355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Андрес » Избранные новеллы » Текст книги (страница 7)
Избранные новеллы
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:39

Текст книги "Избранные новеллы"


Автор книги: Стефан Андрес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

В ходе этой войны я убил четырех солдат, четырех врагов, четырех испанцев, с самого близкого расстояния, – Пако бессильно роняет руки, – а может, еще и сверх того много других, – но уже с дальнего расстояния – убил, потому что был должен убить. Но ведь как получается: я делал это без всякой охоты, любовью здесь и не пахло, ни любовью к действию, ни любовью к цели, с которой я даже и не был знаком. Тогда, надо думать, все это и началось, снятие кожи с самого себя. Теперь, когда кожи совсем не останется, когда вместо старого содержания в старые мехи заберется новое, и действительность, о, эта действительность, эта лишенная свойств, не дающая ответа ни на один вопрос действительность – если она заполнит меня, а я буду продолжать действовать и двигаться, тогда это уже не я буду действовать, а Оно, и жить будет тоже Оно. Но это еще не Бог, это жизнь. И грех мой есть грех жизни, а я – ее исполнительный орган, я – автомат. Хотя нет – ведь автомату неведома боль, и дело свое он делает безо всякой охоты. А я – я, может быть, делаю его охотно, из любви, из той любви, которую сам не могу понять, из любви к Нему, которого я не знаю, но которого, быть может, узнаю – по чувству радости. Тут тишина, вот чего нельзя забывать. Знамений и чудес нельзя требовать, но по радости ее можно узнать. Поутру она для человека как дар, ввечеру – да и ввечеру как дар! Разве что поутру дар – это смех без видимой причины, ввечеру же человек знает, почему он смеялся, ну, во всяком случае, знают те, кто освободил себя. На это уходит время, лишь очень медленно, с великой болью действительность завладевает нами, но наконец, став ее кожей, мерой, формой, мы говорим: «Я – истина!» и еще: «Я свободен».

Ваша правда, падре Дамиано, Бог не хочет, чтобы мы пожертвовали ему свою свободу, это мистическая игра рационалиста, Бог по частям списывает ее в тысяче мелких рабств, «генеральная доверенность на право распоряжаться самим собой», выписанная на наше имя. А когда мы всю ее промотали и стоим, слегка растерянные, ужасаясь осознанием того, что мы не господа жизни, а ее рабы, о, тогда наша радость достигает полноты, ибо мы чувствуем собственную ценность именно потому, что взяты в плен, что на нас надето ярмо. Мы больше не сознаем, что в той необузданной свободе жеребенка на лугу, в звериной возне, в беспредметности, в нереальности и могли, собственно, ощущать свою свободу.

Снова начинает лаять собака, усталым, механическим лаем, и нет больше в этом лае никакого выражения, и звучит он так, будто четвероногое создание захотело проверить, есть ли еще в нем жизнь или уже нет. Пако зажал уши.

– Проклятый пес!

Он заскрежетал зубами, и тут ему почудилось, будто в мыслях своих он занимался тем же самым, что и лающее животное: может, так облаивают тьму внутри и снаружи? Собака хочет услышать собственный голос, человек – собственные мысли, и оба устают – собака от лая, человек от мыслей.

Пако не услышал стука, и лязга засова тоже нет. Он по-прежнему зажимал руками уши. На сей раз собака лаяла дольше, и когда перед ним в темноте вдруг возник дон Педро, он, нимало не испугавшись, бессильно опустил руки.

– Что происходит? Вы разве не слышите?

Педро подошел к окну, далеко высунулся из него и покачал головой. Отсутствие решетки он явно не заметил, а что Пако зажимал уши из-за собачьего лая, который к тому времени уже стих, он заметил и того меньше.

– Это ваша артиллерия, – сказал он, наконец, сквозь тьму, закрыл ставни, щелкнул зажигалкой и с огоньком подступил к Пако.

– Может, нам еще этой ночью придется уйти отсюда. Я жду дальнейших приказов. То, что вы сейчас слышите, еще довольно далеко, но это моторизованные части, хотя, может, всего лишь головной отряд. Во всяком случае, надеюсь, данная ситуация покажется вам вполне соответствующей, чтобы наконец принять мою исповедь. Я все приготовил в библиотеке.

