355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Свен Дельбланк » Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль » Текст книги (страница 5)
Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:59

Текст книги "Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль"


Автор книги: Свен Дельбланк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)

– И они занимаются этим в то время, когда людям там, внизу, приходится так, как приходится?

– Да, друг мой. Это называется выбором приоритетов.

– Но разве они не выставляют себя на посмешище?

– Мысль вполне логичная, но шведский народ уже давно потерял способность смеяться или удивляться безумствам властей предержащих, а чтобы вообще обратить внимание шведов на эти безумства, нужно орать во всю глотку так, чтобы уши заболели. Такой ор называется сатирой и вызывает у шведского народа бешенство, направленное против тех, кто кричит, разумеется, а не против тех, кто совершает безумства на вершине власти, ибо право шишек совершать безумства незыблемее, чем право испанских идальго практиковать jus primae noctis[3]3
  Право первой ночи (лат.)


[Закрыть]
. Кстати, насчет этой практики – я прошу тебя не распускать руки и не лапать нимф вокруг нас: удовольствия, которые они могут предложить, весьма дороги…

– Они только говорят, что хотят похороводиться со мной и… Да… Я не знаю точно, как сказать…

– Слава Богу, у тебя не хватает слов. Ну, это маленькое удовольствие тебе дорого обойдется, и сейчас, и в будущем. Это проституция.

– Что это?

– Проституция – широко распространенный шведский способ пропитания, используемый если и не нашей матерью, то по крайней мере дочерьми матери Свеа, и экономический оборот этого промысла не дает заснуть по ночам местным налоговым властям. Раньше проституция считалась результатом бедности в капиталистическом обществе, но сегодня, когда Швеция больше не бедна, а капитализм загнивает, проституция приняла невиданный прежде размах, что, вероятно, нелегко объяснить. Некоторые газетчики нахально заявляют, что проституция полезна, но эта точка зрения, как обычно, имеет мало общего с мнением шведского народа… Короче говоря, это промышленность, в которой крутятся большие деньги.

– Деньги, – повторил Гуннар Эммануэль, и его голубые глаза расширились. – Девушки хотят денег, чтобы сделать мне вот это приятное?

– Будь уверен.

– Что-то тут не так, – сказал Гуннар Эммануэль, повесив голову. – Это неправильно.

– Ты – благородный дикарь со здоровыми инстинктами, и быть твоим учителем большая честь. Но на что это ты уставился?

Гуннар Эммануэль, и правда, являл собой живое воплощение ужаса и изумления. Широко открытыми глазами он смотрел на темноволосую смуглую девушку, двигавшуюся среди других проклятых там, внизу, девушку, в джинсах и белой майке с портретом Моцарта, улыбавшегося от колыхания ее грудей. Она пронзительно кричала и, казалось, нервно дергалась.

– Почему ты так на нее уставился? Девушка довольно миленькая, а так ничего особенного, кроме разве что похмелья… Неужели это… Она тебе напоминает кого-нибудь?

– Да…

– Кого?

– Не помню…

– Ну и хорошо. А то для первого дня жизни будет многовато. Идем, нам надо на поезд.

Солтикофф потянул за собой своего сопротивляющегося ученика. У Гуннара Эммануэля был такой рассеянный вид, что учитель, когда они дошли до кладбища церкви Клары, счел необходимым провести урок повторения. Скажи «мама»! Мама! Конституционная комиссия! Кто такие шведы? Множество людей с такими вот малышами. Что такое шведский риксдаг? Множество больших идиотов, которые определяют при-о-ри-те-ты. И еще им не нравится ревень. Правильно! Что такое ревень? Это то, чего они не любят. Правильно! Ты делаешь мне честь, мой мальчик. Кстати, вот там могила Бельмана{18}

– Кто это?

– Черт побери, как можно быть таким невеждой и дикарем – не знать Бельмана!

Солтикофф вытер гневные слезы и начал рассказывать о Бельмане и своей богатой событиями совместной жизни с великим поэтом. В заключение он спел «Харон в рожок трубит». У него был красивый баритон и хороший слух. Прохожие, останавливавшиеся, чтобы послушать, отмечали его певческое искусство подаянием, которое составило в конце концов сумму в шесть крон и семьдесят пять эре. Солтикофф вдохновился еще на парочку номеров.

– Некоторым дают, – сказал бесталанный пьяница, сидевший на ближней скамейке, после чего без обиняков предложил дать ему в долг.

– Ах, смерть, ужасный ты медведь, – пел Солтикофф своим красивым баритоном.

Гуннар Эммануэль не слушал. Его опять охватила грусть, которую он ощутил еще на Дроттнинггатан, неопределенная беспредметная печаль. Наконец Солтикофф заметил его состояние, собрал заработанные за песни деньги и дернул ученика за рукав.

– Ну, хватит об этом, теперь, узнав хоть немного о Бельмане, ты повысил свое общее образование. Идем, мы должны успеть на поезд. Посмотри, есть ли у тебя хоть какие-то деньги.

Гуннар Эммануэль неуклюже пошарил в карманах.

– Здесь ничего…

– Носовой платок и коробок спичек. Так-так. Наверное, это тот длинноволосый юнец свистнул твой бумажник, ну да, простим ему, он послезавтра умрет от героина. Идем.

В поезде Солтикофф продолжил свое громогласное нудное обучение, пока у Гуннара Эммануэля голова не пошла кругом от ревеня, конституционной комиссии и других вновь приобретенных знаний. У Книвсты он почти закончил курс образования, но испытывал чудовищную усталость. Его молодой мозг напоминал набитый под завязку чемодан, готовый вот-вот лопнуть и выблевать свое вновь обретенное содержимое. Но Солтикофф не оставлял его в покое.

– Я должен быть уверен, что ты справишься самостоятельно! Скажи «мама»!

И Гуннар Эммануэль в сотый раз повторил первое и самое простое человеческое слово. Он смертельно устал.

В Уппсале он взял такси и поехал прямо домой, в Студгородок. Без всякой на то причины он был удивлен и подавлен, когда обнаружил, что комната пуста. Да, пуста – а кого он ожидал увидеть? Он и сам не знал.

Он сразу же лег спать, но заснуть никак не мог. Неясная печаль долго мешала ему уснуть. Во сне его мучили жуткие кошмары.

На следующее утро его «я» вернулось, вернулся словарный запас, память о прошлом, воспоминания о Вере. И воспоминания о странном происшествии в Национальном музее. Сперва он решил считать это происшествие сном. Но потом ощутил на своих ладонях сильный запах пряной гвоздики, запах, который был такой важной частью сна. Позднее он обнаружил в кармане куртки входной билет в музей и билет в один конец на поезд Стокгольм – Уппсала. Он провалялся целый день в постели, погруженный в размышления.

В сумерках он выбрался из дома в «Макдональдс», чтобы съесть гамбургер. Запивал он его молочным коктейлем, грустно удивляясь количеству кока-колы, которое потребляют в этом заведении. Напоследок Гуннар Эммануэль отправился в кино, где посмотрел фильм о летающих тарелках. Фильм кончился хорошо. Гуннар Эммануэль порадовался счастливому концу, но потом его вновь одолели печальные мысли. Он пешком вернулся домой, но спал той ночью плохо.

Прошло много времени, прежде чем он возобновил контакт со своим учителем.

7

Я попросил учителя дать мне почитать главу 6. Я позвонил ему и сказал, что ежели я, Гуннар Эммануэль Эрикссон, пошел ему навстречу и написал отчет, а потом наговорил кучу всего на магнитофон, ежели я рассказал о вещах, о которых другие, может, предпочли бы умолчать, то я по крайней мере имею право прочитать то, что он написал о Солтикоффе, обо мне и обо всем, что случилось.

Но мой учитель не захотел пойти мне навстречу. Он опять разнервничался и начал громко смеяться в трубку, хоть я не возьму в толк, чего тут было особенно смешного, и снова сказал, что это «потрясающе интересный материал», но текст еще не совсем готов, он должен «созреть», и попросил меня подождать пару недель. Тут я прямо-таки разозлился и взял резкий тон. Разве это дело, когда ты идешь навстречу точно убойная корова, из которой он собирается сварить суп под названием «литература», а с твоими чувствами и случившимся с тобой – может, их-то ты бы предпочел скрыть – обращаются Бог знает как? Само собой, я уважаю свободу высказываний, но мера-то должна быть?

Так что я прямо-таки разозлился.

Но учитель вроде бы обиделся и заявил, что мне придется удовлетвориться «рефератом». Он рассказал, что написал, и прочитал вслух пару коротких отрывков, повторил, что это далеко не готово, и я должен считать этот текст «предварительным».

Ну, не знаю, но даже то, что я услышал, было ужасно. Что произошло со мной сразу после того, как я вышел из музея, я не помню, у меня, наверное, был шок или что-то в этом роде, может, крутая лестница, или эта картина была так похожа на Веру или еще почему-нибудь. Но я почти ничего не помню, это он сам все, в основном, сочинил. Мне, конечно, известно, что писатели имеют право сочинять, но ежели они делают это за счет ближнего, тогда уж и не знаю, что думать.

Но ежели быть справедливым, то нужно сказать, что о тех минутах я ничего не помню, ничего определенного. Может быть, было так, как он рассказывает. Но просто не верится, что было именно так, немного смешно и как бы глупо. Я очнулся довольно быстро, так что Солтикофф не пытался учить меня словам, словно идиота или умственно отсталого ребенка, если можно так выразиться. А о том, что мы вроде бы разговаривали о всех этих политических вопросах, я помню плохо. Интересно, не сварганил ли учитель сам все это, чтобы высказать всяческие гадости, которые в других случаях он не решается говорить? Все, что он говорит о шведах, просто глупость. Нельзя же так обобщать, идет ли речь о шведах, неграх или других людях на земле. Я вовсе не шовинист или что-то в этом роде, но я и не стыжусь своей страны, в отличие от него, ежели судить по тому, что он пишет. Что меня злит больше всего, так это немножко коварное и дурацкое / – – – /.

Многое может, конечно, раздражать, когда дело касается личности и характера и способа письма. Но я никак не хочу оспаривать право писателя свободно высказываться. Я в большинстве случаев не согласен с моим учителем, но его право писать так, как он хочет, я буду всегда защищать.

В одном месте он, пожалуй, верно передал, как обстояло дело: я был ужасно поражен, когда увидел всех этих отверженных в яме возле риксдага. Чудовищно было смотреть на них. Их глаза, которые то ли видят, то ли нет. У меня у самого после этого заболели глаза. Трудно такое вынести. Я увидел действительность, а на действительность в таком объеме сил не хватает. Вот во время таких встреч, когда глядишь в их глаза, хочется выйти из времени. Больше нет сил участвовать.

Многое вернулось, но именно с ямы я начал вспоминать по-настоящему, и больше всего мне врезалось в память как раз мое желание спрыгнуть. Выйти из времени.

Я чувствовал, что это единственная возможность, но вместе с тем – ошибка. Одна из девушек там была чуточку похожа на Веру. Может, ей была нужна моя помощь. И я понял, что бессмысленно говорить об «отверженных» или «наркоманах» или о ком-то еще. Они были точно, как я, за пределами всех кличек, которые им давали. И они были как Вера.

Что же делать? Единственное, что мне приходило в голову – выкинуть какую-нибудь дикую, безумную штуку, поджечь риксдаг, где они болтают чепуху о ревеневом вине, прибегнуть к насилию или террору. Но это было бы, наверное, анархизмом, а это – бессмысленно. С другой стороны ничего не делать – преступление. Выйти из времени и из истории невозможно. У меня было такое чувство, что я разваливаюсь на куски.

Я размышлял об этом, когда вернулся домой в Уппсалу, ежели можно Уппсалу назвать «домом», и размышлял об этом на второй день и на третий. Я не нашел никакого решения. Все запуталось. Я поехал в Стокгольм, чтобы забрать мой старый «Фольксик», и, понятное дело, шины были проколоты, и мне выписали штраф за просроченную парковку. И кто-то свистнул мой бумажник возле ямы, и дедушкиных денег на счету в Почтовом банке оставалось совсем немного. Все так запуталось. Я видел их глаза там, в яме, и все-таки был жутко зол, что кто-то из них свистнул мой бумажник. Просто ерунда какая-то.

Солтикофф не давал о себе знать. Сперва я был рад, что он не дает о себе знать, но вскоре мне стало досадно. Как будто что-то началось, а потом разом кончилось. И Веры по-прежнему не было.

О том, что случилось в музее, я просто не решался думать. Из солнечного дня я попал прямо в темноту, я взбежал вверх по лестнице и еще увидел эту картину Рембрандта. Ясное дело, она немного напоминала Веру. Не знаю. Это был, наверное, своего рода шок, все это.

Я каждый день бегал в землячество читать газеты. Наверное, надеялся найти что-нибудь о Вере. «Исчезнувшая девушка найдена.» Такой приблизительной заголовок я искал. Целыми днями я повторял это, словно волшебное заклинание: «Исчезнувшая девушка найдена». Но Вера исчезла.

Единственное, что я обнаружил в газетах, было привычное: история крутилась, крутилась и крутилась, как карусель без тормозов. Знакомое и привычное.

И еще одно. Много писали о черепе Сведенборге, который Швеция выкупила обратно и который, возможно, положат в его усыпальницу в Домском соборе, никто не знал точно, как оно будет. Я вообще-то уже слышал об этом, потому что мой учитель рассказал, он пошутил насчет того, каково это, мол, быть «безголовым» в Уппсале, сказал что-то такое забавное и сам рассмеялся своей шутке. Я не очень хорошо помню. И кроме того, это было не совсем правдой, потому как в усыпальнице лежал череп, но, может, он принадлежал какому-нибудь разбойнику или бандиту или мошеннику, стало быть, в гробу лежал Сведенборг и все-таки не Сведенборг. «Здесь похоронен Сведенборг», сказала Вера. Но это, значит, было не совсем так.

Не знаю точно, почему от всего этого мне стало боязно, и разные мысли полезли в голову.

Я снова начал бродить по городу и искать, только не знаю, искал я Веру или Солтикоффа. Дни шли, русский не проявлялся, и в каком-то смысле смысле я чувствовал одновременно облегчение и разочарование.

Я позвонил в Хёген, Берит попросила, чтобы я приехал домой к сенокосу, спросила, как у меня с едой, нужно ли мне чего постирать, я поставил подметки на башмаки и починил «Фольксик», хотя это стоило кучу денег, а больше и рассказывать-то не о чем.

Не знаю почему, но я частенько ходил на площадь Св. Петра и смотрел на пьяниц или лучше сказать отверженных. И мне пришло в голову, что вот они-то как раз и спрыгнули, вышли из времени, насколько это возможно для людей. И все-таки каким-то образом продолжали крутиться на карусели. А когда я пытался поговорить с ними, они не могли ясно ответить, как им живется. Они говорили, что живут правильно. Или просили помощи. Или плакали, или злились на меня, но никто точно не понимал, о чем я толкую. Мы не могли помочь друг другу. Я только мог дать им денег на спиртное.

Иногда я ходил на кладбище и смотрел на могилу Фрёдинга{19}. Фрёдинг был великим поэтом, который тем не менее дошел до Народа. Я часто думаю, что в этом есть что-то великое – доставлять радость и утешение стольким людям. Я говорил об этом с моим учителем, но он только смеется и отделывается шуточками, а о других писателях высказывает злобные и завистливые / – – – /, но как бы там ни было, Фрёдинг был великий поэт, который дошел до Народа, и все-таки он хотел одного – выйти из времени, потому и превратился в уппсальского пьянчужку, и под конец попал сюда, на кладбище. Наверное, это единственный способ выйти из времени, и на кладбище все мы когда-нибудь попадем, даже Барбру с Берит, хотя это и чудно себе представить. Но дело обстоит именно так.

Однажды у меня в памяти кое-что всплыло. Не знаю, как я мог про это забыть. Это случилось ранней весной, во время одной из наших с Верой первых поездок. Мы поехали на пароходике в Скуклостер посмотреть замок. Там было страшно много комнат и всяких вещей и одно из богатейших в мире собраний оружия: ружья, мушкеты и палаческие мечи. Точно исторический универмаг. Под конец это оказалось прямо-таки чересчур. Как бы там ни было, но мы улизнули от гида, спустились в парк и легли на траву, спиной к замку, мы лежали как два пастушка, наблюдающие за пасущимися овцами. Я перевернулся на спину и чуть не заснул. А Вера села и, щурясь на солнце, сказала, как бы про себя, то, чего я тогда не понял.

– Если бы маятник времени остановился, – сказала она.

Как же я вспомнил об этом только сейчас?

Я не придал ее словам никакого значения. Наверное, подумал, ежели я вообще что-то подумал, что ей нравится здесь, на траве, и жалко, что надо торопиться. Я дремал и едва ли думал о том, что она сказала.

Но теперь, задним числом, я должен спросить себя – не то же ли самое чувство она испытала, что и я позднее возле церкви Тенсты? И ежели это было то же самое чувство – что она такое предприняла?

Я не осмелился додумать мысль до конца.

Целый день я бродил по городу и размышлял над этим. Но на кладбище пойти не решился. Мне пришло в голову, что я вдруг обнаружу свежую могилу.

Домой я вернулся поздно и, войдя в комнату, почувствовал табачный дым. Когда я зажег свет, то увидел его – он сидел за моим письменным столом и курил. Сидел, одетый точно как раньше, и курил папиросы, курил и бросал окурки в чашку. И иногда вытирал платком глаза.

Мне, конечно, надо было бы спросить, как, черт побери, он здесь оказался, но я был слишком сбит с толку, чтобы думать или говорить. Кроме того, в этой студенческой казарме народу кишмя кишело, особенно сейчас, летом. В университете проходил какой-то конгресс, и в пустовавших студенческих комнатах жила куча студентов из Индии и Африки. Они вечно куда-то спешили и сновали взад и вперед по коридорам. Верно, их подгоняла история. Только у меня было полно времени.

Солтикофф усмехнулся и стряхнул пепел.

– Правильная догадка, молодой человек. Я выдал себя за делегата конгресса, потерявшего ключ. Привратник впустил меня.

Он наклонился вперед и уставился на меня.

– А как иначе, по-твоему, я раздобыл бы ключ, черт возьми? – закричал он.

– Не знаю…

– Не знаешь… И хорошо.

Он, вроде, опять успокоился, вид у него стал задумчивый.

– Выключи верхний свет, у меня от него глаза болят, – сказал он.

Я сделал, как он велел.

– Ну! Нашел Веру?

– Нет.

– Никаких зацепок?

– Нет. Хотя, может быть. Я вспомнил одну вещь.

И я рассказал. Его задумчивость, казалось, усилилась. Наконец он загасил папиросу, сцепил руки и повторил точно молитву.

– О, если бы маятник времени остановился! Так-так, значит, она это сказала. Да, это почти подтверждает мои подозрения.

– Какие?

– Она была не отсюда.

Я не понял, что он имеет в виду. Попросил разъяснить, но он тут же сделался нетерпеливым и сердитым и не пожелал больше говорить об этом. Он то и дело вздыхал и вытирал платком глаза.

– Ты с учителем встречался?

– Всего пару раз.

– Что он думает?

Я объяснил, как обстоит дело: что я рассердился на учителя после того, как он написал этот дурацкий рассказ о нашей поездке в Стокгольм. И с тех пор не общался с ним. Но получил по почте привет от него, открытку с Домским собором, он передает мне привет и сообщение.

– Какое?

– «Перестань искать Веру», пишет он. «Живи своей собственной жизнью и забудь про все.»

– Ну, довольно разумно для него. То есть, с его точки зрения. Но если я правильно понял, ты не послушался его совета.

– Нет. Я искал Веру.

– О, Sancta Simplicitas[4]4
  Святая простота (лат.)


[Закрыть]
, что это даст… Она не отсюда, твои поиски ничего не дадут!

– Не может быть, чтобы все обстояло так скверно…

Он вздохнул и вытер глаза. Потом указал на чайник, который стоял в центре стола.

– Я заварил чайку. Он уже остыл, но для питья годится. Холодный чай – превосходный напиток.

– Спасибо, не сейчас.

– Ну, может попозднее. Да, странно, что ты не сделал никаких выводов.

– Каких?

– Ты совершил путешествие из твоего настоящего в прошлое. Тебе никогда не приходило в голову, что и другие существа способны совершать подобные путешествия? Что такое существо может переместиться из своего настоящего, которое для тебя далекое прошлое, в твое настоящее, которое для нее, возможно, далекое, далекое… Да.

– И Вера…

– Кто знает.

Я сел, вдруг разом лишившись сил. Вообще-то, мне следовало врезать этому сумасшедшему старику или по крайней мере попросить его убраться к черту. Каким-то необъяснимым образом он разнюхал о нас с Верой. И явился ко мне, и воспользовался моей тоской с помощью всей этой болтовни о путешествиях во времени. Это было жестоко и безрассудно. Жестоко пичкать меня всевозможными суевериями и мистикой, когда я совсем ослабел от тоски по Вере и был готов испробовать все, чтобы вновь найти ее. И это противоречило здравому смыслу. Наверняка ведь можно найти Веру каким-то разумным способом. В каком-то уголке земли она должна же находиться.

– Я не верю.

– Какое мне дело до того, чему ты веришь, пока это работает.

– Что мне надо делать?

Он налил в чашку чаю.

– Выпей! Не бойся, не отравлен.

Я опустошил чашку, чай был холодный, чуть горьковатый и крепковатый на мой вкус, а так ничего необычного. Сварен в моем собственном чайнике, и пил я из своей собственной чашки. Ничего необычного.

– И дальше что?

– Видишь дверь гардероба?

– А что в ней такого?

– Что за ней?

– Костюм, чемодан, грязное белье… А в чем дело?

– Помнишь дверь в Национальном музее?

– Нет, нет, еще раз я на это не клюну…

– Не клюнешь. Тогда будь добр, открой гардероб и покажи, что у тебя там. Пожалуйста.

Это был полный идиотизм. Старик пытался каким-то простым трюком напугать меня или произвести впечатление или… Не знаю. Я встал и взялся за ключ, торчавший в двери гардероба. Я собирался распахнуть ее настежь и показать старику мой чемодан и трусы. Открыть дверь и вывалить все мои пожитки, показать ему и попросить его пощупать, осмотреть чемодан, потереться мордой о мои трусы…

Но я не мог заставить себя.

Было очень тихо. В окно я увидел летящую черную ласточку.

– Почему ты не открываешь?

Я не ответил. Было совсем тихо. Из коридора доносилась странная мелодия, ее пели на четыре голоса африканские студенты. Потом раздался взрыв хохота, и студенты вышли на улицу.

– Ну, отвечай, почему ты не открываешь дверь гардероба?

– Что я должен делать? – сказал я. Я вдруг жутко устал. – Чего ты хочешь?

– Вот ведь как, – сказал он, опять опускаясь на стул. – Ты все-таки желаешь предпринять еще одну попытку, юный правдоискатель. Что тебе надо делать? Сперва раздеться догола.

– Нет, я, пожалуй, не того сорта…

– Да отбрось свое чертово викториантство! Делай, как я велю! Я не намерен оскорбить твое крестьянское пуританство, не настолько ты привлекателен…

И как это ни странно, я сделал, как он велел. Я разделся. Под конец я стоял совсем голый посередине комнаты, а он разглядывал мое тело. Вообще-то ничего особенного в этом не было, он был похож на врача, когда ощупывал меня. Мне даже не было противно, просто я чувствовал усталость и безразличие, и холод.

– Что ж, подойдет, – сказал он наконец. – У тебя есть ночная рубаха?

– Нет.

– Но обычная белая рубашка найдется?

Я надел свою единственную белую рубашку, Солтикофф завернул манжеты, пригладил мне волосы и привел в порядок все остальное. Он принюхался к моему дыханию и брызнул на меня водой после бритья. Все это было жутко странно. Я ничего не чувствовал. Был совсем опустошенный.

Я сразу же забыл, как меня зовут. Я только стоял и позволял делать с собой все это. Меня как бы выпотрошили.

– Да, – сказал он, – думаю, теперь ты годишься. Но помни – будь осторожен и не удивляйся. Даже если что-то пойдет не так – не удивляйся! Понял?

– Да.

– Прекрасно. Теперь иди туда, так, к гардеробу, правильно, открой дверь, да… И входи!

Я сделал точно, как он велел.

Подошел к гардеробу, открыл дверь и вошел.

А что случилось со мной в коридоре, и встречу с Верой, и все это непостижимое и кошмарное описать нельзя. Я просто не знаю, как я сумею рассказать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю