Текст книги "Невенчанная губерния"
Автор книги: Станислав Калиничев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
На подходе к посёлку ватага стала редеть. Возле одного из бараков Егор Трофимович попрощался с товарищами. По стёжке меж голых кустов прошли мимо бревенчатой пристройки, которая кончалась закрытым крыльцом, прилепившимся к углу дома.
Двери им открыла пожилая женщина в вязаной безрукавке, перепоясанная тёплым платком. Когда вошли в кухню, она прибавила огня в лампе, осветив плиту и нехитрую мебель: несколько табуреток, стол, шкафчик для посуды и припасов. На вбитых в стену гвоздях висела одежда. Шурка в первые секунды даже несколько разочаровался. Он ожидал, что такая… даже, пожалуй, умнее Сони, барышня должна и жить в каких-то не таких, как все, условиях.
– Вот, мать, солдата на постой привёл, – доложил Егор Трофимович.
– Милости просим, – не слишком приветливо сказала та, – поголодаем вместе… Хлеба в лавке сегодня так и не досталось. Утром немного привезли, а больше и не было… Господи! – она вдруг села на табуретку и расплакалась: – Я-то за день изболелась вся – где вы, что с вами? В городе стреляют!
Анна шастнула за занавеску, на миг открылось внутреннее убранство комнаты: комод, кровать на панцирной сетке, большой сундук с плоской, удобной для лежания крышкой… Хозяин предложил Шурке помыть руки, сам слил ему над тазиком, а хозяйка достала из духовки завёрнутый в старую одёжку чугунок и пригласила к столу.
В чугунке оказалась тёплая картошка в мундирах. Хозяйка подбросила в плиту дровишек и поставила на неё большой медный чайник.
Шурка очень проголодался. Три сухаря, выданные в части, сгрыз ещё днём: по кусочку, по кусочку отламывал и сосал, как конфеты. Когда в кармане остались одни крошки, даже обидно стало: ни разу не нажевал полный рот такого приятного, с кислинкой, месива, чтобы почувствовать полновесный глоток. И теперь при виде картошек у него потекли слюнки.
Качнулась занавеска, из комнаты вышла Анна, переодетая в домашнее, линялой голубизны платье. Оно было ей тесновато, очевидно, шили давненько. Пушистая, наскоро заплетённая коса толстым жужмом перекатывалась на груди. И всё в ней было такое чистое, такое домашнее… Если смотреть, как он, после казармы, то и обомлеть можно. Она уселась напротив.
На столе между тем появилось большое блюдце с постным маслом и насыпанной в него солью. Каждый брал себе картошку, чистил, аккуратно макал в масло, унося на картофелине несколько крупинок жгучей соли. Это было так хорошо, как в сказке. Шурка старался не поднимать глаз выше чугунка, и всё равно над ним – пусть не резко, размыто – видел лицо Анны: волны бровей, переливчатый, мерцающий взгляд, прямой нос. И ещё – розоватый отсвет дёсен на чистой эмали зубов. Потянувшись с картофелиной к блюдцу, он один раз едва не столкнулся с её рукой, которую ещё днём, не задумываясь, согревал в своих ладонях. Сейчас же одна мысль о такой возможности хлестанула жаром.
А Егор Трофимович степенно выяснял его политические взгляды: что он думает о товарище Троцком и можно ли верить (с его, конечно, точки зрения) левому меньшевику Суханову? Ответив пару раз невпопад, Шурка взял себя в руки, повернул голову к хозяину (а всё равно в боковом зрении белело лицо Анны), открыто пояснил:
– Недозрелый я большевик, Егор Трофимович. В партию принимали бегом – за три дня до ареста. А потом учебный батальон, фронт, госпиталь. Так и не довелось связаться с организацией. С одной стороны, везде полно политических, но почти все – против большевиков! Они, мол, за немцев.
– А сам ты – не организация? – сурово спросил хозяин. Надо было подбирать людей.
– Не успевал.
– Ну ладно. Завтра я тебя сведу. У нас тоже всякие партии, но как-то ладим – ради общего дела. А люди нужны. Самых активных вырубили. Вот и мой старший – Коля, её брат, – показал на Анну, – шестой год на каторге.
Утром Егор Трофимович свёл Шурку в профсоюзный комитет своего механоштамповочного завода. В большой комнате – на три окна, – где находились, должно быть, чертёжники, уже топтались человек десять: курили, обсуждали последние события. Многие из этих людей наверняка видели его вчера в своей колонне. Пока Егор Трофимович объяснялся с руководителями завкома, Шурка прислушивался к разговорам. Они вертелись, в основном, вокруг двух тем: идти снова всем миром в центр города или провести митинг на заводе, и второе – кого послать своими представителями в Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов, который возглавил меньшевик Чхеидзе. А посылать надо было, потому что Совет всё увереннее забирал власть в столице, а значит и в России.
К Шурке подошёл худощавый мужик с курчавой бородкой. В его лице было какое-то несоответствие: гладкие, чуть впалые щёки с нежной, как у девушки, кожей и набрякшие, тяжёлые веки. Бросив на Шурку усталый взгляд, он сказал:
– Обстановка неясная. Царь и генералы могут оголить фронт и двинуть войска на Питер. У Временного комитета поджилки трясутся. Всякий час положение может измениться… – Он задумался на минутку, потёр переносье и сказал: – Мы должны контролировать ситуацию… Вчера, когда взяли арсенал, нашим тоже кое-что из оружия досталось. Хотим создать свой отряд – рабочую гвардию. Пойдёшь командиром?
Шурка опешил. Так вот просто: отряд, власть, контролировать положение в столице?…
– Понимаешь, браток, я отделением командовал. Двенадцать душ всей моей армии было.
– Где же нам генералов набрать! Да и не дивизию мы тебе дадим, а наш заводской отряд. Ты научи людей с оружием обращаться, команды слушаться. Дадим тебе хорошего комиссара. – И вдруг закричал, шаря взглядом над головами собравшихся в комитете: – Китаев! Фёдор Васильевич! Иди сюда… Знакомься, будешь у него комиссаром. Обеспечь людей. Обстановку на заводе ты знаешь… Да… – снова поднял глаза на Шурку, – вон в углу самовар, можешь попить чаю с патокой. Сухари, воблу и ещё там чего… получишь в рабкоопе. – Фёдор Васильевич распорядится.
И завертелся Шурка в самой кутерьме ошеломляющих событий. В тот же день он с полусотней вооружённых рабочих препровождал заводских депутатов в Петросовет. Перед Таврическим дворцом кипела толпа, но на этот раз в ней большинство составляли солдаты. Они заполняли ближайшие к дворцу улицы, шли батальонами и целыми полками, предлагая Временному комитету Думы свою помощь. С балкона дворца один за другим выступали члены Комитета, но чаще наиболее известные: Родзянко и Милюков. Выступления были похожи одно на другое: «Граждане солдаты! Друзья!» Уже одно такое обращение вызывало бурю восторгов. А далее следовало: «Теперь вы служите не кровавому тирану, а революции! Поэтому нужны революционная дисциплина и порядок. Возвращайтесь в казармы, несите слово революции своим друзьям, слушайтесь своих командиров. Дисциплина и спокойствие – вот в чём сейчас нуждается революция».
– Слушай, – спросил Шурка у своего комиссара, – царь при войске сидит во Пскове, а этот говорит, что революция того… уже вроде она пришла. Когда пришла? – пожал он плечами. – Я тут был и не видел!
– Видел, – возразил Китаев. – Забастовали путиловцы, а сдетонировал, можно сказать, весь Питер. Да так, что всё полетело вверх тормашками. Даже войска стали примыкать к забастовщикам. На твоих же глазах случилось.
– И это всё, что называют революцией?
– Ну, не то, чтобы всё, – задумчиво посмотрел себе под ноги Китаев. – Это главное. Позавчера царь приказал распустить Думу, чтобы не мешала генералам наводить порядок. А мы и генералов попешили. Вот тогда депутаты, чтобы не остаться при разбитом корыте, организовали Временный комитет. Ты прислушайся, как они заявили: вынуждены взять власть. Не сами к этому стремились, а наше восстание их принудило. Не они – так мы бы с тобой заседали тут во дворце.
– Если Комитет из Думы выродился, то какого хрена от него дождёшься? – резонно заметил Шурка.
– Ну, не скажи, – комиссар задумчиво поскрёб в затылке. – Исполком Петроградского Совета тоже из депутатов Думы образовался. Товарища Чхеидзе два раза депутатом Думы выбирали. Теперь и он, и Родзянко с Милюковым в одном дворце сидят, только в разных комнатах. Ты замечай – вот они все, что толпами идут к дворцу, слушают Комитет… А слушаются – Совета!
– Толку то, – не сдавался Шурка, желая услышать от Китаева нечто более определённое. – Там же в Совете у Чхеидзе почти все меньшевики. И он тоже. А мы там, выходит, и не нужны… Может… и не вся правда у нас в кармане?
– Что поделаешь? Рабочий Питер их выбрал. Что-то и мы недодумали. Будем работать.
Следующие два дня – первого и второго марта – Шурка мотался как угорелый: его ввели в заводскую партячейку, в группу агитаторов, он ездил в Сестрорецк за оружием… Чувствовал себя так, вроде бы не три дня, а уже три года на этом заводе.
Второго вечером, оставив вооружённых дежурных на проходной и в общей приёмной у телефона, он пришёл в пустую комнату завкома, сдвинул вместе две лавки и собрался поспать. Но ему мешали. Цеха уже почти неделю не работали, и центром жизни на заводе стала эта комната: то один случайно заглянет, то другой. Решил запереть двери, но они снова отворились, и в комнату заглянул Егор Трофимович. Увидев Шурку – босого, в распущенной гимнастёрке, удивился и обиделся.
– Нехорошо, Александр Иванович. Я тебе в доме не отказывал, зачем же, как бродяжке, на конторских лавках спать!
Что сделаешь – обстоятельства иногда сильнее нас. Парня тянуло в дом Егора Трофимовича. И манил он его, конечно, не какими-то удобствами. Шурка в траншее мог выспаться. Голодный, замёрзший, завшивленный – не страдал бессонницей. Но ему так хотелось хоть иногда видеть Анну…
Трудно подсмотреть тот момент, когда лопается огромная почка каштана и из неё выпадает вдруг ещё смятый в гармошку пронзительно зелёный лист… Люди, которые знают, где и как рыть колодцы, убеждены, что нет ничего более таинственного и прекрасного, чем рождение подземного ключа – когда на дне пока всего лишь глубокой ямы вдруг начинает темнеть, напитываться влагой глина, оживают, омываясь и покачиваясь, комочки земли, вздувается, расползаясь по дну, грязная кашица, и в ней мелькнёт, как искра, просвет незамутнённой струи… Он начинает расширяться, отгоняя в стороны мутные завихреньица, и над крохотным пока что озерцом вздувается хрустальный бугорок подземного ключа. Пульсируя над овальным отверстием во чреве земли, он родит источник жизни – воду. Пройдёт совсем немного времени, ключи родника укроются под слоем воды навсегда и будут долгие годы пополнять его, оставаясь невидимыми.
Вот такую пору пробуждения к жизни переживала Анна. Её тесноватое, линялой голубизны платьице в глазах Шурки выглядело истончённой кожицей почки, из которой вот-вот развернётся прекрасный лист. Парня тянуло к ней, она была для него земным воплощением прекрасного и, разумеется, весьма далёкого будущего. Потому и решил не возвращаться в их дом. Такое время… Он сам летит в вихре событий, как раскрученный при игре в орлянку пятак: может упасть и орлом, и решкой.
Но вот Трофимович на пороге, и Шурка, бормоча «да нет», «да мне неудобно», натягивает сапоги, надевает свою шинель со споротыми погонами.
Анны дома не было. Вначале он даже вздохнул с облегчением. А хозяин расстроился. Ужинали молча, невольно прислушиваясь, не захрустит ли снежок на дорожке у дома. Ефимия Петровна разлила в глиняные миски щи, поставила холодную картошку. Шурка выложил сухари и солёную рыбу – профсоюзный паёк.
Разговор не клеился и после ужина. Конечно, какие-то слова произносили. Хозяин пояснил, что в бревенчатой пристройке он давеча приубрал, и теперь гость может там устраиваться, возвращаясь хоть среди ночи. Это сын когда-то смастерил себе комнатушку.
В целях экономии керосина лампа горела еле-еле. Надо было идти спать, но каждый ещё чего-то ждал. И дождались. Стремительно приближаясь, послышались звуки шагов, скрипнули половицы на крыльце. С необычной для её возраста сноровкой метнулась в коридор Петровна.
Посиневшая от холода, но сияющая возбуждением, переступила порог Анна. Сдёрнула платок, сбросила по дороге короткое пальтишко и – к духовке. Опустила за спиной руки, прижимая раскрытые ладошки к ещё тёплой плите.
– Царь отрёкся от престола! – Эту новость она с трудом донесла только до порога. Уже пристраиваясь у плиты, продолжила: – В пользу брата Михаила.
– Чушь всё это, – скривился Егор Трофимович. – Вчера надо было думать. А сегодня уже есть Временное правительство.
– Я сейчас с вокзала… Выступала на митинге. А тут как раз приехал Гучков из Пскова, прямо от царя – на митинг. Все: «Ура! Александр Иваныч!!» Вроде отшибло им память. Расхорохорился он и закончил: «Да здравствует император Михаил!» Ну, тут ему и дали! Чуть с трибуны не стащили, не смотря, что министр. Если бы не юнкера из охраны… Один мне больно прикладом по руке ударил.
– С Михаилом это у них не пройдёт, – отозвался отец. – А ты будь поосторожней. Все разговоры про учредительное собрание – так, а первым делом эти временные будут на нас какого-нибудь Кавеньяка подыскивать.
Шурка, к стыду своему, не всё понимал в их разговоре. Он смотрел на Анну – и душа ныла от счастья. Вспомнил, как согревал ей руки на площади возле Таврического, и сам испугался. Сейчас позволь она дотронуться до мизинчика – кажется, неделю бы приходил в себя.
Он подбирал для неё такое имя, которым её никто не называл. «Аня» или «Аннушка» не подходили по причине своей мелкоты. «Нюра» – грубовато. Этими мыслями Шурка тешил себя, когда в доме все уже успокоились. Он лежал на топчане под хозяйским кожухом в бревенчатой комнатушке, своего рода чуланчике, пристроенном к торцовой стене. И вдруг представил себе, как бы он сказал ей «Нюся»… От одной этой сладкой мысли в жар бросило.
…На следующий день стало известно, что и Михаил отрёкся от престола – в пользу Временного правительства.
Пошли на убыль демонстрации и митинги. Солдат, получивших «гражданские права», загнали в казармы, по фронтам разъехались комиссары правительства князя Львова, чтобы вдохновить армию на войну до победного конца. В заводских цехах возобновилась работа. Фёдор Васильевич Китаев стал опасаться, как бы Шурку не сцапали. Он достал ему картуз, старый ватный бушлат, а позже – документы инвалида по контузии.
Завод работал в одну смену – с семи утра до семи вечера. Так что дружинники, а их записалось человек до ста, приходили на занятия вечером. Их часто посылали что-то охранять, следить за порядком на митинге… В городе участились грабежи, и заводскую дружину призывали на помощь только что созданной рабочей милиции.
На ночлег Щурка приходил в свой закут чаще всего под утро, когда в доме ещё спали, разве что Ефимия Петровна растапливала плиту. А случалось, что он заявлялся и днём, когда Анна с отцом были на заводе. Анна работала табельщицей… Но всё равно каждый раз, подходя к дому, он волновался – «подташнивало» в коленках, на лбу выступала испарина.
Но были ещё и воскресные дни, и случайные встречи на заводе. Анна, с самого начала такая стремительная, открытая, как порыв свежего ветра, вдруг стала сдержаннее, в её статной, свободной в движениях фигуре появилась скованность. Однажды Шурка, едва не столкнувшись с нею в конторском коридоре, невольно заглянул ей в глаза. Она поспешно, даже слишком поспешно отвела их, ответив что-то непонятное на его приветствие.
И только тут дошло: «Да ведь она избегает меня!» Ну, как в его медном котелке не сварило, что своим поведением, своими собачьими взглядами давно выдал себя! И ведь наверняка это заметила не только Анна, должны были, не могли не заметить и другие. Уж он-то знал, что в таких случаях другие замечают в первую очередь! Что люди подумают? Почти месяц живёт в их доме и смотрит на неё, как барбос на куриную косточку. Позор! Ему-то что: картуз с гвоздя снял – считай, с квартиры съехал. А ей ведь тут жить.
Многому он научился за. этот месяц, а ума, выходит, не нажил. И так стыдно стало, что решил при первой же возможности оставить их дом. Китаев найдёт, куда его определить. Китаев вообще оказался мужиком, каких поискать. Умный, на каторге побывал, но ни разу не посмеялся над Шуркиной темнотой. Серьёзно так, как равному, а то – неловко даже, – как своему командиру, пояснит, расскажет, а не знает, то и откроется тут же: не знаю, мол!
– Кто такой Кавеньяк, – решился спросить у него Щурка.
– Точно не расскажу, – задумался Фёдор Васильевич, – биографию не вспомню. А вообще – это французский генерал, который подавил… можно сказать, утопил в крови народное восстание.
Вот ведь как! И сразу стало ясно Шурке, кого подыскивает себе в помощники Временное правительство. А непонятного в те дни происходило много. С одной стороны – и Советы везде создавали, политических выпустили из тюрем и ссылок, разрешили всякие партии и союзы, какие желаешь газеты издавай, если, конечно, деньги есть. Повалил народ в партии и союзы. На комитете каждый вечер кого-нибудь в большевики принимали. Правда, меньшевики и к себе не меньше записывали, а уж как развернулись анархисты, эсеры! К ним пачками валили. Все стали заниматься политикой, хоть ни черта в ней и не смыслили.
Но с другой стороны, осточертевшая всем бесконечная война обернулась вдруг священным долгом по защите революции. Временное правительство посылало войска, чтобы казнить крестьян, которые захватывали помещичьи земли. Про восьмичасовой рабочий день хозяева и слышать не хотели. Не время, мол, сейчас. Не время… Вот соберётся Учредительное собрание и от имени всей необъятной России решит и про власть, и про войну, и про землю… Как в том стишке – вот приедет барин, барин уж рассудит. А тем временем – Шурка теперь тоже был в этом уверен – где-то набирался сил наш доморощенный Кавеньяк.
…Не лучшим, надо полагать, образом выглядел он, войдя в прокуренную комнату завкома. Несмотря на то, что смена ещё не закончилась, людей набилось много, и чувствовалось какое-то возбуждение. К нему подошёл Китаев.
– Александр Иванович! Как раз кстати.
– А что у вас тут случилось?
– Ничего… Пока что. Но случится. Ленин уже в Стокгольме. Будем встречать.
– Он что, телеграфировал?
– Сугубо отличаешься, – засмеялся Китаев, – ведь не тётя из деревни приезжает, что, не дай Бог, не заблудилась бы в Питере. Он ко всем едет.
Третьего апреля вместе с заводской колонной Шурка стоял на площади перед Финляндским вокзалом. Там вдали, у входа в вокзал, плотно окружённый людской массой, торчал броневик, на нём скрещивались полоски света привокзальных фонарей. После долгого, томительного ожидания, из здания вокзала вышла плотная группа людей в полувоенной форме. Шурка видел, как они помогают взобраться на башню невысокому господину в шляпе. Он ступил на небольшую башенку, потоптался, вроде проверяя, надёжна ли опора, потом снял шляпу, зажал её в горсти и, размахивая этой рукой, стал говорить. Он энергично бросал в толпу фразы как готовые лозунги, но сюда, в конец площади, долетали только обрывки слов.
Только на следующий день, когда Ленин выступал перед партийными работниками Петрограда, Шурка смог услышать его речь, в которой он говорил о задачах большевиков на ближайшее время. На этом совещании Шурка стоял в охране вместе со своими дружинниками.
Никогда раньше ему не доводилось столько думать. Обо всём. Тут такое сплелось. Донбасс, окопы… Вспомнил Абызова и рядом с ним почему-то подпоручика, которого застрелил возле пулемёта. Думал и про Анну – как она подошла к солдатам, которые стояли с винтовками наперевес, как согревал ей руки возле Таврического, а потом – как она уже дома вышла из комнаты… Такая пружина в нём затянулась, что хоть сегодня в «последний и решительный бой». Он спал четыре-пять часов в сутки, но не чувствовал усталости. Лез куда надо и не надо, а душа горела и ещё требовала чего-то. В нём вызревало смутное предчувствие, что если не произойдёт каких-то невероятных событий, то однажды он окажется за решёткой или встретится с пулей, посланной из-за спин митингующих.
Как-то зашёл в завком и увидел двух мужчин, судя по всему, не здешних. Они сидели в сторонке, чего-то дожидались. Под ногами – тощие котомки, «сидора». Значит, приезжие. В те дни в Питер ехали гонцы со всех концов России. Крестьянские ходоки осаждали Таврический дворец с вопросами, когда и как надо брать помещичью землю, солдатские делегаты интересовались, можно ли уходить по домам, и какая будет на этот счёт очерёдность, ехали представители всяких партий для уточнения взглядов своих вождей на текущий момент. Стремительно текущий…
Лицо одного из приезжих показалось знакомым, вроде бы он где-то встречал этого человека.
– Что за люди? – спросил у Китаева.
– Как обычно. Из райкома просили пристроить на несколько ночей. Обернувшись к незнакомцам, спросил:
– Откуда?
– Из Донбасса.
– Юзовские? – вырвалось у Шурки.
– Почти угадал. С Берестовки.
– А я – назаровский, – обрадованно сообщил он.
И показались оба такими родными, такими близкими… Тут же набросился с вопросами: что на шахтах? Кто в Советах? Снабжение? Профсоюз? На чьей стороне казаки? Захотелось вскочить и бежать туда – в пыльную, необъятную котловину за Мушкетовским бугром, где по всему горизонту торчат чёрные зубья терриконов. К Серёжке, к Роману… Увидать мать и Таську, посмотреть, как теперь изворачивается Абызов. А заодно – одним махом обрубить сосущую сердце неволю.
– Вы когда собираетесь обратно, мужики?
– Да побудем дня три-четыре.
– Я – с вами!
…В день, когда собирались уезжать, он прибежал проститься с хозяйкой и забрать свои вещички: была у него почти новая шинель (ходил-то в стёганом бушлате и картузе, как большинство заводских), пара белья, слесарный инструмент. Не устоял: собрал кое-какие шабера, надфили, ключики, каких на шахте не достанешь.
Рассчитывал попасть так, когда Анна с отцом уже на работе, а Петровна ещё возится по дому. Но не успел. Ушла хозяйка. А путь у неё один – в очередь за хлебом. Это, считай, на весь день. Жалко! Но что поделаешь: придётся отыскать на заводе Егора Трофимовича, передать хозяйке спасибо за всё.
Ключ, как обычно, лежал под порогом. Шурка отпёр дверь, прошёл в свою пристроечку, где на деревянном топчане лежала его нехитрая постель, быстро собрал вещички. Но уходить не хотелось. Решил присесть на дорожку. Если говорить по справедливости – кому он тут нужен? В заводской дружине появились и свои фронтовики – из дезертиров, много партийцев вышли из тюрем, даже из ссылок возвращались. Не сегодня-завтра, смотришь, – и сын Егора Трофимовича из Нарыма вернётся. Что ни говори, а в Донбассе он, Шурка, нужнее.
Но всё медлил. И, должно быть, не зря. Скрипнула дверь в коридоре. «Слава Богу, – подумал, – вернулась хозяйка». Но какая-то тревога подкатила к сердцу. Потянулся рукой за котомкой и… почувствовал себя вором в чужом доме. В пристройку с напряжённым лицом, словно босиком по битому стеклу, вошла Анна. Трудно стало дышать.
Она звала его Александром. А тут, как при самой первой встрече:
– Ну, что, солдат… уезжаешь?
– Да вот… забежал проститься с матерью.
Слова давались ему с большим трудом, вроде плуг тащил. Жарко стало от стыда, когда подумал, что сидит, развалившись, а она стоит в дверях, будто на чужом пороге. Поспешно встал, не выпуская из левой руки котомку. Анна молча повернулась, чтобы выйти первой и дать дорогу. Кисти её рук, далеко выскользнувшие из коротковатых рукавчиков, безвольно опустились. Неужели было такое, что он держал их в своих ладонях, дышал на них? Машинально кончиками пальцев он провёл по её запястью, едва дотронулся, думал, что не заметит.
Она испуганно обернулась, поймала его руку и прижалась к ней лицом… Выпала и шлёпнулась на пол котомка…
Говорят, что горные обвалы случаются от едва заметного колебания, громкого крика, качнувшегося небольшого камешка… Они летели в пропасть, в потаённую глубь, которую никто никогда не увидит. Только там пульсируют никому не ведомые родники. Прошла жизнь, прошли две жизни… Целая вечность! О чём они говорили? Был это разговор или просто два перехваченных счастьем дыхания?
– Нюся… – выдохнул Шурка и обомлел.
– Что ты? – одними губами спросила она.
– Чудно… Ну, какой я? Рыжий, дырявый…
Она провела подушечками пальцев по его спине, где под лопаткой, как неряшливо слепленный вареник, остался шрам от немецкого штыка.
– Ты не рыжий, Шурка. Ты – золотой.
И, обжигая щёку горячими губами, дотянулась к самому уху, выдохнула стыдливое откровение:
– Весь…








