355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Андрес » Избранные новеллы » Текст книги (страница 2)
Избранные новеллы
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:39

Текст книги "Избранные новеллы"


Автор книги: Стефан Андрес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Эль Греко лишь отмахнулся:

– А на предсмертные содрогания своего безумного сына он любовался в глазок на двери арестантской камеры.

Доктор Газалла ответствовал:

– Взгляните на неподвижное солнце среди неба, точно так же стоит и великий король, допуская все, что происходит. Безумный инфант, который поглощает семь фунтов слив и запивает съеденное ледяной водой, после чего нагишом катается по каменным плитам пола, должен по всем законам природы, короче, по воле Божьей непременно умереть!

Эль Греко усмехнулся:

– По всем законам Ниньо де Гевара вы тоже должны бы умереть, дорогой Газалла, ибо ваша новая премудрость касательно солнца и находящей лишь в законах природы свое выражение Божьей воли ей-же-ей опаснее, чем семь фунтов сливы и ледяная вода в животе у Дон Карлоса. Предостерегаю вас, тем более что ваше имя и ваша кровь уже подверглась единожды очищению огнем Святой инквизиции; не забывайте, что Филипп представлял тогда Центр солнца, который не только взирал…

Газалла отмахнулся и запустил пальцы себе в бороду. Ведя далее свои речи, он дергал за нее с такой силой, что голова у него качалась:

– Мой брат Агостино умер в Вальядолиде на костре инквизиции, Филипп же – от подагры. Будь мы бессмертны, не бывать бы и тяге к истине. Краткость отмеренной нам жизни придает человеку активность, и он тщится увековечить исповедь веры. Блажен тот, кому удалось смертью своей остаться на все времена таким вот исповедником. Филипп воздвиг Эскориал, папа – собор Святого Петра, а за вас исповедуются ваши картины…

– Да, да, – и Эль Греко привстал с места, – я исповедуюсь в своих картинах. Я исповедую ту мучительную дугу, которая соединила Эскориал с собором Святого Петра, она и послужит нимбом на портрете Ниньо де Гевары, и людям, которые будут жить после нас, покажется более сносным их страдание.

Шея Газаллы вытянулась над тарелкой кружевного воротника.

– Вы что, всерьез?

Эль Греко засмеялся, довольный.

– Ну и времена же мы переживаем, коль скоро мои слова побуждают такого человека, как вы, задавать подобный вопрос. Или, по-вашему, у Великого Инквизитора должно не хватить духу, дабы предстать перед грядущими временами на портрете?

Газалла в свою очередь засмеялся:

– Почему бы и не так? Вы получили заказ не только серьезный, но и весьма опасный, как мне кажется. – И добавил с прежним удивлением: – И как это вам удалось снискать подобную благосклонность Ниньо де Гевары?

– О, это та же самая благосклонность, которой пользуется зеркало на службе у безобразной женщины.

Глаз Греко подмигнул со всей своей критской хитростью, но тяжелое верхнее веко прикрыло эту хитрость налетом печали, свойственной человеку, уставшему от чрезмерного и слишком пристального вглядывания в лица других людей.

Газалла отреагировал на это подмигивание, но не устало, а с презрением, между щелками век видно было, как бегают его зрачки.

– Кто намерен еще пожить, тот пусть научится лгать.

Эль Греко отмахнулся худой рукой и прислушался к звукам, доносящимся из раскрытого окна. Словно приглушенный зевок ночи пророкотал вдали гром; тяжелый и неподвижный воздух заполнял пространство между ними.

– Нет и нет, Газалла, я должен бы и без этого владеть искусством лжи, ибо я родом с Крита; я мог бы принять из рук сервитов и кармелитов свой наплечник и при случае давать Ниньо возможность пронзать взглядом сии лохмотья, я мог бы сослаться на вполне благочестивые картины, которые Пребосте создавал с помощью моей палитры, я мог бы поджать губы подобно Иниго из Лойолы, мог бы сочинять благочестивые вирши подобно Лопе, а уж некоторые места из Аквинского я просто знаю наизусть… – Но тут Газалла подхватил:

– Вы даже могли бы вступить в братство Святой инквизиции.