Лейтенант Педро сказал это холодно и настойчиво.

Пако разинул рот.

– Приготовил? Для исповеди?

– Идем! – приказал лейтенант Педро и шагнул в гулкий коридор. Пако последовал за ним.

В конце западного коридора, на лестничной площадке, короче, там, где начиналось северное крыло, Пако оглянулся, ему вдруг показалось, что здесь стало как-то просторнее, и лишь достигнув библиотеки, он сообразил: в коридоре стоял всего один пулемет, но куда же тогда делся второй?

Библиотека лежала в синем приглушенном свете настольной лампы, все как раньше, но на том месте, которое занял лейтенант, теперь стояло кресло с кожаной спинкой и подлокотниками, которое прежде – Пако хорошо запомнил монастырские обычаи – служило подставкой для Священного Писания в большом, богато оформленном издании. Через подлокотник была перекинута лиловая епитрахиль, на которую лейтенант и указал жестом безмолвного епископского служки. Пако провел рукой по губам, скрипнула щетина на лице, он подавил улыбку и лишь сказал насмешливо:

– Подумать только: даже епитрахиль и достопочтенное кресло. Полагаю, церемонии для того и существуют, чтобы немного подсобить фантазии.

Лейтенант строптиво поглядел на него.

– Вы почему насмехаетесь? Я не хуже вас понимаю, что все эти внешние детали не имеют ничего общего с существом таинства.

– Я и стою за существенное, а потому на мой вкус здесь известный перебор внешних деталей.

– А скажите, – лейтенант медленным шагом приблизился к Пако, и его отечное лицо было исполнено неуверенности и даже страха, – а скажите, вы разве не верите в таинство?

Пако положил руку ему на плечо:

– Не бойтесь, сеньор teniente, верю я или не верю, это роли не играет. Если бы вы продолжали читать книгу падре Дамианоса, вы бы и сами к этому пришли. Исповедь, как и любое таинство, есть opus operatum [13]13
  Дело совершенное ( латин.).


[Закрыть]
, и потому она не зависит от веры исповедника. Церковь весьма основательна и в то же время осторожна. Главное, чтобы на мне лежала благодать и чтобы мы оба делали все в духе церкви, тогда оно и свершится. Даже будь вы самый шелудивый пес в Божьем мире, жертва Христова вернет вас в состояние благодати. Вас как юриста должна тешить эта формулировка: состояние благодати! И вообще сам процесс!

Лейтенант склонил голову и повторил только:

– Самый шелудивый пес в мире Божьем – это и есть мое представление о себе. Я рад, что вы случились здесь и что на свете существует исповедь. Я одного только не понимаю, – и он устремил на Пако укоризненный взгляд, – я не понимаю, с чего это вы – как вы уже говорили мне ранее – столь низкого мнения об исповеди.

Пако сдвинул кресло и поднял голову: глухая канонада в ночи стала громче.

– Ну, мое мнение вас навряд ли интересует. – Пако прикусил нижнюю губу и, уставясь в пол, продолжал: – Вот судите сами. Здесь в кельях сидит до двухсот человек, и, подобно нам, их окутала тьма и беда. У этих людей те же шансы выжить либо умереть, что и у нас с вами.

При этих словах Пако вонзил свой взгляд между выпученными глазами лейтенанта и удерживал его, покуда тот не отвернулся, сделав над собой усилие.

– Ага, – промолвил Пако, довольный этим движением своего собеседника, – итак, вы это знаете, а между тем сохраняете столь высокое мнение об исповеди, вернее, о следующем постулате веры: именно здесь и только здесь Бог снова осенит людей своим милосердием. Но если вы и впрямь так думаете и готовы сесть за щедрый стол милосердия, не пригласив к нему соседей, значит, вы самый гнусный богатый гуляка, которого только можно себе вообразить.

– Послушайте, – голос лейтенанта звучал раздумчиво, но очень четко. Он взглянул на свои часы. – Сейчас двенадцать двадцать. У вас в запасе, пожалуй, еще час, но… Хотя нет, подождите! Лучше сделаем так, – лейтенант поднес руку к уху, словно желая убедиться, что часы еще идут. На деле это движение должно было всего лишь отвлечь внимание собеседника. Однако, когда Педро заметил, что тот смотрит на него с явным пониманием, он закрыл лицо руками, склонил голову и сделал вид, будто размышляет. Потом, наконец, он решительно уронил руку и посмотрел на Пако с вызывающим видом, смысл которого Пако уразумел лишь много спустя.

– Итак, падре, я велю пригласить пленных в трапезную, ну, не пригласить, а отвести, – оба подавили усмешку, но лейтенант – не сразу, словно ситуация показалась ему чрезвычайно благоприятной для того, чтобы довольно ухмыляться, – и вы дадите им полное отпущение грехов.

Пако задумчиво кивнул:

– Значит, так обстоит дело. Ну что ж… Человек, которого вы сбросили с лестницы, продолжает действовать. Вот уж не думал, не гадал, что его наставление для исповедников может привести к таким последствиям.

– Вы довольны?

И Пако, с теплотой:

– Вы странный человек, но вы и порядочней, чем я о том полагал. – Он взглянул на лейтенанта с удивлением почти сочувственным.

– Не говорите так. – Эти вполголоса произнесенные слова робко прозвучали из голубых сумерек, очень даже робко, но в то же время и коварно, и, словно желая сгладить впечатление от своей невольной реплики, лейтенант спросил без перехода: – Теперь вы более высокого мнения об исповеди?

Пако подумал про скрытый, глубинный смысл этого отпущения, и потому слова его приобрели холодный и поучительный оттенок, ибо мыслями он уже перенесся в трапезную.

– Повторяю: мое мнение вас никоим образом не касается. Но если вы желаете знать, что я об этом думаю, так вот: не таинство есть в моих глазах opus operatum, а – если так можно сказать – сам Бог. Ему не нужно ни слов, ни предметов, с которыми он хотел бы увязать весть о себе самом. И церковь это знает. Ибо она чтит множество святых отшельников, которые никогда не исповедовались и не причащались, и верует в деяния Божьи и его милосердие даже за пределами их видимых границ. Почему ж тогда и нам, христианам, не приобщиться к таинству наподобие язычников?

Сухими и безжизненными, словно яичные скорлупки, прозвучали в его устах собственные слова, сказанные лишь затем, чтобы скрыть неоформленную силу его мыслей, которые шли совсем по другому пути. Как это все должно произойти? – вопрошал его взгляд, ощупывая столь ему знакомое помещение, где он молодым монахом сиживал некогда над книгами. – Как должно произойти, что я убью человека?.. Человека, который открывает мне изнутри свою душу, человека, исповедовавшегося, получившего отпущение и облегчение, – ножом, со спины, наклонясь над ним, словно ты хочешь его обнять: мир тебе! Эта картина была столь страшна для Пако, что на какое-то мгновение он подумал, будто сходит с ума. Еще когда он учился, профессор морального богословия часто приводил такие вот крайние примеры. Но все эти случаи с Титом и Каем, какими бы надуманными, тягостными и ужасными ни были моральные проблемы, – речь-то все равно шла об абстрактных, никогда не имевших места происшествиях, о случаях, которым только и был потребен холодный и конструктивный ум, чтобы оснастить их соответственным речением. С этим нечего было предпринять, но прежде всего: самое страшное в этих случаях находилось на сказочном отдалении от слушателя, что придавало этим моральным маневрам известную привлекательность.

Куда же делся брат Консальвес, который так блистательно распутывал все случаи? Пако бросил взгляд на противоположный край стола, на вполне определенное место, которому он всегда отдавал предпочтение. Он видел себя сидящим с другой стороны, и глаза его были прикованы к падре Консальвесу.

Лейтенант отчужденно спросил:

– Что с вами?

– Ах! – И лоб у Пако пошел морщинами. – Я просто вспоминаю того, кто сидел некогда вон там и звался падре Консальвес. Как вы полагаете, можем мы измениться или нет?

Спрошенный помотал головой, задумался грустно, и тут подбородок у него дернулся решительно и грубо:

– Хорошо бы, если б так. Но я в это не верю. Я уже с молодых лет был злобен, просто нелюдь какая-то. Например, мне тогда и двенадцати не было – чтобы выбрать хоть один случай из всего накопленного – я связывал кошек за хвосты и подвешивал их над куском мяса, пока они – ну, сами понимаете, пока что.

– Ой! – Пако почти выкрикнул это и воздел обе руки, как бы обороняясь, потом спросил, и тон у небо был удивленный, как у клоуна: – И это доставляло вам радость?

– Радость? При чем тут радость? Напротив, это повергало меня в печаль.

– А почему вы так стремились к печали? Вы что, никогда не испытывали радости?

– Радости? – Дон Педро повторил это слово и сам к нему прислушался, как музыкант к звучанию камертона.

– Но вы ведь способны представить себе чувство радости?

– И очень даже способен, но сам я никогда не радовался, разве что совсем маленьким мальчиком, но не так, как вы это себе представляете. У меня был кукольный театр, а главное – престранная публика! столы и стулья и картины на стенах! Играл я часами, ужасные пьесы, которые сам для себя сочинял. Я был господином над своими куклами, они были обязаны делать все, что я пожелаю, и выполняли любой мой приказ. Так, например, я приказывал кого-то обезглавить, и палач гордо напыживался. Следом я приказывал обезглавить самого палача и наслаждался его изумлением, но палач палача, бестолковый чурбан, напыживался точно так же, тут наступал и его черед: его вешали. А того, кто вешал, поджидала такая же участь. После этого палачей у меня не оставалось, тогда я сам выходил на сцену, осуществлял последнюю казнь, бросал взгляд в зрительный зал и дожидался. Столы, стулья и картины как зачарованные глядели на сцену, любопытствуя, что же будет дальше, и вот тут я испытывал это самое чувство, чувство радости. Хотите верьте, хотите нет, но я дожидался палача, дожидался того, кто отрубит голову мне, маленькому мальчику.

Пако смотрел на рассказчика широко распахнутыми глазами. Еще дон Педро сказал:

– Вы ужасаетесь, не так ли? – И склонив голову, смущенно ухмыльнулся: – Впрочем, вы правы. Радостью это чувство назвать нельзя.

– Да уж, – прошептал Пако и тоже отвел взгляд от своего собеседника. Оба помолчали.

Пако снова заговорил, но уже изменившимся голосом:

– Да, но если мы не можем измениться, если вы не можете измениться, какой тогда смысл в вашем раскаянии и вообще в вашей затее?

Лейтенант Педро очень высоко поднял плечи и втянул в них голову, после чего коротко выдохнул:

– К исповеди это все не имеет касательства. Вы должны отпустить мне грехи, вместо того вы лишь усугубляете мою печаль.

– О, – и в этом «о» прозвучало сожаление, – мне бы хотелось, чтобы исповедь и в самом деле вам помогла. Хотелось бы, чтобы вы раскрылись перед Богом. Он может вас изменить, только он, а не исповедь! Повседневно даруется отпущение тысячам грешников, и ни один из них не меняется благодаря этому, но мы, мы ведь должны измениться, не так ли? – последнее прозвучало почти по-детски беспомощно.

Лейтенант кивнул:

– Я замкнут в себе как в могиле.

– Так выйдите из нее, сказано ведь, что Бог есть Бог живущих, а не мертвых. Как мне открыла ваша история про кошек и про кукольный театр, вы с молодых лет были наделены крайней – как бы это сказать – крайней мозговой и безжалостной чувственностью. А там, где в человеке скрещиваются оба эти свойства, пауком засела жестокость. Бог создавал вас, покажите же ему, какой вы, он может изменить вас, он и никто больше.

С этими словами Пако сел в кресло, ибо очень устал, а кресло стояло вплотную к нему. Он слышал вопли кошек, он видел маленького мальчика из кукольного театра: выкатившимися глазами тот таращился в пустой зал. Стало быть, уже с детских лет этот бедолага поджидал палача, сверкнуло у него в голове. Сточные поля предков, ржавчина и душевная запущенность пятидесяти поколений соединились в этом человеке, в этом беззащитном человеке. Пако бестрепетно опустился на подушки, а когда сел, у него возникло такое же чувство, как и прежде, когда в бытность свою матросом он вступал на палубу корабля: его наполнило неожиданное, ничем не объяснимое спокойствие. Муки последних часов исчезли, он не ощущал более, как прижимается нож к его правому бедру. Не потому, правда, что и вся ситуация, и принятое им решение ушли из его сознания, просто он более не воспринимал ужасное в своей затее, зловещее – в соединении двух несовместимых намерений. Он сам сделался частицей Кая и Тита, сразу, но вместо того, чтобы в сказочной отстраненности рассматривать ситуацию, он сам застрял в этой ситуации, что делало рассмотрение вообще невозможным. Теперь не могло быть и речи о приговоре и об осуждении. Автомат – звучало внутри у Пако, – но разве я это делаю не с охотой, не добровольно?

Лейтенант протянул ему епитрахиль, потому что, когда Пако сел, она соскользнула на пол. Пако склонился над полосой лиловой ткани, поцеловал – словно делал это ежедневно двадцать лет подряд – вышитый крест и возложил епитрахиль на себя. Его губы пробормотали по-латыни формулу благословения, с которым священник обращается к исповедующемуся и которая кончается словами: «In nomini patrio et filii et spiritus sanctus» [14]14
  «Во имя Отца, Сына и Святого Духа» ( латин.).


[Закрыть]
, после чего, повернувшись к стоящему на коленях, благословил его.

Кресло было развернуто в сторону от стола, и лейтенант косо стоял на коленях перед коленями умолкшего, а тот опустил тяжелые веки и сделал несколько глубоких вздохов. Пако ощущал себя действующим лицом в жестокой легенде, которая написана неизменными буквами, и осталось только прочесть ее, сам же он давно умер.

С чувством, в котором смешались умиление и страх, наблюдал молодой офицер за перевоплощением человека, сидящего в кресле. Манера Пако заносить руку для благословения, если вспомнить почти издевательские жесты минутой ранее, буквально потрясала, ибо он благословлял не как человек, который делает это от своего имени, а каким-то безличным, неперсональным способом, так сказать, издали, но с тем большей силой и авторитетом.

Как раз в тот миг, когда лейтенант возвысил свой голос для исповеди, раздался тревожащий гул самолетов, вскоре за ним – дыханье и грохот зениток; казалось, будто выстрелы разорвали тишину и она повисла большим, разорванным полотнищем среди пустого небосклона. Исповедующийся умолк, но исповедник ждал, не двигаясь, и наконец тихо произнес:

– Продолжайте.

Согнув плечи и таким же согбенным голосом продолжил лейтенант свое самообличение, неровными толчками, смолкая после каждой фразы, словно внимал железным ударам, которые глухо обрушивались на землю, порой близко, порой далеко. И опять на манер цикад застрекотали оконные стекла, задрожали стены, словно озноб сотрясал камни. Казалось, человек в кресле задремал, но вдруг и он сотрясся, и как раз в это мгновение библиотека затихла, как затихает улей, и даже гудение в воздухе стало менее слышно. Исповедующийся заметил это движение, помешкал и потом почти прохрипел:

– Я понимаю, понимаю, вам ужасно все это слышать.

Фигура в кресле шевельнулась:

– Знайте, для вас было бы великим благом погибнуть в этой войне.

Голос затих, затем, после паузы, начал снова:

– Молите Бога, чтобы он ниспослал вам смерть. Перед мирским законом – хотя нет, это вы и сами знаете… Никакой грех не может отлучить вас от Господа, если вы сами захотите к нему вернуться, зато от жизни может вполне. И потому смертная казнь за известные преступления есть акт милосердия. Вот вы и есть такой преступник. Молите Бога, чтобы он ниспослал вам смерть.

Фигура на полу тяжело пыхтела. Какое-то время оба не произносили ни слова. И вдруг лейтенант Педро издал приглушенный крик – это пронзительно зазвонил телефон. Вообще-то звонил он совсем негромко, как показалось сидящему. Он заглянул в лицо распростертого перед ним человека, когда тот поднялся, не разгибая спины, и кошачьим прыжком подскочил к аппарату.

– Мне выйти?

Лейтенант сделал рукой отрицательный знак и торопливо отвечал:

– Нет, останьтесь, у нас исповедь.

Пако хотел возразить, хотел сказать, что телефонный разговор при всех обстоятельствах лежит за пределами тайны исповеди – но он промолчал, внимательно разглядывая лейтенанта у телефона. Дон Педро в свою очередь поглядел на него, прижав к уху телефонную трубку. Глаза их вонзились друг в друга, как глаза дуэлянтов, как глаза людей, которые еще совсем недавно были добрыми друзьями. Выражение скрытой до поры до времени враждебности в предчувствии того, что грядет, окрепло до ужаса, измеряемого лишь сознанием безысходности: ну что они оба могли сделать, чтобы отвратить это опасное столкновение?! Судьба тоже высылает своих секундантов, которым неведомо иное решение, кроме одного: это неизбежно!

Голос лейтенанта звучал хрипло, он сказал в микрофон всего лишь несколько слов – затем произнес:

– Слушаюсь! – И поднял голову. – Ну разумеется, я понял. – Он взглянул на свои часы и очень убежденно добавил: – Да, конечно, – а потом снова: – Слушаюсь! – с покорностью столь же суровой, сколь и равнодушной.

Teniente дон Педро медленно положил трубку, потом вдруг уставился на аппарат, ибо, произнося последние слова, он глядел в пустоту.

– Ну, давайте, – сказал Пако; сам не зная почему, он невольно улыбнулся и почувствовал, как его пронизывает дрожь, дрожь страха, поднимающаяся из глубин жизни. – Вам нельзя терять время, – добавил он затем.

Лейтенант молча опустился на колени, поднял голову, но скользнул по Пако лишь беглым взглядом:

– Падре, вы поняли ситуацию?

Его слова прозвучали как полная отчаяния попытка вселить бодрость.

– Это к делу не относится. – Пако отвечал с усилием, он попытался вздохнуть один раз, глубоко и спокойно, но вздох получился бурный, неоконченный, прерывистый, и тогда он произнес с неожиданной громкостью: – Главное, чтобы ситуацию поняли вы, лейтенант! Ибо вы должны исповедоваться, вы стоите перед судом, я, разумеется, тоже, да и все мы, но вы стоите перед особенным судом, где сами вы и обвиняемый, и обвинитель, и судья заодно, ибо ваша совесть судит и взвешивает то, что вы уже сделали и собираетесь… вот, вот, собираетесь сделать. Не будем об этом, материя греха не слишком увлекательна – даже убитый, сохрани он дар речи, признался бы в этом своему убийце. Падре Дамиано, к примеру, – Пако ухватился за это имя как за опору, дабы снова обрести равновесие, и едва он оживил это имя, голос его стал приглушеннее и тверже, – падре Дамиано, к примеру, только спросил бы, да, верно, и спросил у себя самого, можно ли с этой точки зрения назвать вас убийцей. Вот в чем вопрос! И ответить на него – особливо мне, вашему исповеднику – трудно до невозможности. Итак, вы стоите перед выполнением приказа, ну, ну, не отводите глаз, и ваша свобода действия катится по накатанной дороге. А для морального бунта, сдается мне, потребна предрасположенность к героическому – или редкостная благодать неба, или, пожалуй, и то и другое… И я не знаю, насколько можно принудить человека к этому высочайшему героизму, ибо все мы суть грешники!

Педро опустил голову в глубоком кивке, медленно сжал в кулак руку и поднес ее к своему лбу.

– Ваше добросердечие, о, ваше добросердечие, падре – я готов себя убить!

Пако беззвучно хохотнул себе под нос.

– О да, мое добросердечие! Оно выглядит как своего рода раздаточная лопатка, ибо, дорогой мой, я всего лишь пытаюсь положить вам вашу порцию и стараюсь при этом быть справедливым, о да, справедливым! А все эти слова – не надо больше слов… Или продолжим, чтобы довести дело до конца, конец – это всегда правильно, каким бы он ни был, вам сие известно? Не убивайте себя по этой причине, впрочем, вы себя и не убьете, за вас это сделают другие, не так ли, надеюсь, вы меня понимаете? Нет, до конца вы меня все-таки не понимаете, да и не можете понять. Ибо смерть всегда неожиданна, даже когда, как это принято говорить, человек видит ее перед глазами. Поглядите на меня, друг мой! Изгоните мысль о смерти и подобные рабские представления. Подумайте лучше о Нем, пред которым вам, может, уже скоро суждено предстать, подумайте о Святом, Светлом, Радостном! После чего действуйте, как вам велено. Может, еще свершится чудо и вам не придется это делать. Но если все же придется…

Педро поднял голову:

– Падре, я всего лишь исполнительный орган, я автомат!

При этих словах Пако вздрогнул и воззрился на коленопреклоненного.

– Как, как вы сказали? Автомат? Откуда у вас это слово? Разве вы не страдаете при выполнении такого приказа? Разве вы делаете это охотно?

– Но падре, падре Консальвес! – И молодой человек порывисто обхватил колени своего исповедника и потряс их. – Зачем вы так спрашиваете? Я ведь не настолько жесток, не жесток в этом смысле! – И словно желая добиться ответа человека, который сидел перед ним в оцепенелом молчании, он резко провел левой рукой по бедру сидящего, пробуждая, почти ласкательно – и тотчас слабо вскрикнул, а сидящий вздрогнул. Какое-то мгновение оба молча глядели на левую руку, которая секундой ранее скользнула по неподвижной ноге: там, где мизинец переходит в ладонь, на руке была кровь. Кровь выступила одной-единственной каплей, как некое живое существо выглядывает на зов из своей норки. Капля набухала, набухала и упала наконец на штаны Пако, лишь тогда – оба они походили на детей, столкнувшихся с незначительным, однако новым для них явлением природы – лишь тогда они увидели, что сквозь редкую ткань штанов блеснуло лезвие ножа. Пако рухнул в кресло, лейтенант медленно выпрямился и отступил на шаг, но при этом никто не проронил ни слова. Даже дыхание их стало тише, словно и это, самое интимное проявление жизни вдруг сделалось для них затруднительно и вдобавок чересчур опасно.

– Господь милостив! – Пако пробормотал это со смятенной улыбкой, теперь и он тоже встал, неторопливо вынул нож из кармана и положил его на стол перед собой. Молодой офицер медленно двинул головой, он провожал движение руки Пако с напряженным вниманием, он был крайне удивлен, и места для других чувств в нем сейчас просто не было. – Я принял решение умертвить вас, я хотел дать вам отпущение и тотчас заколоть, чтобы освободить пленных. Я хотел этого – как автомат! Послушный – подобно вам. Но тут между нами вторгся ангел, и теперь мне нет нужды убивать вас.

Teniente дон Педро не отвечал. Он снова опустился на колени, но теперь уже как человек, который не знает, что ему делать, и в твердой последовательности его движений было теперь нечто от благочестия.

А когда большой узкозубый рот священника тихо произнес: «…Deinde: ego te absolvo» [15]15
  …ныне отпускаю тебе ( латин.).


[Закрыть]
, грузную фигуру коленопреклоненного сотрясла дрожь, он втянул голову в плечи, но на сей раз так, будто не может справиться с этим мгновением, будто не может поверить в него, ибо – ибо он никогда, никогда в жизни не испытывал радости, этот лейтенант дон Педро.

Священник, однако, уже встал и, возлагая епитрахиль на спинку кресла, шепнул:

– Идемте, время не ждет!

Когда Педро поднял свое отечное лицо, Пако наклонил свое, словно страдающий близорукостью, он прищурил глаза: лицо, медленно поднимавшееся к нему, лоснилось.

Teniente дон Педро вскочил на ноги, зашатался, подошел к Пако, склонился и схватил его за руку, намереваясь ее поцеловать. Пако вырвал руку.

– Ну-ну, – прохрипел он, – не устраивайте фокусов.

Они поглядели друг на друга, один приблизился к другому, и они поцеловались.

– Значит, в трапезной, – сказал Пако. Он слегка наклонил голову к плечу, и в словах его звучал вопрос. – Я и в самом деле хотел бы дать отпущение своим товарищам, как вы предложили.

Педро несколько раз пытался заговорить, но снова и снова мотал головой и, наконец, выдавил с усилием:

– Знаете, падре Консальвес, знаете, что такого человека, как вы…

– Спасибо, я знаю, что вы хотите сказать. Это слушаешь с тем большим удовольствием, именно потому, что не заслуживаешь. Вы ведь собирались меня похвалить, не так ли? Поздновато для похвалы, вы не находите? Впрочем, я тоже мог бы вас похвалить. Как много офицеров на вашем месте удалось бы уговорить – всегда существуют иные возможности, а после того существуют отговорки, а вот вы, вы – выполняете приказ. Или вы не верите, что я хвалю вас всерьез?

– Как ужасно! – шепнул Педро и повторил: – Как ужасно, что именно вы можете меня похвалить. – И продолжал с тем же волнением в голосе. – Я охотно предложил бы вам, лично вам – но я понимаю – мне стыдно, или, может, мне все-таки спасти вас?

Пако улыбнулся:

– Вы – и спасти – меня? Ни один человек не может спасти другого. Вот пощадить другого – это можно, но что в том проку? Завтра придет очередь того, кто не будет расстрелян сегодня. А если кого и пощадит пуля – его унесет автобус – или горе – или болезнь – или старость! Все это не так ужасно! – Пако энергично замотал головой. – Ужасно не это! Но вот когда человек – человека, чтобы потом было сподручней спасаться бегством, это… это…

Они молча шли по коридору. Пако вступил в темноту своей кельи, сел на койку, закинул голову и уставился в потолок, который теперь нельзя было разглядеть. Утопия, красиво расчлененное пятно ржавчины – вообще-то ему хотелось бы еще раз увидеть это пятно; он вдруг ощутил себя маленьким хворым мальчуганом, который хочет еще раз среди ночи увидеть свою железную дорогу, прежде чем умереть, но никто ему этой игрушки не приносит.

– Дорогой падре Хулио! – шепчет Пако, словно убитый в этой келье монах может его услышать. – Хулио, теперь пришла моя очередь, и всего бы лучше, если б это случилось прямо здесь. Хотя – хотя падре Дамиано – тот сам открыл келью и сделал несколько шагов навстречу последнему событию. А вот я пойду в трапезную, там это и произойдет, там мы все будем вместе. Вот только пощечину я никому не дам. В пощечине нет смысла – таково мое мнение, чтобы не вступать в пререкания с падре Дамиано. Я просто не могу. Каждый делает это по-своему, а я – всегда не так, как надо. Он слышит в коридоре шаги пленных. Как монахи, когда идут к полуночному хору… Deus in adjutorium meus intende! [16]16
  Господь, окажи мне помощь свою (латин.).


[Закрыть]
Поступи я как должно, это был бы для вас теперь путь к свободе. Во всем виноват я, и я это знаю, но я уйду вместе с вами.

Он слышит голос дона Педро: какая наглая ложь – и все это выполняя приказ! Слегка подкрепиться в трапезной? В трапезной? Перед отправкой! Слегка подкрепиться – лихо придумано! Пако невольно рассмеялся. В трапезную он вошел последним. Вдоль трех стен прямоугольного помещения тянулись столы – точь-в-точь как раньше. А на свободной узкой стенке находилось раздаточное окошко с деревянной задвижной дверцей. Звук отодвигаемой дверцы таил в себе нечто приветливое и многообещающее, когда по прочтении молитвы сразу за сигнальным ударом послушник отодвигал дверцу и выпускал в трапезную кухонные ароматы, но покамест деревянный квадрат на стене был закрыт.

Лейтенант Педро стоял перед пленными, а те смотрели в землю, безучастно поглядывали друг на друга либо с вызовом – на молодого офицера. Лейтенант Педро дал короткое объяснение: транспортировка в большой лагерь для военнопленных не лишена опасности, и, поскольку среди них сыскался священник, у которого он и сам только что исповедался, этому священнику хотелось бы дать им отпущение всех грехов, прежде чем они смогут подкрепиться. После этой речи лейтенант коротким спокойным шагом покинул трапезную.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю