355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стивен Кинг » Дети Эдгара По » Текст книги (страница 35)
Дети Эдгара По
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:50

Текст книги "Дети Эдгара По"


Автор книги: Стивен Кинг


Соавторы: Нил Гейман,Грэм Джойс,Джозеф Хиллстром Кинг,Питер Страуб,Дж. Рэмсей Кэмпбелл,Джонатан Кэрролл,Дэвид Джей Шоу,Келли Линк,Стив Тем,Элизабет Хэнд

Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)

Джон Краули

Джон Краули – обладатель литературной премии Американской академии и института литературы, а также Всемирной премии фэнтези за достижения всей жизни. Его высоко оцененные критиками работы включают романы «Маленький, большой», тетралогию «Эгипет» («Эгипет», «Любовь и сон», «Дэмономания», «Бесконечность»), «Переводчики» и «Роман лорда Байрона». Он ведёт курсы литературного и сценарного мастерства в Йельском университете.

Миссолонги, 1824

Английский милорд убрал руки с плеч мальчика; он был разочарован, но не смущен.

– Нет? – переспросил англичанин. – Нет так нет. Ну что ж, понимаю, понимаю; прости, если так…

Мальчик, до отчаяния боявшийся обидеть милорда [144] 144
  Лукас Халандрицанос, к которому обращено последнее стихотворения Байрона – «В день, когда мне исполнилось тридцать шесть лет»: «Пора остыть душе гонимой, / Когда остыли к ней давно; / Но пусть любить и не любимой / Ей суждено!» (22 января 1824 года; пер. К. Павловой).


[Закрыть]
, вцепился в тартановую накидку англичанина и затараторил по-гречески; голова его тряслась, в глазах стояли слёзы.

– Что ты, милый, что ты, – прервал мальчика милорд. – Твоей вины никакой, просто из-за тебя я нарушил приличия. Неверно понял твою доброту, только и всего, – это ты должен меня простить.

Он прошёл к кушетке – хромающую походку его было ни с какой не спутать – и прилёг там. Мальчик, стоя неподвижно посреди комнаты, начал долгую речь (уже на итальянском) о глубокой любви и почтении, питаемых им к благородному лорду, который для него дороже самой жизни. Благородный лорд, улыбаясь, глядел на него не без удивления и наконец протянул к нему руку.

– Довольно, довольно. Такие излияния чувств и повели меня по ложному пути. Клянусь, я неверно тебя понял, и больше такого не повторится. Да не стой ты, не тараторь, иди ко мне, садись подле. Сядь.

Мальчик знал: степенная холодность – самая верная манера держаться, когда тебе предлагают то же, что и милорд две минуты назад. Он подошёл к кушетке и стал подле своего нанимателя, заложив руки за спину.

– Ну-с, – продолжил милорд, также изобразив на лице серьёзность, – вот что я тебе скажу. Если ты не будешь стоять столбом, если взглянешь на меня по-прежнему… да ты садись, присаживайся… тогда… Что же я тогда сделаю? А расскажу я тебе историю.

Мальчик немедля растаял и присел или, скорее, упал на корточки, но устроился не на кушетке, а на ковре у её ножек.

– История, – сказал он. – О чём история, о чём?

– О чём, о чём… – пробормотал англичанин. Приближались обычные ночные боли – где-то внутри, везде и нигде. – Если ты чуть притушишь лампу, откупоришь кувшин с можжевеловкой, нальёшь мне в чашку немного limonata,а потом подбросишь бревешко в огонь – тогда и узнаешь, «о чём, о чём».

Небольшой лагерь был тёмен, однако не тих; во дворе всё ещё фыркали и били копытами новоприбывшие лошади, у костров звучала речь солдат-сулиотов [145] 145
  Сулиоты – греко-албанское горное племя.


[Закрыть]
, челобитчиков и прихлебателей – речь, которая в любую минуту могла обернуться оскорблениями, сварами, мятежом или раствориться в хохоте. Знатный чужеземец, от которого все они зависели, рад был изгнать их из своей комнаты; здесь были только его кушетка, письменный стол, заваленный корреспонденцией – на гербовой бумаге с золотым обрезом, чтобы впечатлить адресатов, и на простой, для бесконечных объяснений, льстивых речей и слов примирения – всего, что греки от него требовали, – и ещё одна груда бумаг, беспорядочные листы, перечёркнутые строфы поэмы, о которой он в последнее время всё реже вспоминал [146] 146
  Первые строфы незаконченной семнадцатой песни «Дон Жуана» Байрон написал почти за год до смерти, в мае 1823 г.


[Закрыть]
. А ещё на столе среди бумаг лежали – вовсе не столь неуместные, как прежде ему казалось, – позолоченная парадная шпага, нелепый шлем с гребнем в греческом стиле, и Ментонов пистолет [147] 147
  Ментонов пистолет – изготовленный знаменитыми английскими оружейниками Джоном и Джозефом Ментонами.


[Закрыть]
.

Он пригубил джин, принесённый мальчиком, и сказал:

– Отлично. История.

Мальчик вновь опустился на ковёр и взглянул снизу вверх; тёмные глаза его были жадными, словно у гончей, и в его лице поэт увидел тот же голод до историй (какого никогда не выкажет его ровесник в Англии – ни школьник, ни сын возчика или пахаря), ту же страсть, что горела на лицах толпы у костра, когда пел Гомер. Открытое лицо мальчика едва не пристыдило англичанина: он мог рассказать что угодно, и тот поверит.

– А случилось это, – начал он, – полагаю, в год твоего рождения, чуть раньше, чуть позже, и не так далеко отсюда, ближе к югу Мореи [148] 148
  Морея – средневековое название Пелопоннеса.


[Закрыть]
, в краю, который твои предки давным-давно именовали Аркадией [149] 149
  «Я много слыхал о красоте Аркадии, – писал Байрон в примечаниях к «Паломничеству Чайльд-Гарольда», – но за исключением вида из Мегаспелийского монастыря… и спуска с гор на дорогу из Триполицы в Аргос, Аркадия представляет не много достойного ее имени» (пер. П. Морозова).


[Закрыть]
.

– Аркадия, – сказал мальчик по-новогречески.

– Да. Ты бывал там?

Мальчик покачал головой.

– Дикой и странной казалась она мне тогда. Я был очень молод, немногим старше тебя, как ни трудно тебе это вообразить. Я странствовал [150] 150
  Речь о первом путешествии Байрона по Греции в 1809–1811 гг.


[Закрыть]
; странствовал, потому что… да и не знаю, почему, – пожалуй, ради самих странствий, хотя туркам это было объяснить затруднительно: ведь они путешествуют не для удовольствия, но лишь ради выгоды. И всё же я узнал, для чего странствую; об этом я тоже поведаю. Скажу больше: потому-то я и сижу теперь посреди проклятого болота, с тобой вместе, и рассказываю эту историю.

Видишь ли, англичане – народ по природе своей лицемерный, а значит, и скандализировать их легко. Если бы предложение, которое я по недомыслию сделал тебе, мой милый, стало известно широкой публике, нам обоим несдобровать – но главным образом мне. Когда в молодости я жил в той стране, одного молодчика повесили за то, что он занимался этаким, – а вернее, за то, что попался. Наши пороки – похоть и пьянство, а все прочие караются жестоко.

Но всё же за границей я оказался не поэтому; и не женщины были причиной – их черёд наступит после [151] 151
  …не женщины были причиной – их черёд наступит после. – Байрон навсегда оставил Англию в 1816 г. после скандального разрыва с женой, усугублённого слухами о связи поэта с его сводной сестрой Августой Ли.


[Закрыть]
. Нет… я полагаю, дело было главным образом в погоде. – Он поглубже закутался в тартан. – Сырая зима, и дождь, каждодневный дождь, и туманы. Вообрази такую мерзость круглый год: лето неотличимо от зимы, за тем исключением, что зима… ну как мне описать тебе английскую зиму? Я и пытаться не буду.

Как только моя нога ступила на этот берег, я понял, что попал домой. Я больше не был гражданином Англии за границей. Вовсе нет: вот моя земля, моя погода, мой воздух. Я шёл по Гиметту и слышал там пчёл [152] 152
  Гиметт – горный кряж в центральной Аттике, невдалеке от Афин. Сладость мёда тамошних пчёл вошла в пословицу.


[Закрыть]
. Я взобрался на Акрополь (который лорд Элгин [153] 153
  Томас Брюс, седьмой граф Элгин, с разрешения султана вывез скульптуры из Парфенона, при этом изуродовав многие из них. Байрон с возмущением писал об этом в «Проклятии Минервы» и «Чайльд-Гарольде».


[Закрыть]
лишь намеревался обобрать; он решил привезти статуи в Англию, дабы выучить своих соотечественников скульптуре – ведь англичане столь же умудрены в ней, как ты, милый друг, в катании на коньках). Я стоял в кларосской роще, посвящённой Аполлону [154] 154
  Кларос – месторасположение оракула Аполлона неподалёку от ионийского города Колофон.


[Закрыть]
, вот только рощи теперь там нет, и нет ничего, кроме пыли. Ты, Лукас, и твои праотцы срубили все дерева до единого и сожгли их – не знаю, по злобе или просто пустили на дрова. Вокруг меня вилась пыль, солнце палило, а я думал, что опоздал на две тысячи лет.

И эта печаль затеняла моё счастье. Я, в отличие от многих соплеменников, не испытывал презрения к современным грекам и не считал, что они выродились и заслуживают турецкого рабства. Ничуть: мне по душе были девушки и мальчишки, албанцы, сулиоты и афиняне. Я полюбил Афины, их грязные узкие улочки и рынки. Я ничего не отвергал. Но всё же… Я так хотел ни о чём не сожалеть и так остро сознавал утрату. Греция Гомера, Пиндара, Сафо. Да, мой юный друг, тебе знакомы воины и воровки, которых так зовут; но я говорю не о них.

Перезимовал я в Афинах. Когда пришло лето, я предпринял экспедицию в Морею. Спутниками моими стали слуги: Флетчер, – тебе он знаком, он всё ещё со мною, – и двое албанцев, люди жестокие, алчные и верные, – они целый день пили бурдюками кеосское вино по восемь пар за окку [155] 155
  Кеос (Кея) – ближайший к Афинам остров Кикладского архипелага. Пара – серебряная турецкая монета. Окка – османская мера веса, ок. 1,28 кг. (Краули воспроизводит фразу из письма Байрона к его другу Джону Кэму Хобхаузу от 23 августа 1810 г.).


[Закрыть]
. А ещё там был мой новый греческий друг Никос [156] 156
  Николо Жиро, друг, спутник и, вероятно, любовник Байрона, младше его на семь лет.


[Закрыть]
 – твой предшественник, Лукас; можно сказать, юноша того же сорта, прообраз всех, кого я любил; разница в том, что любовь наша была взаимной.

Ты знаешь, конечно, что из этих окон можно увидеть горы, куда мы отправились тогда, – увидеть в ясный безоблачный день, какие нам уже неделями не выпадают; горы к югу от залива, которые кажутся столь голыми и суровыми. Вершины многих и впрямь голы, но следы древних лесов ещё остались в долинах и ущельях, из которых выбегают подземные реки. Там – леса и пастбища, овцы и пастухи: в Аркадии.

Ты знаешь, что это земля Пана, – а может, и не знаешь; порой я наделяю вас, греков, знанием, которое должно наследоваться по крови, но теряется бесследно. Земля Пана: там он рождён, там и живёт поныне. Древние поэты называли его часом полдень, когда он спит на холмах; тогда ты хотя и не видишь бога лицом к лицу – горе тому, кто встретит Пана, – но слышишь его голос или свирель, и музыка эта печальна, ибо он печален в сердце своём и скорбит по утраченной возлюбленной, чьё имя – Эхо.

Поэт надолго умолк. Ему вспомнилась музыка, услышанная в пламени аркадского солнца, музыка, схожая с безымянным гулом полудня, вбирающая голоса насекомых, дыхание дерев, биение раскалённой крови в висках. Но была и песня, властная и животворная – и печальная, бесконечно печальная: песня о том, что даже бог может принять отражение своего голоса за призыв любимой.

И кроме Пана в тех горах жили боги – когда-то, встарь; небольшой отряд проходил сквозь рощи и мимо омутов, где в иную эпоху были поставлены малые стелы, давно низвергнутые, испещрённые временем, замшелые. Порой резьбу ещё возможно было разглядеть: грубые фигуры нимф, торсы мужчин – коренастых, рогатых, бородатых, с огромными фаллосами, отбитыми или уцелевшими. Православные крестились, проходя мимо, мусульмане отворачивались или тыкали пальцами и хохотали.

– Малые боги лесных краёв, – сказал поэт. – Боги охотников и рыбаков. Они напомнили о моей родной Шотландии, где всё ещё верят в пикси и келпи [157] 157
  Пикси – в фольклоре Девона и Корнуолла мелкие проказливые фейри. Келпи – фейри, обитающая в реках и озёрах Шотландии. Является в облике лошади и увлекает седока в воду.


[Закрыть]
, оставляют им еду или особые знаки, в надежде на их милость. Всё почти так же.

И я уверен, что старые шотландцы прекрасно знают подоплёку древних обычаев, не хуже, чем некогда знали греки. Да вы и теперь знаете: о том и пойдёт рассказ.

Он выпил ещё (не одна чашка понадобится ему, чтобы перебраться сквозь ночь) и опустил осторожную руку на тёмные кудри Лукаса.

– В такой-то лощине мы и разбили лагерь. Албанцы так долго танцевали и пели вокруг костра – «Когда мы воровали в Парге…» [158] 158
  Парга – город в северо-западной Греции. Песню с рефреном «Все в Парге – разбойники» приводит Дж. К. Хобхауз в «Путешествиях по Албании» и цитирует Томас Мур в биографии Байрона.


[Закрыть]
(вот уж в чём не сомневаюсь!), – а место оказалось таким славным, что и на другой день к полудню мы не тронулись в путь.

Полдень. Песнь Пана. Но до нас донеслись и иные звуки, человеческие: ревел рог, кто-то ломился сквозь лощину неподалёку от нашего привала. Потом явились и люди: сельчане, вооружённые граблями и дрекольем, и старик с ружьём.

Явно шла охота, хоть я и не мог вообразить, какая дичь водится в здешних горах – дичь столь крупная, что охотники собрались целою толпой; вряд ли кабанам или оленям достанет здесь пропитания, а гам сельчане подняли такой, словно шли по крайней мере на тигра.

Мы на время присоединились к погоне, пытаясь разглядеть поднятого зверя. Из самой гущи леса послышался крик; на миг я и вправду увидел, что кто-то бежит от облавы сквозь подлесок, и услышал звериный вопль – но и только. Никос не имел расположения преследовать невесть кого в самый разгар дня, и погоня вскоре скрылась из виду.

К вечеру мы добрались до деревни, стоявшей над горным перевалом: простое скопление домишек; повыше на откосе – обитель, где монахи морили себя голодом; да еще tabernaи церковь. В селении стояла шумиха, вооружённые мужчины гордо вышагивали по улицам. Очевидно, охота увенчалась успехом, но кто же пойман, понять было трудно. В ту пору я почти не говорил по-гречески; албанцы же не знали его вовсе. Никос знал итальянский и хуже – английский; на горцев он смотрел с презрением, и скоро ему наскучило переводить. Однако я понял, что по рощам и долам охотились не за зверем, но человеком – видимо, безумцем, лесным дикарём, – и делали это забавы ради. Его, кажется, посадили в клетку за пределами селения, где он и ждал приговора старосты.

Я был хорошо знаком с нетерпимостью людей, подобных этим селянам, – равно как греков вообще и турок, их господ, если уж на то пошло. Кто бы ни пробудил их страхи или вызвал неудовольствие, ему придётся несладко. Той зимой в Афинах я вступился за женщину, приговорённую турецкими властями к смерти: её уличили в незаконной любви [159] 159
  Подлинная история, вдохновившая один из эпизодов поэмы «Гяур». По уверению Хобхауза, спасённая девушка была предметом привязанности не его светлости, а одного из слуг Байрона.


[Закрыть]
. Не со мной: со мною её не поймали. Тем не менее я взял на себя дело её освобождения, чего и достиг при помощи пустых угроз и некоторого количества серебра. Возможно, мне удастся помочь и этому бедолаге, подумал я тогда. И дикого зверя я не могу видеть пленённым.

Моё вмешательство встретили без радости. Деревенский староста не хотел меня видеть. Селяне бежали от моих албанцев, и те, кто выступали с самым важным видом, бежали первыми. Наконец я повстречал священника, от которого добился хоть какого-то толку; он заявил, что я ничего не понимаю и вступаться не должен. Он прямо-таки трясся от волнения и твердил о насилиях, о множестве поруганий, которые если и не состоялись, то уж конечно были возможны, и лишь Божья длань отвела угрозу. Но я не мог поверить тому, что понял из его слов: пленник был не безумцем, а лесовиком, который никогда не жил среди людей. Никос перевёл: «Он говорит, но никто не понимает его».

Теперь я был заворожён пуще прежнего. Возможно ли, что это – один из диких детей, брошенных на поживу волкам и вскормленных ими, о чём нередко доводится слышать, хотя никто в подобные басни не верит; и всё же… Было что-то в самом воздухе селения, в диком страхе и ликовании, которые овладели священником, – и это остановило меня от дальнейших расспросов. Я решил выждать.

Когда пришла тьма, сельчане принялись готовиться к каким-то новым жестокостям. Сосновые факелы освещали путь в лощину, куда отвели пленника. Возможно, беднягу собирались заживо сжечь; безусловно, подобные планы я должен был разрушить, и поскорее.

Подобно Макиавелли, я счёл, что моей цели наилучшим образом послужит соединение действий и уговоров. Я снабдил деревенских достаточным количеством спиртного в tabernaи расставил моих вооруженных албанцев на пути в лощинку. А потом спокойно отправился поглядеть на пленника.

В огне факелов я увидел клетку – перевязанные зелёные шесты. Я медленно пробрался к ней, не желая, чтобы узник – кто бы он ни был – поднял тревогу. Сердце моё забилось чаще, невесть отчего. Когда я подошёл поближе, из клетки высунулась тёмная рука и ухватила за прут. Движение это – не знаю, отчего я так решил, – было не человеческим, а звериным; но что за зверь?

А потом пришёл запах, густой, забивающий обоняние; подобного я с тех пор не встречал ни разу, но узнал бы мгновенно. Были в нём боль и страх: так пахнет раненый и замаравшийся зверь; но чуялась в нём и целая история жизни, яростной и грязной, от всего свободной и ко всему безучастной… Нет, не описать, в языке нашем слишком мало слов для запахов, пусть даже и самых сильных. Теперь я знал наверное, что в клетке – не человек; только от шерстистого существа может так разить. И всё же… «Он говорит, – утверждал священник, – но никто не понимает его».

Я заглянул в клетку. Сперва не увидел ничего, только слышно было тяжёлое дыхание да мерещилась неподвижность перед прыжком, чуткая готовность к нападению. Потом он моргнул, и глаза его обратились ко мне.

Ты видел глаза своих предков, Лукас, нарисованные на вазах и древнейших статуях: неимоверные миндалины с чёрным контуром и чёрным же зрачком, глядящие в упор, переполненные жизнью, что не от мира сего. Таким был и его взгляд: греческие глаза, которых никогда не было ни у одного грека; долгие, белые по краям, с огромным ониксом в центре.

Он снова моргнул и заворочался в клетке – слишком малой, чтобы он мог выпрямиться, от чего страдания лишь усиливались, – и распрямил ноги. Он пытался хоть как-то устроиться поудобнее, и одна ступня проскользнула меж прутьями, едва не коснувшись моего колена, – ведь я опустился в самую пыль. И тогда я понял, почему его не понимали, хоть он и говорил.

(Сперва он подумал, что в малой клети – несколько зверей; разум отказывался совместить подёргивающуюся ногу, которая по самую голень высунулась из-за прутьев, и большеглазое существо с тяжёлым дыханием. Раздвоенное копыто: нога Пана и детей его, которой христиане наделили дьявола. Поэт всегда полагал, что его хромая нога – знак некоего родства с тем давним племенем, которое он, как и всё современное человечество, мнил не более чем вымыслом. Нет, не вымысел: только не этот, вонючий, дышащий, ожидающий каких-то слов.)

– Теперь я знал, отчего так забилось моё сердце. Поразительно, но и весьма вероятно, что я – один во всей деревушке, возможно, единственный из смертных во всей Аркадии той ночью – знал язык, на котором могло говорить это существо; ибо меня заставили выучить эту речь, заставили побоями, уговорами и подкупом, в те долгие годы, которые я провел в Харроу [160] 160
  Байрон учился в привилегированной школе Харроу в 1801–1805 гг.


[Закрыть]
. Возможно, это судьба? Возможно, наш бог-отец привел меня сюда в эту ночь, чтобы я как-то помог его отпрыску?

Я почти прижался лицом к прутьям. На миг я испугался, что тысячи строк, выученных наизусть, исчезли из памяти. Единственная, которая пришла мне в голову, оказалась не слишком уместна: «Муза, – прочитал я, – скажи мне о том многоопытном муже, который…» [161] 161
  Первая строка «Одиссеи» ( пер.В. Жуковского).


[Закрыть]
 – и глаза его засияли. Я был прав: он говорил на гомеровском греческом, а не на языке железного века.

Что же теперь мне сказать? Он тихо лежал на дне клетки, только рука цеплялась за прутья, и ждал моих слов. Я понял, что он ранен, – иначе не попал бы в плен. И твёрдо я знал одно: по своей воле я не оставлю его. Я мог бы оставаться при нём целую ночь – вечно. Во тьме я высматривал белые миндалины его глаз и думал: я вовсе не опоздал; он ждал меня здесь.

Но целой ночи в моём распоряжении не было. Раздались выстрелы албанских ружей – это был условленный знак, – и я услышал крики. Сельчане, должным образом воспламенившись, направлялись сюда. Из кармана я достал перочинный ножик – единственное моё орудие – и взялся за тугую пеньку, связующую прутья.

«Atrema, – повторял я, – atrema, atrema»: мне помнилось, что это значило «тихо, тихо». Пока я резал верёвки, он не издал ни звука, но, когда я упёрся в прут левой рукой, – протянул свою, когтистую, и ухватил моё запястье. Без гнева, но и неласково: сильно, с умыслом. Волоски на моей шее встали дыбом. Он не отпускал меня, пока верёвки не распались и я не расшатал прутья.

Луна уже стояла высоко, и он вышел прямо в её сияние. Приземистый, с восьмилетнего мальчика, он притягивал к себе ночь, словно его-то и не хватало, чтобы она обрела целостность. Он и вправду был ранен: по груди тянулись кровавые полосы – видимо, он рухнул с крутого утёса или скатился по уступам. Из спутанных волос на его голове выглядывали острые, загнутые назад рожки; большой уд его прижимался к животу, точно у козла или пса. Он был настороже и всё ещё дышал тяжело (грудь его дрожала, словно сердце в ней билось огромное); оглядывался, примеряясь, куда бежать.

«Теперь иди, – сказал я ему. – Живи. Берегись, чтобы, тебя вновь не застали врасплох. Прячься, когда придётся; разоряй, когда сможешь. Похищай их жён и дочерей, мочись в их огородах, сшибай их изгороди, пугай до безумия овец и коз. Выучи их страху. Чтобы никогда, никогда больше они не схватили тебя».

Сказал ли я это? Признаюсь, я не мог подобрать и половины слов: мой древнегреческий слишком слаб. Неважно: он бросил на меня взгляд огромных, жарких глаз, словно понял всё. Что он ответил, я не могу передать, хотя он говорил, улыбаясь; голос его был тёплым, пьянящим, и немногие слова прозвучали плавной мелодией. Такого я не ожидал. Возможно, сам Пан одарил его этой музыкой. С тех пор я не раз пытался добыть его слова из святая святых моего сердца, где, я знаю, они хранятся поныне; верно, для этого я и пишу стихи. И время от времени – да, нечасто, но порой, – я слышу их вновь.

А он, словно обезьяна, упёрся руками в землю, повернулся и пустился бежать; только мелькнул по-заячьи кончик его хвоста. На краю лощины он обернулся вновь – еле виднеясь у самой опушки – и поглядел на меня. На этом всё.

Я сидел в пыли, ночной воздух сдувал с меня испарину. Помню, как поразила меня мысль: до чего же вся эта история непоэтична! Все памятные мне повести о встрече смертного с богом – да хотя бы и с божком – были совсем иными. Я не получил ни дара, ни обещания. Словно освободил выдру из невода. Но в том-то, как ни странно, и заключалась моя радость. Вот какова, дитя моё, разница между истинными богами и богами измышленными: истинные – столь же реальны, как и ты сам.

На виллу пришла глухая полночь; прилив окончился, и вновь хлынул дождь, рассыпаясь по черепице, шипя в очаге.

Он солгал, отрицая, что получил дар и обещание. Ибо, лишь вернувшись из Греции, он обрёл талант, который его и прославил (помимо сноровки к стихоплётству): даром его – подчас нелёгким – стала способность привлекать любовь самых разных людей из самых разных кругов общества. Он принимал её, и вновь искал, и вновь обретал. Довольно часто его именовали сатиром. В те минуты, когда он задумывался об этом, ему приходило в голову, что дар пришёл через хватку рогача: толика неотразимого и опасного очарования, которым обладало то существо.

Что ж, если даже и так, то дар этот исчез: израсходован, истрачен, изношен. Ему тридцать шесть, а выглядит он и чувствует себя куда старше; он болен, хром, пухлое лицо осунулось, волосы с проседью, усы побелели – глупо думать, что он может стать предметом обожания Лукаса.

Но без любви, без тех безумных возможностей, которые она открывала, он не мог защититься от пустоты: от чёрной уверенности в том, что жизнь – нелепый пустяк, одна только смесь глупости и страдания, не стоящая и гроша. Такую жизнь он не примет – нет, лучше обменять её на то, что куда более ценно… для Греции. На свободу. Он хотел героически пожертвовать жизнью, но даже заурядная смерть, которая скорее всего ожидает его здесь, в этом зловонном болоте, чего-то да стоит: причиной её станет тот же климат, что сделал его поэтом: то же благословение, которое он некогда здесь получил.

– С тех пор до меня не доходили даже слухи о подобном существе в тех горах, – сказал он. – Знаешь, мне кажется, что малые боги – старейшие боги, древнее самих олимпийцев, древнее Иеговы. Избави Пан, чтобы он умер, если он – последний в своём роду…

Его пробудили выстрелы сулиотских ружей где-то за стенами виллы. Он с трудом поднял голову с подушки, влажной от пота. Он протянул руку и на миг поверил, что у ног его лежит старый ньюфаундленд Лев. Но это был Лукас; мальчик спал.

Он приподнялся на локте. Что видел он во сне? Какую повесть? [162] 162
  Рассказ завершается строкой пятистопного ямба (букв.: «Что ему снилось? Какую историю он рассказал?»). Размер этот, конечно, чрезвычайно распространен, но всё же примечательно, что им написаны два самых известных стихотворения Байрона о грёзах: «Сон» («Жизнь наша двойственна; есть область Сна, / Грань между тем, что ложно называют / Смертью и жизнью; есть у Сна свой мир, / Обширный мир действительности странной»; пер.М. Зенкевича) и «Тьма» («Я видел сон… Не всё в нём было сном»; пер.И. Тургенева). В ряде изданий рассказ Краули заканчивается примечанием автора: «Лорд Байрон умер в Миссолонги, в Греции, 19 апреля 1824 года. Ему было тридцать шесть лет».


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю