписывайте.
– Вербовочный задаток…
– Ну, черт побери, живей, не стоять же мне тут до вечера. Подписывайте!
Герман пробежал глазами бумагу.
– Вербовочный контракт?
– А что же еще? Фриц, болван, помоги-ка снять кафтан.
– Господи Иисусе… Фельдфебель…
Фельдфебель швырнул парик в угол и скинул кафтан. И все это время, моргая и злобно гримасничая, сверлил взглядом свои жертвы.
– Ха! Старые знакомцы! Верно я говорю? Никак вы удивлены, пастор, а? Подписывайте, черт побери, я спешу.
– Никогда!
– Ладно, тогда в тюрьму. Беглый пастор. Славно, славно. А счет оплачен вербовочным задатком. Хищение казенных средств. Штрафом не покрывается. Ну! Подписывайте.
– У меня освобождение…
– Уже нет. Раньше, может, и было, но теперь уже нет. На беглых священников охота разрешена. И на беглых слуг тоже. Верно я говорю? Нет у вас никакого освобождения. Подписывайте!
– Я отказываюсь.
– Ну-ка! Фриц! Гельмут! Возьмите молодчиков под стражу. В тюрьму. Обоих. Порка. Хлеб и вода.
– Может, все же договоримся полюбовно?
– Подписывайте.
– Неужели нет другой возможности?
– Возможностей две. Служить королю на поле чести. Или гнить в Шпандау, на хлебе и воде.
– Лучше уж Шпандау, – пробурчал себе под нос Длинный Ганс.
– Давайте. Не ерепеньтесь. Подписывайте.
– Мне надо подумать.
– Глупости. Подписывайте, и дело с концом.
Герман сдался, с глубоким облегчением, как во сне, когда, резко обернувшись, кидаешься в лапы чудовищного преследователя. Отвращение завладело им, и все теперь было безразлично. Уже наполовину скованный льдом отвращения, он неловко схватил перо и нацарапал на контракте свое имя. Потом обмяк на стуле, свесив мотающуюся голову чуть не до колен. Длинный Ганс укоризненно глядел на принципала, который в трудный час предал его. Фельдфебель дрожал от нетерпения, как такса возле барсучьей норы.
– И ты тоже! Ну! Подписывай!
– А без этого нельзя?
– Подписывай, – невнятно выдохнул Герман. – Бунт бессмыслен. Я знаю, так и должно было случиться.
– Я же не умею писать.
– Поставь крестик.
Длинный Ганс с трудом накарябал первые буквы своего имени. Фельдфебель выхватил у него бумагу и залюбовался бесценными подписями, глаза его злорадно сверкали.
– Ну вот! В конце концов я вас зацапал! Остолопы! Вы зачислены в доблестную армию Его величества. И коли выживете после первой недели, я уйду в отставку, по старческой немощи. Вербовочный аванс вы уже прокутили. Ну! Становись! Смирно!
Новые рекруты нехотя поплелись в казарму, под эскортом своих тюремщиков и собратьев по оружию. Длинный Ганс поддерживал принципала, который едва на ногах стоял от скоротечной слабости. Фельдфебель кружил вокруг маленького кортежа, весело тявкая, – словно шустрая черная такса. Время от времени, давая выход своей радости, он охаживал новых рекрутов хлыстом. А издалека доносилось пение чистых мальчишеских дискантов. Процессия возвращалась из собора. Колокола церкви Марии Магдалины гулко звенели отчаянными, жалобными голосами.
XII. На лунных дорогах
Позднее он толком не помнил о времени, когда был рекрутом в доблестной прусской армии. Тяготы солдатчины виделись ему мутным пятном, где все тонуло в пыльных тучах, окутывавших строевой плац в те жаркие августовские дни. Ровный как струна ряд красных мундиров. Мельканье желтой фельдфебельской физиономии. А вот первую порку он, что ни говори, запомнил очень отчетливо. И ужасное разочарование, когда кто-то украл недельное жалованье, так что субботняя попойка пошла прахом. И Длинного Ганса на деревянной кобыле – полуголый, руки скручены за спиной, ножищи твердо упираются в землю. Долговязый малый почти что и не почувствовал побоев, но фельдфебель закрыл на это глаза. Ему не хотелось ставить под удар здоровье бесценного великана.
Случай с деревянной кобылой вообще был весьма показателен. И с Германом, и с Длинным Гансом обходились куда мягче, нежели они рассчитывали. Обоих, конечно, пороли, а как же, и на часах вне очереди оба стояли, и шагистикой на плацу занимались почем зря, и на хлебе и воде сидели, но ни жизни их, ни здоровью ничто не угрожало. Фельдфебель не хотел рисковать – не дай Бог, чтобы Длинный Ганс помер, так и не пройдя надлежащей подготовки и не добравшись до лейб-гвардейского полка в Потсдаме. Этакие великаны рекруты на дороге не валяются, и фельдфебель надеялся выменять свою находку на офицерский патент.
Удивительнее другое – что и Германа тоже не особенно мучили. Конечно, человеку образованному не приходилось ждать от военных какого-либо снисхождения, ведь при виде грамотного рекрута у начальства незамедлительно начинали чесаться руки. Скребница муштры быстро сдирала весь ученый лоск. Пропащие школяры и никчемные писаки были для вербовщиков законной добычей, близорукими и неловкими рекрутами, которые вечно спотыкались о мушкет и обливали мундир гороховым супом. Фельдфебель частенько угощал их пинками, проклиная сонную бестолковость этих остолопов. Скверный армейский материал, подверженный большим потерям даже при умеренных нагрузках и относительно гуманных взысканиях. Герману особенно запомнился один из них: бледный путаник-священник, задуривший голову своим прихожанам, проповедуя неповиновение начальникам. Его приговорили к смерти, но заменили казнь солдатчиной, однако ж, на свою беду, у фельдфебеля он явно был в немилости. Кончилось все шпицрутенами, и Герману тоже пришлось бить и… Нет. Это вспоминать никак не стоит. Бледное лицо священника стерлось из памяти, исчезло в тучах пыли на казарменном плацу.
Нет. Решительно ничего не вспоминается. Много ли помнит мельничный ослик или тягловый вол? По большому счету памяти и зацепиться-то не за что. Вечные придирки, работа, побои, изредка кружка скверного самогона да баба.
Однажды после воскресного похода в церковь он было достал Плутарха и пальцами, задубевшими от шомпола и от ножа, которым режут фашины, попробовал листать страницы. Половина жизнеописания Цезаря отсутствовала, пущенная на пыжи. Он немного почитал, стараясь припомнить, почему все это казалось некогда таким важным. Бессмысленно. Скоро он заклюет носом и уснет над книгой. Днем не до чтения, а вечером нету сил. Да, наверно, так происходит с большинством. А я раньше даже не задумывался об этом… Может, моя священная болезнь всего лишь следствие безделья, как прыщи и геморрой? Муштра, битье, еда, сон… Он задремал над книгой.
Их постоянно снедала тревога, что в один прекрасный день Длинного Ганса сочтут достаточно подготовленным и отправят в Потсдам, к гвардейцам. На счастье, рекрут он был феноменально скверный, а к тому же не слишком утруждал себя разучиванием артикулов. Фельдфебель в золотых галунах вертелся волчком и рыдал от бессильной ярости, не смея покуситься на хрупкие члены Длинного Ганса. В конце августа великан рекрут проткнул штыком ступню и от боли так взревел, что перепуганные бреславльские обыватели разбежались по церквам. Потом он две недели валялся в казарме с обсыпанной корпией и перевязанной ногой, грыз семечки и распевал глумливые песни про начальников.
В сентябре австрияки перешли границу. Войны ждали, и однако же сперва все растерялись, а после стали хорохориться, по-детски крикливо и самонадеянно. Черт побери! Мы им покажем, на кого они замахнулись. Старый Фриц – крепкий орешек, его так просто не возьмешь. Поголовно весь прусский народ ежедневно желал своему монарху скорой смерти, но теперь король вновь разом стал популярен. Некоторое время все были задиристы и охвачены легким возбуждением. Почтенные отцы семейств и те ловили себя на том, что употребляют за трапезой бранные слова.
Полуобученные рекруты вместе с ветеранами выступили в поход. На первых порах было больше переходов, чем баталий, так как армии долго маневрировали, чтобы обеспечить себе надежные коммуникации и зимние квартиры. Ясное дело, неизбежно вспыхнул тиф, принялся махать красной косой в густых армейских посевах. Трупы складывали возле нужников, как паданцы. Принц Генрих оказался перед необходимостью безотлагательно дать сражение, чтобы военная кампания не закончилась сама собой, причем жалким и бесславным образом. Армии совершили развертывание, перегруппировались и в боевых порядках стали на ночлег. Солдаты спали ровными шеренгами. Лунная ночь в сентябре. Утром будет бой.
Герману не спалось. Прислонив щеку к холодному стволу мушкета, он вслушивался в происходящее на той стороне, где при неверном свете факелов австрийский военачальник еще расставлял по местам свои тяжелые батареи. Потный мундир Германа остыл и нещадно тер под мышками.
Лунная ночь. Рябой нездоровый лик холодной планеты то исчезал в клочьях облаков, то появлялся вновь, как бы разочарованный, обманутый в своих надеждах. Бледное сияние над бесконечным строем спящих солдат, над прямыми как стрела линиями, бегущими по взгоркам и низинам, образующими регулярный, хотя и непостижный узор, точно игральные карты в гигантском пасьянсе. Лунный свет поблескивал на кирасах и штыках. Двое часовых, встретившись, тихонько разговаривали. Где-то во тьме вспыхнул огонь, но тут же и погас.
Профиль Длинного Ганса – как зубчатый утес на фоне ночного неба. Парень спит спокойно и тихо, ведь что бы ни готовил завтрашний день, он грех на душу не возьмет, жизнь ни у кого не отнимет. Загодя выбросил все свои пули и твердо решил палить по австриякам холостыми. У Германа недостало смелости последовать его примеру.
Безмолвная лунная ночь. И все ж таки… Если вслушаться, можно различить отдаленный рокот, будто разомлевшее в летний полдень море неторопливо набегает на берег. Этот звук идет от двадцати тысяч спящих солдат, от их дыхания, стонов, молитв и невнятного лепета, доносящегося из страны грез.
Он не решался уснуть, опасаясь вновь погрузиться в кошмар сумасшедшего дома, в Риме времен испанского господства, мрачно спокойном, выдержанном в темно-желтых, черных и алых тонах. Строгие регулярные фасады за пределами железных оконных решеток. Одинокий безумец в большой белой палате, пляшущий в грязной ночной рубахе тарантеллу священной болезни. По стенам в недвижном ожидании буро-черные капуцины, белые сиделки. Неистово пляшет последний безумец в римском сумасшедшем доме.
Думай о другом. Завтра сражение. А я так и не осознал еще, что грядущий день принесет мне и Длинному Гансу. Мы на переднем крае. Пойдем в атаку первыми. И чем все это кончится, ясно уже сейчас. Завтра об эту пору я с разинутым ртом, вывалив толстый язык, буду лежать в окровавленном клевере и таращиться в небо фарфорово-желтыми белками глаз, мертвый, раздетый мародерами. Убитый. Мертвый. Неживой. Или как там это называется. Да не все ли равно? Так и так уму непостижимо.
Великий полководец, великий человек… Смерть как сияющий закат солнца, как апофеоз преображения. Легкий чмокающий звук – словно бы камешек бросили в жижу. И всё, конец. Ох безумец я, безумец.
Дождался преображения, надо бы теперь приготовиться, как невесте, вымыться, надеть чистое. Но чувствую я в этот миг одно только отвращение, землисто-серое удушливое отвращение, будто кислый пепел во рту. A la bonne heure. Будь что будет. Пусть все кончится. И отчего моя смерть должна быть не такой, как у тех, что спят там, в полях?
Луна нынче неистовая, жаждет преображения. Алчно пьет солнечный пламень и грезит о воскресении жизненных сил в своей хладной окаменелой груди. Вот будет удивительно, если греза луны нынче ночью станет явью. Если она вдруг с оглушительным грохотом вспыхнет и отбросит от себя этот огонь зыбким лучисто-пламенным венцом. Тогда ночь превратится в день. Солдаты тысячами встанут, покинут ровные свои шеренги, изумленные как в день Страшного суда, ослепшие и растерянные в жарком нереальном свете… А птицы разом грянут песню.
Но ничего не происходит. Бледная, злая пробирается луна сквозь покровы облаков, нетерпеливо отводит их в сторону, спешит дальше… В водянисто-зеленом сиянии спят многотысячные людские шеренги. И даже во сне не смеют признать, что уже мертвы и что завтрашний день принесет лишь ненужное тому подтверждение. Луна спешит как гонец через тысячи преград, время не ждет, ночь близится к концу… Но только один среди спящих бодрствует и покидает назначенное ему место.
Может, сбежать? Разбудить Длинного Ганса и шмыгнуть мимо часовых? Нет, это невозможно. Но я ужасно хочу пить. Этого-то они мне не запретят. Вода, холодная, чистая. Напиться, утолить всю жажду нынешней ночи.
Тихо. Никто меня не услышит. Мушкет пусть лежит здесь. Герман медленно встает, отстегивает скрипучую кожаную амуницию. Ранец разевает пасть, выплевывает кучку грязного белья. Тихо. Всюду бесконечные ряды спящих солдат. Лица у всех бледные от луны, все они мертвы.
Он медленно бредет под гору. Мокрый росистый клевер хрустит под ногами как свежая пороша. Странно, никто его не останавливает. Часовые глядят в другую сторону. Патруль торопливо шагает прочь, словно не желая встретиться с беглецом. Он удивленно идет по деревенской улице. Стропила и трубы сожженных домов тянут к небу черные руки. Луна, нахмурив чело, спешит дальше.
Как тихо сегодня ночью. Вслед за армиями умерло все живое. И воды, наверно, не найдешь. Солдаты мочились в колодцы, плоть земли отравлена этими гнилостными ручьями. Там, где прошли солдаты, свежей воде нет цены. Ах, напиться, утолить нынешней ночью всю жажду, до конца…
Боковая дорожка, окаймленная редким палисадом тополевой аллеи. Не раздумывая, ведомый то ли капризом, то ли чутьем, он сворачивает на эту дорожку, идет по толстому гравию, слушая глухой звук шагов. Как странно. Я, наверно, уже далеко от позиций. Будь со мной Длинный Ганс, мы бы нынче сумели дезертировать. Хотя кто знает. Это допустимо, но только это.
Опять меня обуяла гордыня. Допустимо… Все, что выпадает из шаблона строгой вероятности, ты толкуешь как вышнее вмешательство в твое бытие. Спесивый безумец. Так говорит здравый смысл. Но ты не слушаешь голоса здравого смысла. Он уже повернулся к реальности.
Лунный свет как прохладная зеленая вода. Как напряженно я живу в этот миг, как отчетливо различаю контуры вещей. Пыльно-серая пленка поверх реальности смыта лунной водой. Я уже не сплю. Я вижу. Вот, значит, какая она, реальность. Бодрствующая реальность смотрит на меня блестящими глазами, словно читает в моем лице, и бесконечное время сжимается в секунды, и ликование – как болезненная, набухающая тяжесть в груди.
Да. Я знал это наперед. Знал, что в конце аллеи увижу дворец. Спящий дом под луной, с одиноким освещенным окном. А во дворе – живой источник. Я так и знал.
Будто во сне, он идет к фонтану. Китайский дракон изрыгает тихо журчащую водяную струю, и блики света, словно трещины в зеркале, бегут по лунному серебру в чаше фонтана. И больше ни звука, только последний осенний сверчок изредка проводит осколком стекла по своей серебряной струне. Стриженые шары кустов – будто аисты, спящие на одной ноге. Могучий дуб за домом облокотился на крышу и спит. Герой садится у фонтана и впускает сад и ночь в свое существо. Мир нисходит в его душу. Жить бодрствуя – значит впитывать в себя все окружающее. Мир – это свойственный живому покой сосуществования.
Чаша фонтана – обыкновенная дубовая колода. Светлая от луны вода – как расплавленное серебро, трепещущее, беспокойное, то и дело расцветающее венчиками концентрических кругов, когда тонкая серебристая струйка, рассыпаясь брызгами, ударяет о поверхность. Ярость дракона пленена в бронзе. Источник в своем неумолчном журчанье и звоне – до боли реален и чист. А луна продолжает свое странствие.
Реальность бурлит-клокочет в котле возможностей, подступает к краям, вскипает перламутровой пеной, выплескивается через край, словно буйный живой цветочный венчик. Он окунает руку в чашу – пригоршня наполняется лунным светом. Вода приникает к нему. Влага в ладони – зыбкий серебряный диск. Он осторожно выпускает ее в чашу, на волю. Непостижная вязь прохладных водяных сполохов дрожит на поверхности, и на секунду реальность пронзает его существо острой болью – будто зрачок проткнули серебряной булавкой.
На первых порах человек во мраке у него за спиной не имеет ни малейшего значения. Он ведь не вовне, он объят и включен в круг, как садовые кусты и деревья. Частица единства, объемлющего мир.
Но мало-помалу волна начала отступать. Он погрузил руку в воду, словно собираясь поискать оброненную монету. Напрасно. Она взблеснула раз-другой, все тусклее, все слабее, и скоро исчезла. Реальность покинула его «я», обернулась противоположностью, враждебным окружением. Темный и чужой стоял у него за спиной тот человек, грозный, как тюремщик.
Он погрузил руку в воду и ощутил прохладу. Уже не текучий лунный свет, не текучая серебряная реальность. Холодная вода. Не восторг. И не отвращение. Лишь холодная и чистая безнадежность.
До чего же бессмысленно все, что со мной происходит. В моих корнях нет силы. Меня постоянно швыряет из низшей реальности в высшую. Но после ничто не меняется. Я не могу никого взять с собой в странствие. Не могу даже свидетельствовать о бодрствующем мире моим спящим собратьям, ибо спящий глагол здесь не властен. Бессмыслица.
Он поднес руку ко рту и стал пить. Вода была прохладная и свежая, цены ей нет в краях войны. Он ужасно хотел пить. Солдат, утоляющий жажду у фонтана. Ничего особенного.
– Что тебе нужно от меня?
– Его превосходительство ждет.
– Я готов.
Он входит за слугой в безмолвный дворец. Странница луна двигается медленно, устало. Рука у него болит от ледяной воды, пальцы сводит мучительной судорогой, скрючивает как когти хищной птицы.