Оба засмеялись неслышно, и лица их при этом остались неподвижными. Затем Газалла с угрожающим видом вскинул голову.

– Вы тут помянули Фому, тогда уж вспомните заодно, что одна-единственная цитата из него, из Фомы, нашего ангелоликого учителя, может отдать вас в руки Святой инквизиции, стоит Ниньо, – последние слова он произнес тоном насмешливым и в то же время презрительным, – хоть раз в свободном переложении помянуть мысль Фомы о том, что человек должен повиноваться лишь своей совести, что совесть наша должна держаться того, что признается нашим умом как содержание истины. Мой брат Агостино умер не столько как последователь Лютера, сколько как последователь Фомы.

И новый удар грома, ближе, продолжительней, словно то якорная цепь выкатилась из глубин ночи, заставив дрожать оконные стекла. Но лишь Эль Греко услышал этот гром, Газалла же был слишком занят своим гневом и своими мыслями. Он воскликнул:

– Но воля верующего должна приспосабливаться к Святой инквизиции, ибо от необходимости вертеть головой во все стороны шеи всех завернуты как гайки, спины всех согнуты, сны всех наполнены пляской огня. И коль скоро мы хотим жить, мы выучимся и лгать.

И снова Эль Греко отмахнулся вспугивающим движением руки.

– А они разве живут? Эти благочестивые церковные муравьи толкуют лишь о вечной жизни, чтобы тем самым хитроумно продлить свою не столь вечную.

Газалла хлопнул себя по коленям:

– Чего ради мы остаемся тогда в этом плену, когда на свете есть свободная Венеция?

Сверкнувшая поблизости молния озарила их лица, и Газалла испугался глаз Эль Греко.

– Крит, Крит, – пробормотал Эль Греко и поднялся с места. – Нет, нет, – проговорил он далее твердым, ледяным голосом. – Идемте, Газалла, выйдем под грозу.

Газалла отговорился усталостью.

– Вы просто боитесь, – угрожающим голосом произнес Эль Греко.

Тогда Газалла набросил свою накидку и последовал за ним прерывистым шагом. Узкие улочки были наполнены громом. Теперь Газалла шагал торопливо, словно завидел перед собой какую-то цель. Широкие всполохи молнии освещали на продолжительность двух шагов искрошившиеся ступени. Они шагали сквозь ночь и хранили молчание. Небо было выжидательно темным, пока в очередной раз не распахивало глаза страшным движением. При этом Газалла всякий раз закрывал лицо, а Греко знай шагал дальше, и по развалинам, озарявшимся светом, пробегал его спокойный и пытливый взгляд.

Они не знали, куда, собственно, идут, настолько путь их казался лишенным всякой цели и всякого смысла. Лишь заслышав голос Тахо, лижущего скалистые берега, они поняли, что дорога заманила их к воде и к глубине. При очередном ударе грома они обратились лицом назад, к горе, словно чего-то ждали, словно гром с вершины повелел им обратить лицо к горе. Но они вглядывались в клубящуюся тьму, имея за спиной яростный рокот волн, а под раздувающимися полами одежд – ветер, тысячеруко их ощупывающий. Тут позади и над их головами полыхнула она, молния. Они не увидели ее собственными глазами, они видели лишь беспокойную гряду облаков, ослепительно белых, разорванных ветром до возникновения черных дыр, а гром словно явился из-под облачного свода, свод обрушился с ревом, и тьма поглотила все – кроме картины в глазах Эль Греко. Ее он до сих пор видел перед собой: узкую, сбегающую к воде стену, словно гребень горы, островерхую башню, словно молитвенно сложенные руки земли, дворец, несокрушимый, непокорный, но, однако ж, пригнувшийся, и, наконец, дома, желтые, но с пустыми, черными глазницами окон.

Когда по земле резко застучал дождь, Газалла вздохнул:

– Хотел бы я знать, чего мы здесь стоим, когда другие люди либо молятся, либо спят. Ведь когда небо предстает столь грозным, ничего лучше и придумать нельзя: либо молиться, либо спать.

– А назвали вы бы все это таким грозным, когда б оно ничем не грозило вам, ни вам, ни кому другому? – спросил Эль Греко.

Газалла отрицательно помотал головой.

– Нет, тогда б я назвал это просто красивым.

– О, Газалла, – и Эль Греко звонко рассмеялся, – о, Газалла, я нарисую эту картину, и мои нарисованные молнии никого не убьют, при виде моей картины никто не подумает о том, что молния убивает, и, однако ж, это изображение сочтут страшным, потому что человек страшится величия. Страшен Бог, а не смерть, не Ниньо и его присные.

На другой день Эль Греко прошел к себе в мастерскую и начал воссоздавать на полотне ночной облик, в котором предстал перед ним Толедо. Пребосте хранил молчание и работать не мог.

За неделю до первого адвента Эль Греко верхом отправился в Севилью, для начала приведя в порядок домашние дела и поручив заботам друга Газаллы жену и сына.

Эль Греко постучал у дверей кардинала, как раз когда колокола севильского собора заблаговестили к вечерне. В комнате служек стоял непременный стол для шапок, и весь дом складывал сюда свои головные уборы. При виде их, громоздящихся у ног распятия и осененных балдахином кардинала, чья круглая шапочка подобно красному солнцу висела на стене поверх всех остальных, Эль Греко невольно усмехнулся, хоть и не первый раз доводилось ему бывать у князей церкви.

«Живущий под кровом Всевышнего, под сенью Всемогущего покоится», – пришло ему на ум, кстати же и подоспело время заключительной молитвы «Ибо он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы». Теперь его шляпа заняла место между шапками слуг. Видно, такой уж был обычай в Севилье, ведь все мы слуги во имя Господне: «Перьями своими осенит тебя, и под крылами его будешь безопасен».

Следующая комната все для тех же головных уборов была чиста, как бывает чиста душа человека после исповеди, человека, который не имеет более ничего от мира сего, но еще и ничего – от небес. На столе с высокими ножками перед черным распятием – здесь все было высоким и узким: стены, ножки стола, крест – лежала красная шапочка кардинала, такая же узкая и высокая, расширяясь кверху четырьмя закругленными зубцами и оттого напоминая розу ветров, – он повелевает ветрами, он, Великий Инквизитор. И выходит, что обладатель шапочки сейчас дома. Значит – вперед. И Эль Греко вознес молитву: «Не убоишься ужасов в ночи и стрелы, летящей днем».

В секретарской над стопкой бумаг воздвигся капеллан, тот самый, что приезжал к нему в Толедо. Вернулся он скоро. Его Высокопреосвященство повелел Доменико Теотокопули явиться завтра поутру для работы. Ночлег ему приготовлен у братьев-доминиканцев. Капеллан передоверил его попечению слуги, слуга – привратнику, привратник подозвал уличного мальчишку, чтобы тот показал ему дорогу, но Эль Греко и сам знал Севилью, а потому и поехал к месту своего ночлега.

Принимая его на другое утро у себя в библиотеке, Ниньо де Гевара облачился в лиловые цвета адвента. На возвышении у окна разместился мольберт – его уже ждали. Эль Греко отвесил тройной поклон, первый – у дверей, второй – на середине комнаты и третий – когда целовал рубин на руке у кардинала. Камень не имел цветов адвента, камень был красен, как засохшая капля крови на суровой руке хозяйки, которая небрежно помыла руки после того, как обезглавила курицу. Зимнее сукно кардинала источало запах камфары, по всей видимости, его совсем недавно достали из сундука. Эль Греко нашел, что этот запах как нельзя больше соответствует лицу Ниньо де Гевары. В остальном же запахи ничем не отличались от обычных для библиотек запахов. Пахло пылью, бумагой и чернилами.

Облобызав рубин, Эль Греко выпрямился и взглянул кардиналу прямо в глаза. Но увидел он лишь черную оправу очков – как решетка, защитная решетка над цистернами для пресной воды, над детьми и зверьем, словно на Крите, на его возлюбленном Крите. Ему послышался в эту минуту голос матери, ее ласковое предостережение: «Не поднимай решетку, Доменикос, не то придет отец с розгой…»

– Мы рады, Теотокопули, видеть вас в добром здравии!

Голос у Ниньо де Гевара был глубокий, грудной, хотя рождался не в груди, а где-то в голове, иногда – в носовой полости, иногда – в горле, не акцентированный, равномерный, холодный.

– Благодарю, Ваше Высокопреосвященство, за честь и за дарованную мне милость по мере моих сил сохранить Ваше изображение для грядущих поколений.

– Для церкви, – поправил его кардинал и сел.

Эль Греко принялся за работу. Кардинал позвонил. Вошел капеллан.

– Шапочку, – прошептал Ниньо.

Шапочка, – напряженно думал про себя Эль Греко, корона, роза ветров, которая придает безволосой голове угрожающе законченные очертания, растопырив во все стороны свои закругленные зубцы.

Первый час кардинал просидел молча, читал. А Эль Греко терпеливо и настороженно ждал. Свет есть одеяние предметов, он может укрыть их, а может и обнажить. У каждого лица есть тысяча лиц, но действительно лишь одно. И пусть Ниньо продолжает читать. Эль Греко выглянул из-за своего мольберта – как из укрытия. Порой он проводил черту – но лишь ногтем большого пальца.

– Мы, однако ж, слышали, будто вы очень быстро работаете, – сказал кардинал, не поднимая глаз.

– Да, когда мы ухватим правильную нить.

Кардинал поднял глаза. Вот и Эль Греко сказал про себя «мы», он настолько углубился в поиски этой самой нити, что удвоил себя, что превратил себя в некое число. Или кардинала просто рассмешили слова о нити? Может, эта улыбка и есть его лицо, эта складка, которая несколько сдвигает к щеке седую бороду и прокладывает глубокую борозду между петлями, на которых держатся дужки очков? О нет, эта улыбка была лишь пряной приправой к блюду, и на вкус она была не как сладость, а как, скажем, серый молотый перец; в самом Ниньо не содержалось ни грана сладости, это была квассия, горькое дерево, твердое, сухое, без корешка, просто палочка. А рот широкий, – заметил Эль Греко, – очень даже широкий, но борода это скрывает, а вот нижняя губа тонкая, борода оставляет свободным клочок кожи, из-за чего нижняя губа тоже кажется широкой, такая же губа была и у опочившего Филиппа, но у Ниньо и вообще нет губ, борода обманывает.

– Мне было бы очень приятно, если бы Ваше Высокопреосвященство пригласили в комнату чтеца, – сказал Эль Греко. Он хотел взглянуть на слушающего Ниньо. Кардинал позвонил.

– Житие Святого графа Оргаса, – повелел он, и капеллан начал читать.

Эль Греко вслушался. Теперь он не работал. Лишь провел ногтем большого пальца несколько линий по чистой поверхности. Капеллан же читал: «Едва блаженный граф Оргас усоп и благородные рыцари среди ночи собрались у часовни, дабы предать земле его тело, над головами собравшихся разверзлось небо, из облаков выступили на свет Святой Отец церкви Августин и Святой Великомученик Стефан и опустили тело покойного в гробницу. Благочестивое смятение и священный трепет охватили собравшихся священнослужителей, равно как и дворян, все они начали восхвалять отменные добродетели усопшего графа, который при жизни всеми силами своими и всем состоянием служил церкви, и вот теперь телу его небеса воздали такие почести, каких мало кто сподобился из живущих на этой земле».

Здесь кардинал перебил монотонную настойчивость чтеца:

– Если Нам не изменяет память, вы живописали это чудо?

Эль Греко утвердительно кивнул.

– Внимание Вашего Высокопреосвященства к моим картинам для меня высокая честь.

Ниньо де Гевара тихо повторил слова из повествования о чуде: «Благочестивое смятение и священный трепет охватили собравшихся…», затем добавил, уже от себя:

– Однако на вашей картине Мы не находим ни благочестивого смятения, ни священного трепета. Наверху вы рисуете разверзшиеся небеса, внизу размещаете святых среди людей, причем на лицах у ваших грандов нельзя найти ни малейших следов даже простого удивления.

Ноготь Эль Греко перестал царапать холст, вместо ответа он провел первый штрих. Быстрая дуга схватила глаза Великого Инквизитора, скрытый, отдаленный покамест вопрос в постанове головы, во взгляде искоса. Потом Эль Греко заговорил – а его грифель скрипел и потрескивал в такт словам – заговорил из-за мольберта, открывавшего взору лишь его правый, прищуренный ради остроты зрения глаз.

– Ваше Высокопреосвященство, чудо не вызывает у меня удивления, у Бога все возможно, как учит нас Святая церковь, явись здесь, перед нами, ангел, который начал бы водить моим грифелем, меня и тогда не охватило бы благочестивое смятение…

– И священный трепет тоже нет?

Голос Ниньо де Гевары, казалось, охватывает скрытую плоскость картины, лишь Эль Греко остался там, где он был, и отвечал так:

– Ангелы суть добрые духи, они не должны нас пугать.

В ответ Великий Инквизитор, тихим голосом, словно размышляя над сказанным:

– Но ведь ангелы неизменно возглашают: «Не бойтесь».

Эль Греко наколол грифелем место для глаз, и таким же острым оказался и его ответ:

– Это глубинное требование Евангелия, которое само по себе является благой вестью, это вечный призыв небес: «Не бойтесь».

Тогда Великий Инквизитор спросил, словно ждал совета:

– А как же тогда быть со страхом Божьим, который есть начало всей мудрости?

Эль Греко, столь же безобидным тоном:

– Именно начало мудрости, нижняя ее ступень.

– А остальные ступени?

Эль Греко встал, развел наподобие щипцов большой и указательный пальцы, словно желая измерить голову кардинала, и лишь после этого ответил:

– Остальные ступени суть свобода, радость и любовь.

Кардинал подал знак капеллану и тот вышел.

– Тогда последний вопрос, господин Доменикос Теотокопули, – он взял со стола водяные часы и подержал их на свету, – один вопрос: на какой ступени находитесь вы… – голос вопрошающего становился все отдаленнее и беззвучней, – пребываете ли вы у начала мудрости или успели подняться выше? – И, поскольку Эль Греко не отвечал, повторил кратко и, можно сказать, утомленно: – Вы ведь не боитесь?

Лоб Эль Греко чуть поник, широкие верхние веки, грозившие совсем закрыть глаза, делали его лицо старым и усталым, хоть и было ему всего пятьдесят лет. Он лишь коротко помотал головой и подошел к своему ящику с красками. Когда он бросил на палитру мазок кармина и потом мазок киновари, кардинал снова заговорил:

– Красный цвет? Но Мы ведь облачены в фиолетовый цвет, как и положено перед адвентом.

– Вашу шапочку и Ваш омофор я напишу красным, Ваше Высокопреосвященство, пурпурно красным, лицо Ваше – бледным, ворот и стихарь – белым, а фон – темным, как повелел мне Господь ради истины.

Вот тут Ниньо де Гевара был и в самом деле удивлен и даже возвысил голос:

– Господь повелевает цветом?

Эль Греко повторил свои слова и подтвердил:

– Да, Ваше Высокопреосвященство, ради истины.

– С какой же истиной вы сообразуетесь, когда заменяете фиолетовый цвет на красный, а светлый фон – на темный?

– С той самой, которую возвестил Господь, с той, что светит от восхода солнца до заката, и открывает глубокое и сокровенное, и знает, что таится во мраке.

Кардинал бросил взгляд на его напряженно повисшие руки и промолвил:

– Черное и красное – что же это открывает?

Теперь Эль Греко целиком вышел из-за мольберта, и голос его не дрожал, хоть и был очень тих:

– Огонь среди ночи.

Великий Инквизитор чуть заметно склонил голову, все его движения были медлительны и почти незаметны, как новые проявления его неподвижности, и поглядел на Эль Греко снизу вверх.

– Вы подразумеваете своей картиной Святую церковь?

Эль Греко кивнул, но теперь его охватила дрожь, и он кивнул снова и взмолился, чтобы присутствие духа его не покинуло, чтобы этот кивок не возвестил о его предательстве, затем продолжал с прежней дрожью:

– Она обернулась кровавым огнем, Ваше Высокопреосвященство!

Великий Инквизитор встал со своих кресел:

– У церкви много врагов, – спокойно сказал он, после чего добавил, что завтра, в то же время, он снова будет готов. Когда Эль Греко целовал перстень, он услышал далеко над собой зажатый голос де Гевары:

– Сегодня пополудни от места вашего ночлега отправится процессия Святой инквизиции, поглядите тогда и взвесьте в сердце своем те слова, которые будут на знамени процессии явлены миру. Известны ли вам эти слова?

Эль Греко кивнул и ответил:

– Два этих слова суть два глаза Святой церкви, да не ослепнет она ни на один из них.

Он отвесил поклон и спиной направился к двери. Даже не существуй ранее это требование этикета, он бы сам его выдумал. Теперь же, когда он уже шел по улицам, он по-прежнему ощущал у себя на спине взгляд этих глаз, этих холодных, неподвижных, темных глаз.

Он не пошел в трапезную, чтобы пообедать, он сидел у себя в келье, сидел на своем топчане, праздно положив руки подле себя, тыльной стороной ладони кверху. Он поглядел на свою правую и на свою левую руку и увидел, что обе они пусты. И голова его склонилась к левому плечу.

Полуденный час в келье у братьев-доминиканцев может быть до того тих, что человек способен в этой тишине расслышать биение собственного сердца. Достаточно задержать дыхание, чтобы услышать этот глухой неумолчный звук, разве что одновременно будет слышно постукивание в изъеденной древоточцем подставке для молитвы, хотя это звук более высокий и не столь равномерный. Эль Греко прильнул ухом к подставке и за этим занятием забыл про глухой стук своего сердца. Здесь стучало совсем другое сердце, возможно, сердце Мануэля, его маленького сына, или старое сердце его жены, или сердце Газаллы, который испытывает страх, – попробуй не испытать, когда ты единожды через тело своего брата ощутил огонь и пытку. Он выпрямился и начал ходить кругами. Кряхтение расшатавшихся половиц заполнило крохотную келью. Он начал отыскивать еще не расшатавшиеся и потому бесшумные половицы, вернее, искали его возбужденные ноги. А что если я прямо сейчас поскачу в Толедо, а оттуда с Мануэлем и его матерью поскачу дальше, – Газалла поехал бы с нами в Венецию, – он остановился, улыбаясь, он увидел перед собой этот бесшумный и в то же время столь оживленный город. Если я брошу все как есть – а что именно «все»? Что ты бросишь таким образом на произвол судьбы? Книги, множество книг, дом, созданный по твоим собственным планам, множество домов, созданных по твоим планам, ковры, столы, шкафы, всякая утварь – ну и картины, в Сан Томе – «Погребение», в Эскориале – «Фиванский легион», в соборе – «Совлечение одежд», да, именно совлечение, а что еще человек может бросить, кроме своих одежд, жизнь нага и всюду одиночество. И, значит, человек не может бросить решительно ничего. Может, податься на Крит, чтобы круг замкнулся именно там? И снова заскрипели половицы, и снова ноги его продолжили поиск, покуда под окном у него не раздалось пение псалмов.

Он застыл на середине комнаты, он не стал подходить к окну. Ему была хорошо знакома пятнистая, черно-белая змея процессии доминиканцев, эта распевающая псалмы сороконожка, знакомы ему были и слова на знамени, несомом во главе процессии, опасные слова, что глядели на идущую следом процессию, два блестящих глаза misercordia et justitia, глаза церкви, и не приведи Господь ей ослепнуть хоть на один глаз. Вот что он сказал Великому Инквизитору. Он хорошо знал бледные лица кающихся и ослабевших еретиков, что следовали за монахами, предводительствуемые распятием, которое глядело на них и простирало над ними руки. Этот ряд был длинней, чем ряд упорствующих в своем грехе, однако лица закоренелых грешников, точно так же предводительствуемых распятием – разве что их распятие было обращено к ним спиной, – эти лица были не белые, а покрасневшие «от ночного огня». Misercordia et justitia, милосердие и справедливость, сверкающие глаза, чьи взоры проникали вдаль, до того самого места, где шествовал со своим капелланом Великий Инквизитор, предводитель бесконечной процессии благочестивых, которые на сегодня еще могли мнить себя спасенными и взысканными милостью наблюдать за происходящим. Но когда сороконожка проголодается, она способна укусить себя за свой собственный хвост, ибо из запаса любопытствующих благочестивцев она создаст себе новые возможности движения. О, ему хорошо знакома эта процессия, и он не станет подходить к окну, чтобы поглядеть на нее. Любопытство толпы обеспечит сопровождением даже палача, нет и нет, он не подойдет к окну.

Эль Греко издал крик. В проеме окна, расположенного в довольно низком втором этаже монастыря, проплывали мимо куклы, укрепленные на шестах в высоких, расписанных черными буквами бумажных колпаках, куклы, изображавшие души умерших в подземелье, души не вынесших пытки еретиков, оцепенело и четко проплывали они на облаке псалма «Помилуй меня, Боже, по великой милости твоей и по множеству щедрот твоих изгладь беззакония мои». Эль Греко начал считать их пальцем, словно число и было их именем, но и шестой и седьмой в окне хоть и глядели прямо перед собой, повторили в воздухе небольшой изгиб дороги, по которой двигалась сороконожка, – эти непокорные оставались покорными и после смерти – после чего исчезали.

Эль Греко упал на колени. Он знал, что и на улице, и на площадях многие так же упали на колени, хотя и по-другому, чем он. Те, кто преклонял колена на улице, сознавали угрозу, которую несли им взгляды живых, несла черно-белая сороконожка. Для него же угроза заключалась в неподвижности и упорядоченности мертвых, убитых, обернувшихся куклами, лишенными души по воле Святой инквизиции. И он растянулся на полу, а когда уснул, слюна, бежавшая у него из рта, увлажнила половицы, которые больше не скрипели.

Вот он и позабыл лошадь, жену, сына и свой дом в Толедо. Во сне он видел окно, светлый, забранный решеткой квадрат, но квадрат вдруг обернулся кругом, а решетка – оправой для очков. Вот мимо этого круглого окна, подрагивая на закругленном шагу, проплывали куклы в высоких колпаках, и поток их не иссякал, но он все глядел и все считал, и числа стали именем для кукол, он же спокойно поджидал, когда сможет наконец произнести свое имя, представляющее собой непомерно высокое число. Но свое имя он не произнес.

Один из послушников так и обнаружил его на полу. Просыпаясь, Эль Греко увидел черную полосу наплечника на белом изобилии рясы, по тусклости белого цвета и глубине черного он угадал время дня: было еще совсем не поздно, вот только день приходился на середину декабря и в трапезной перед ужином были зажжены свечи.

Брат выразил свое беспокойство из-за того, что господин Доменикос не приходил к обеду.

– Или вы держите предрождественский пост?

Эль Греко лишь устало кивнул в ответ.

– Тогда вы, верно, хотите, чтобы вас разбудили ко всенощной? – После этих слов он добавил, с гордостью, но таинственно: – Господин кардинал, чей портрет, как я слышал, вы пишете, всегда бывает у нас ко всенощной, каждую ночь, в облачении простого священника, он суровый господин, а еще говорят, что он святой.

Эль Греко быстро поднял голову и поглядел на словоохотливого брата взглядом, которого тот не понял; надумай брат таким же манером взглянуть на себе подобного, тот бы и вовсе счел его взгляд глупым. Впрочем, художники – люди особой породы, глядя на какого-нибудь человека, они часто думают о чем-нибудь постороннем. Эти мысли проносились в голове у послушника, когда он уходил, а еще он дивился на благочестие художника, который и пост держит, и разбудить себя просил ко всенощной.

Однако в ту ночь кардинал так и не появился. Отец приор долго ждал его, потом начал службу.

Эль Греко сидел на клиросе и тоже ждал, продолжал ждать, когда уже завели хвалебное песнопение и братья покинули клирос, лишь он остался на прежнем месте и все еще ждал кардинала, ждал завтрашний день. Он боялся незаметно уснуть. Правда, человек выспавшийся сильнее, но зато он мягок и нерешителен, во сне человек забывает, решимость его слабеет, и увиденный сон манит к земле и к жизни. Словом, он не хотел спать.

«Братие, трезвитесь и бодрствуйте».

Когда назавтра поутру Эль Греко переступил порог кардинальского дома, лицо его было бледным, невыспавшимся до стеклянной прозрачности кожи, до болезненного напряжения всех складок.

Капеллан, однако, сообщил ему, что, хотя ночью у господина кардинала случился сильнейший желчный приступ, он все же намерен принять господина Теотокопули, хотя и не вставая с постели. После чего капеллан препроводил его в опочивальню кардинала. На монашеском ложе под красным ковром недвижно лежал больной. Комната была высокая, белая, холодная. Эль Греко, ощущая каждую тень, каждую грань на собственном теле, порадовался безысходности этих покоев, отнюдь не вызывавшей у него отчуждения. Он лишь подумал, что каждый сам избирает себе причитающийся ему удел на этой земле.

– Я потрясен, Ваше Высокопреосвященство, – сказал он после того, как кардинал его приветствовал. Опершись на локти, Ниньо де Гевара медленно приподнялся. На нем была темно-серая туника, голова без шапочки предстала обнаженной, теперь он выглядел как обычный старый мужчина, который, всеми покинутый, страдает у себя в комнате. И однако же не совсем как мужчина, несмотря на наличие бороды, – почувствовал Эль Греко. Он не причастен любви. Тело дано ему лишь за тем, чтобы нести на себе голову и пурпурное одеяние, он даже чреву своему не прощает, что оно испытывает голод и совершает низменные отправления. Интересно, а как часто он принимает ванну, – думает Эль Греко, послушно опускаясь на указанную ему скамеечку. Он обоняет тело де Гевары, похоже на квассию, горькое дерево. Это тело, которое никогда не бывает грязным и никогда не бывает омытым.

Кардинал надел очки и коротко, испытующе глянул на Эль Греко.

– У вас невыспавшийся вид, – сказал он и вздохнул, оглаживая рукой свое тело, скрытое под одеялом. Лицо у де Гевары было желтое, как шафран, а глаза – небесно-голубые, отличное настроение, – подумал Эль Греко, после чего произнес:

– А у Вашего Высокопреосвященства вид еще более невыспавшийся.

Кардинал согласно кивнул:

– Нам нужен врач. В Севилье плохие врачи.

– Вы им не доверяете? – спросил Эль Греко. Потом он обхватил руками колени, чтобы так, наклонясь, задержать в глубине своего тела скрытую усмешку.

Очки кардинала сверкнули, кроме очков, ничего не было видно.

– Мы сказали, что в Севилье плохие врачи, вы знакомы с хорошими врачами, кого бы вы посоветовали Нам?

Эль Греко закрыл рукой глаза. Что это все значит? Он все время держал в уме одно и то же имя. Вот когда это имя проникло в него, он и закрыл рукой глаза, а сам думал: Газалла, думал про мертвого и про живого, про врача и про доктора теологии, про братьев Газалла думал он, про обоих сразу.

– Его католическое Величество незадолго до своей смерти призвал к себе в Эскориал доктора Газаллу.

Без малейшей паузы кардинал спросил:

– Вы знаете доктора Газаллу?

Эль Греко кивнул:

– Мы друзья.

И оба они, каждый со складкой между бровями, долго глядели друг на друга.

Наконец кардинал заговорил:

– Мы тоже думали про доктора Газаллу. У этого семейства умные и непокорные головы.

И потом, сняв очки с глаз и медленно стянув петли с ушей, он откинулся назад, вздохнул, подал Эль Греко свои очки, с тем чтобы Эль Греко положил их на столик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю