Текст книги "Невенчанная губерния"
Автор книги: Станислав Калиничев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
– Ежели артель расположена, можно и шестьдесят копеек за упряжку, тогда половина пойдёт на харч. Брат его вчерась не сидел в балагане, хоть и малой. Может, и этот будет так за обчество.
В этом месте Ефиму надо было перейти к вчерашнему «улаживанию» дела. Он уже настроился и не мог отступить от плана. Тридцать рублей на дороге не валяются. Случай сам просился в руки. Но когда заговорил о вчерашнем расследовании, что-то уже мешало ему. Подспудно вызревала мысль: «Кто же тут начал мутить воду, перепроверять мои расчёты?» Он рассказал, как туго пришлось ему в разговоре со следователем, ввернул о том, что Шурка, которого ещё днём допросили одним из первых, «твёрдо повёл себя»… Но не было участливого поддакивания, никто по-собачьи не заглядывал в глаза. На недоброе дело настраивалась артель. Один неверный шаг – бороду выдерут и рёбра помнут.
Ефим шарил глазами по насторожённым лицам, но встречал лишь потупленные взгляды. И тут его осенило: «Егор Кирпичёв!» Что-то в лице Егора выдало его. Он был последним, кого следователь допрашивал. Артельщикам же – и тому, и другому – велено было сидеть в коридоре до конца разбирательства. Егор, когда вышел из кабинета, сказал:
– Просют вас… – И вроде бы подбодрил Ефима. – Бумажки уже прячут.
«Наверняка Егор заверил мужиков, что дело обойдётся «за так», – подумал артельщик. Но кто ещё убедил их, что он, Ефим, не упустит случая взять свою мзду? Вот и настроились дать ему бой. Не случайно настроились. Нехорошие разговоры, должно быть, велись и раньше. Взятки… Да какие там взятки – регулярные поборы выплачивали шахтёры и штейгеру, и приёмщику, и мало ли кому ещё! Но когда и сколько – знали только со слов артельщика. Он был посредником и, конечно же, сдирал с них лишнего.
Расстроился Ефим, понимая, что сегодня номер не пройдёт. Обиженным тоном закончил:
– Пришлось мне хуже чем в драке отбиваться. Очень нажимал следователь, чтобы я ему руку позолотил. Да только, дорогой мой Егорушка, – артистично повернулся он к Кирпичёву, – ни хрена я ему не дал!
– А при чём тут я? – оторопел Егор и бросил мимо артельщика укоризненный взгляд.
«Есть! Не ошибся я в предположениях – есть второй, кто мутит воду против меня. Жалко, не видел, в кого стрельнул взглядом Егор. Но я узнаю…» – подумал артельщик и, заканчивая разговор, ударился в философию. Он скорбно вздохнул, ещё раз напомнив, к чему ведёт «дурость», помянул недобрым словом Ваську Хряща, из-за которого, по сути, ни за что убили человека, и сделал неожиданный вывод:
– Двое дерутся – третий не мешай.
Шахтёры расползлись по своим нарам – мрачные, унося в себе накипевшую злобу. Наибольшее впечатление эта вечерняя сцена произвела на Сергея. Он не знал истинных причин недовольства артели, но его восприимчивая, ещё не отупевшая душа едва не задохнулась в тяжёлой, почти физически ощутимой плотности общего напряжения. Он увидел, как выветривалась на лету первоначальная уверенность артельщика. Проникшись непонятным ему общим стремлением, толпа оборванцев превратилась в грозную, никому не подвластную силу. Возможно, что впечатления этого вечера помогли мальчишке пережить первые, самые трудные дни работы в шахте.
Для него будто кто белый свет отключил. В сумерках покидал казарму, в сумерках возвращался на нары. Даже не оставалось сил говорить с Шуркой. По воскресеньям и то почти не выходил из балагана – отлёживался. Разбуженный первым гудком или тумаком соседа, чувствовал себя разбитым, еле сползал с нар, не представляя себе, как дойдёт до ламповой, нацепит на кольцо перекидного ремня десяток ламп, общим весом почти в два пуда. Качаясь, дотащит до клети, а там, на стосаженной глубине, далеко отстав от артели, будет плестись, спотыкаясь на ослизлых шпалах, по бесконечной мокрой норе, шарахаться от злого окрика коногона, прижиматься к замшелым стойкам крепления, пропуская слепую лошадь, что тянет по рельсам железные вагончики.
Ему повезло: начинал с дневной смены. Закончился месяц, и артель стала выходить в ночь. С семи до семи. Особенно мучительными были часы после полуночи. Каждую смену приходилось два, а то и три раза совершать долгий путь от ствола к лаве и обратно, выезжать на-гора, менять в ламповой погасшие лампы и спешить к артели.
К осени в казарме стало тесно, артель разрослась, повалили сезонники, и братьям предложили спать на одних нарах – валетом. С приходом сезонников Сергёй перестал чувствовать себя новичком, да и к работе попривык уже. К этому времени в жизни ребят произошли только два события, которые запомнились. В одно из воскресений они ходили в гости к матери, а в конце октября их разыскал… Федя Калабухов.
Он заявился вечером. В балагане какие условия для встреч? Не принимать же гостя на нарах, да ещё верхних, где и без него двое! А за столом под лампой играли в карты «на высадку». Проигравшие под хохот и забористые шутки компании «высаживались» – вылезали из-за стола, освобождая место другим. Теперь уже они дышали в затылки игрокам, громко обсуждали каждый неудачный ход, но от советов воздерживались. Советчиков били. Игра шла в подкидного дурака. Ефим, как и большинство других артельщиков, играть в казарме на деньги – в очко или в буру – запрещал. В этом его поддерживали старые шахтёры. И всё же на деньги играли – собирались под угольной эстакадой, на конном дворе или даже в кладбищенской сторожке. Летом же – в степи за посёлком. Часто игра заканчивалась дракой. Поэтому в казарме разрешалось играть «на высадку» или на шалабаны – то есть на щелчки. Точно оговаривали, сколько щелчков получает проигравший, куда бить – в лоб или в темечко, «с оттяжкой» или «без оттяжки». Что делать – других развлечений от получки до получки не было.
Федя топтался перед нарами и всё не находил нужного тона в разговоре.
– Дуся мне, понимаете, велела проведать вас… К Штрахову, к Степану Савельевичу, ни на какой козе не подъедешь. «Живут, – говорит, – в казарме, как все». Вот Дуся мне и напоминает: узнай.
– Ну, узнал? – не очень дружелюбно сказал Шурка.
– Оно бы и поговорить хотелось, – растерянно таращил глаза Федя, мигая, как сыч, в полутёмном пространстве между нарами, – зря, что ли, гнал сюда лошадей!
– Говори… – зевнул Шурка.
Дундусин наказ тяготел над Федей. Негоже было вернуться домой и рассказать… Что рассказать? Как постоял возле нар, на которых лежали валетом её младшие братья? Тяжко вздохнув, он нерешительно предложил:
– Может, в кабак пойдём, поговорим по-родственному…
Серёжка молчал, предоставляя брату решать за двоих. Тот заворочался, спустил ноги с нар, потом спрыгнул на пол.
– Пошли, Серёга.
В назаровском кабаке Елисея Мокрова для любого посетителя находилось место. Даже в дни получки, когда весь посёлок гудел пьяным весельем, не было случая, чтобы Мокров кого-то не принял, не нашёл ему места. Можно было только удивляться, как это сотни две мужиков успевали в течение дня выпить, закусить, а многие набраться до безобразия всего лишь за несколькими столами обычной комнаты в три окна с пышным названием «зало»!
Об эту пору в кабаке царило необычное спокойствие, даже уют. В дальнем углу сидела «чистая» компания конторских – и никого больше. Федя уселся сразу возле входной двери, вроде бы он и не совсем в кабаке. Явно не собирался тут засиживаться. Глядя в насупленные лица ребят, предложил:
– Заказать чаю?
– Мы ужинали, – ответил Шурка. И, пока Федя соображал, что же взять, подсказал: – Возьми маленькую и штуку залома. А то у нас лапша да каша – посолонцеваться охота.
Селёдка «залом» была отменная – толстобрюхая, фунта на полтора рыбина отсвечивала остекленевшей изморозью жира. Шурка сам разлил водку, полрюмки налил брату. Но и от этого Сергея прошибло слезой.
Федя выпил, облизнулся и с грустью посмотрел на ребят. Им было не до разговоров – уплетали селёдку.
– А мы с Дусей лето под Волновахой работали. Я у грабарей был артельщиком. Копали озеро. Его по весне должно залить – станут из него воду качать на железную дорогу – для паровозов.
Рты у ребят были заняты, и Феде ничего не оставалось, как рассказывать о себе. Закончив работу под Волновахой, Калабуховы решили не уезжать на зиму в село. На Смолгоре под Юзовкой закрылась старая шахтёнка, и Феде удалось по дешёвке снять одну из брошенных построек – под конюшню. Рядом слепили себе времянку для жилья. Хитро подмигивая мальчишкам, Федя рассказал, что у него наклёвывается большое дело. Если удастся развернуться, то по весне они с Дусей начнут строить свой дом на Смолянке. Как могли понять братья, жизнь улыбалась Феде Калабухову. У них не было чем ответить на его оптимизм.
– Ну, так что про вас передать? Дуся спросит… – неожиданно закончил он свой рассказ. – Чай, сестра она вам.
– Что видел, – ответил Шурка. – От чаю, мол, отказались, потому что не голодные… Да, Федя, у тёти Нади остался наш узелок с деревенской одеждой, привези при случае.
Вернувшись в казарму, братья долго ворочались на нарах. Растревожил их Федин визит.
– Шур… не спишь?
– Не…
– А я не жалею, что сбежал от Рожкова.
– А то ещё! Он бы тебя съел!
– Не потому. Даже если бы я ту золотую штуку не выплеснул. Там и кошка в доме первее меня.
– Гм… – заворочался Шурка, – казарма, значит, полюбилась тебе.
– Тут, конечно, не дома. Да только в казарме я такой, как все, не хужее других.
Хотел сказать ещё, что не каждому повезло иметь рядом старшего брата, но сдержался и промолчал.
ГЛАВА 5
Начальникам охранных отделений и жандармских управлений Совершенно секретно. Циркулярно.
По имеющимся сведениям, революционными организациями прилагаются особые усилия ознаменовать в текущем году, по примеру прошлых лет, «традиционный социалистический международный праздник 18 апреля «1 мая» путём устройства повсеместных забастовок, демонстраций и прочих беспорядков.
Имея в виду, что в связи с событиями на Ленских приисках настроение учащихся высших учебных заведений и рабочих в настоящее время повышенное, что проявилось в последние недели оживлением притока нелегальной литературы, прокламаций, устройством забастовок, митингов и сбором пожертвований в пользу участников беспорядков на Лене, – можно ожидать противоправительственных выступлений. Посему предлагаю предпринять самые активные действия к недопущению последних. Примите все меры к упреждению действий незаконных организаций и их представителей путём усиления агентурного наблюдения, установления строжайшего надзора за публичными собраниями, которые разрешены, не допуская подстрекательства и насилия над личностью и имуществом. Накануне указанных дней ликвидируйте известных вам интеллигентных руководителей рабочими массами.
В указанные дни весь полицейский персонал, а также секретные агенты и дворники должны находиться при службе. В помощь полиции должны быть назначены дежурные роты и казаки.
Ротмистр Щеколдин – помощник начальника Донского охранного отделения – сидел в своём кабинете, устало опершись локтями на стол. Нынешней ночью его люди с помощью полиции арестовали больше десятка подозреваемых и произвели обыски по многим адресам. Предполагалось, что упредительный удар ликвидирует возможных закопёрщиков первомайской демонстрации. До мая оставались считанные дни. Но, должно быть, чего-то не учли… Сегодня с утра, как ему только что доложил дежурный, на Успеновском руднике, в Назаровке и на заводе Боссе появились организованные группы рабочих. Они собирали пожертвования для семей, чьи кормильцы были расстреляны на Ленских золотых приисках. Полиция не пресекла своевременно этих доброхотов, а уже к полудню там стали собираться значительные группы. В Юзовке безобразная сцена разыгралась у церкви. Агитаторы из толпы оскорбляли благочинного, заявляя, что он служит не Богу, а охранному отделению.
Последнюю подробность насчёт оскорбления благочинного Щеколдину сообщил пристав полицейского участка. «Дурак! – подумал Щеколдин о приставе. – То, что попа жеребцом обзывают – ещё не крамола, вроде бы и не оскорбление, а вот служителем охранки обозвали – как обесчестили. У него хватает ума говорить такое мне». Пристав и разбудил ротмистра, чтобы спросить совета: вызывать или не вызывать казаков?
– Никаких казаков! – недовольно отрезал Щеколдин, ещё не отряхнувшись от тяжёлого, как обморок, сна. – Что вы лично предприняли?
– Арестовал сколько мог.
– Много?
– Держать негде. Арестантская в участке полна.
– Не вздумайте держать их вместе с теми, кого взяли ночью… Положение контролируете?
– Да… Все мои люди на улицах. Но на рудниках неспокойно. Сбор пожертвований – вроде спектакля для обывателей. Зеваки собираются, народ… Того и гляди, митинговать начнут. Если двинут в Юзовку, я бессилен.
– Больше выдержки, Панкратий Семёнович, – устало сказал Щеколдин. – Первое мая на носу, не хотелось бы обострений. Кстати, вы туда, в арестантскую, своего человека подсадили?
– Не подумал как-то… Всё так неожиданно.
– Ладно, я сейчас буду на службе. Поддерживайте связь.
Явившись в кабинет и узнав от дежурного последние новости, ротмистр недобрым словом помянул своего полицейского коллегу. Чувствовал себя разбитым. От двух папирос, выкуренных одна за другой, стучало в ушах. Надо было собраться с мыслями, сосредоточиться. Достал из сейфа папку с входящими, раскрыл её и, почти улегшись грудью на высокую столешницу, вяло листал. Это успокаивало. Он любил и умел работать с документами. Перечитывал оперативные установки, сводки. Сопоставляя их, можно было набрести на новую мысль, по-иному взглянуть на уже известные факты.
Устало перелистав несколько бумажек, задержался на секретном циркуляре. Несколько дней назад читал его в добром расположении духа, с чувством служебного рвения. А теперь вроде и сами строчки поблёкли, и слог обветшал – не циркуляр, а трусливые советы мелкого чиновника. А ведь под ним красовалось факсимиле Товарища министра внутренних дел!
Каждый, кому эта секретная бумага адресовалась, не хуже товарища министра знал положение дел и какие меры принимать следует. «Ему, конечно, просто такие кисло-сладкие циркуляры сочинять. Я, мол, предупредил, а за остальное отвечаете вы. Никто не решается с солдатской честностью взять на себя ответственность: «Патронов не жалеть!» – думал Щеколдин.
Вообще-то, он не был сторонником грубой полицейской дубинки, но когда ситуация продумана и необходимы решительные действия – любые средства считал оправданными. Особенно возмущал его один из пунктов циркуляра, в котором говорилось: «Если бы где-либо возникла мирная забастовка и таковая протекала спокойно, не сопровождаясь, например, насилием, снятием с работ, бесчинством, революционными выступлениями и беспорядками, чинам полиции никаких мер не принимать и ограничиваться лишь наблюдением, но сборищ, сходок, собраний, манифестаций не должно допускать ни под каким видом».
Вот и разберись: с одной стороны, обязан не допустить, а с другой – не дать повода жаловаться, да ещё – упаси Боже! – с трибуны Государственной Думы. Интересно, как это представляет себе Товарищ министра забастовку, которая не сопровождалась бы «снятием с работ»? А чего стоит выражение: «не допустить насилия над личностью и имуществом»! Тут же и дураку понятно: забастовщиков пресекай, но яко тать, – без шума. А буде случится погром – с тебя же и взыщут.
Козыри из рук выбивают. Погром, конечно, грязное, но очень сильное средство. Если через своих людей намекнуть некоторым, что беспорядки неминуемо приведут к погромам, так все эти жидовствующие большевики, эсдеки, бундовцы враз хвосты подожмут…
Ротмистр почувствовал некоторое оживление духа. Он гордился своим умением проникать в тайный смысл документов. И вот теперь злорадно подумал, что там, наверху, не на шутку боятся обострений. В циркуляре это отразилось как в зеркале.
Услышав шум в коридоре, поморщился. В охранном отделении вообще не было принято разговаривать громко. А после сегодняшней упредительной акции, в которой принимали участие практически все сотрудники отделения, кроме так называемой внутренней агентуры, кабинеты были пусты. На месте оставались только дежурный и один следователь. Кто же мог шуметь? Щеколдин выглянул в коридор. Какой-то мужик горячо доказывал дежурному, что ему надо к начальнику и только «лично».
– Пропустите его!
Толсторожий мужик в суконном пиджаке и сапогах большими, но осторожными шагами прошёл по коридору и, чуть согнувшись (хотя дверь была довольно высокой), переступил порог кабинета.
– Ну, что тебе?
– Чичас, ваше высокоблагородие.
Мужик посмотрел, куда бы положить свой картуз, а потом зажал его между коленями, чтобы освободить руки. Расстегнул пиджак и достал из-за пазухи свёрток. Держа его на ладони, свободной рукой раскидал края тряпицы. В ней лежал револьвер системы «Смит и Вессон».
– Откуда это у тебя?
– В том-то и дело… Прошу прощения – из сортирной ямы вынул. А главное – могу сообщить, у кого. – Толстощёкий посетитель хитро улыбнулся. От этой доверительной улыбки ротмистра покоробило.
– Я не всё понял… Откуда ты, кто таков?
– Калабухов я. По грабарскому делу занимался. А нынче с разрешения властей… при заводе которые, держу обоз по золотарному делу. Подсортирные ямы, значит, чистим. А что? Из телеги делаем роспуски, ставим бочку… Дело нужное. В уборную все ходют… – И перевёл взгляд с ротмистра в сторону, но увидел большой портрет царя и опустил глаза.
– Так ты, выходит, выгребая г…, обнаружил в яме револьвер?
– Точно так.
Щеколдин поморщился. Ему даже показалось, что от мужика смердит.
– Почему же не отнёс в полицию?
– В этом всё дело! – обрадовался Калабухов. – Сортир-с (Федя даже облагородил это слово ерсом) стоит во дворе инженера с завода. Чужие туда не ходят. А полиция наша – она же получает жалованье от завода. От того же инженера – так выходит?
– Ладно, ладно. – Ротмистр не был настроен обсуждать с первым встречным административные неурядицы. Да и от мужика явно попахивало. – Сдай эту штуку следователю. Дежурный покажет.
Калабухов нерешительно посмотрел на ротмистра.
– Сдам, конечно, коли уж принёс. Только, я думаю, вещь денег стоит. И время потерял, отмывал опять же…
– Так что ты хочешь, чтобы я заплатил тебе?
– Да уж вам видней… По тому, что люди оставляют после себя, много узнать можно. А мы по ночам чаще работаем. Какой же мне смысл? Другой после работы отдохнул бы, с женой потешился, а я вот пришёл.
– Марш к следователю, – произнёс Щеколдин. При мысли о том, что этот дерьмовоз может ещё с кем-то «тешиться», его стало подташнивать.
– Благодарствую, ваше высокоблагородие… – Федя пятился, но всё ещё не уходил. – А только в другой раз я таким дураком не буду.
Ротмистр и сам понял, что поддался настроению и совершает ошибку. Не глядя на мужика, произнёс:
– Следователь тебе двадцать рублей выдаст. Я распоряжусь.
Проводив его взглядом, Щеколдин прошёлся по кабинету, открыл форточку и с горьким просветлением подумал: «Этот мужик не так глуп… Надо распорядиться, чтобы кто-то из наших с ним контактировал. По ночам, говорит, работает». Ротмистр почувствовал, как снова обретает способность размышлять и действовать. Подошёл к телефонному аппарату, повертел рычажок и снял трубку:
– Центральная, соедините с четвёртым.
Услышав голос пристава, осведомился, что нового, и посоветовал:
– Снимите людей с улиц. Оставьте двух-трёх постовых и предупредите дворников. Остальные должны быть у вас под рукой… С задержанными разбираетесь?
– Некому, всех же выслал на улицу.
– А надо. Если на рудниках кто-то забьёт тревогу, что сборщиков пожертвований без разбору схватили, да появится в этом деле организующая рука, – вот тогда двинут в Юзовку.
Щеколдин не раз убеждался, сколь недалёким человеком был пристав. Вместо того чтобы работать, думать, он готов хватать каждого. А ведь всех не посадишь. Бороться надо не с толпой, а с закопёрщиками, ведь толпа – это джинн, который уже выпущен из бутылки. Если с дерева крамолы обрывать только листья, оно ещё больше будет кудрявиться. Корни, корни подрубать следует!
Он подумал о том, что пристав начнёт сейчас разгонять арестованных с такой же лёгкостью, с какой собирал их. Для этого солдафона обычный уголовник или дебошир кажется более опасным, чем тихий нелегал, какой-нибудь чахоточный «товарищ Яков» или очкастая библиотекарша, которая подсовывает рабочим вполне легальную литературу, но с определённым уклоном. «Надо бы самому хоть взглянуть на задержанных. Опытного нелегала на улице, в толпе, не так-то просто взять. А в этом улове вдруг окажется рыбка покрупнее. Ведь пристав упустит». Подумав так, Щеколдин вызвал служебную коляску и поехал в участок.
…В арестантской негде было повернуться. На лавках вдоль стен, на нескольких деревянных топчанах и прямо на полу сидели задержанные. Люди под охраной быстро теряют свою индивидуальность, особенно в первое время после ареста. Катали из доменного, засыпщики с коксовых печей, люди из низшего слоя юзовских обывателей и шахтёры, оказавшись за решёткой, обрели какие-то новые черты, общие для всех. Сидели растерянные и злые. Начатый разговор тут же угасал. Каждый думал о своём – и в этом была их схожесть.
…Ромка Саврасов давно чувствовал, что несёт его в неизвестность роковая любовь, а он не может, да и не хочет ей противиться. Раньше не имел привычки размышлять о своём будущем. А любовь – это же мечты, взбесившееся воображение. Когда оно разгуляется, хочешь или не хочешь, заглянешь в такое, о чём ни другу, ни матери, да что там – себе самому сказать словами нельзя.
Началось всё ещё в начале мая. Погожим днём загулял он с друзьми, закубрил. Сначала в Назаровке, а потом подвернулся попутный извозчик – махнули в Юзовку. Была у него одна слабость – позорно мучился с перепоя. Гульнуть любил, но остерегался перебирать лишнего. Иной стакан из рук не выпускает, а у Ромки гармошка, пальцы на пуговках, распузыривает малиновы меха, да ещё частушку как сочинит – помрёшь со смеху. Дружки упиться и проспаться успевали, а Ромка всё колобродит, как новенький.
Ну и наткнулся он в тот вечер на слесаря Чепурко. Тот хлипкий такой, пьяненький, увидал Романа, обрадовался. «Помоги, – говорит, – Штрахова Степана Савельевича домой проводить. Мы когда начинали, он уже был тёпленький и вот совсем с катушек сошёл». Роман знал Штрахова, уважал. Суровый мужик, что и говорить. Хоть и якшается с конторскими, но не виляет перед ними. Знает себе цену. Роман таких уважал… Отдал он Чепурко свою гармошку, а сам взялся за Штрахова. Тот у кабака, натурально, под забором находился. И не сидит, и не лежит, а так, наполовину, да ещё что-то бормочет недовольно.
– А куда нести?
– Я покажу. Недалеко – две улицы, – обрадовался Чепурко.
Взвалил Роман монтёра на плечи и понёс. В доме у Штраховых, конечно, переполох. Стали помогать, чтобы занести хозяина. В коридорчике тесно, дочка его поддерживает его за ноги, а он ещё куражится, строжит домашних. Стали укладывать на диван в светёлке. Жена кинулась за подушкой. Ромка тулово примостить старается, а дочка за сапоги ухватилась, ноги заносит. И наклонилась так – прямо напротив Ромки. Волосы у неё из под косынки вывалились (коса была расплетена) и посыпались по плечам, и посыпались… Халатик от возни перекособочился, стянулся с плеча, Ромка едва не ослеп. Груди у неё, словно молодые белые грибы, кругляши свежие, а волосы пушистыми прядями всё сыплются, всю открывшуюся картину тут же заволакивают, как туманом. А может, это уже в глазах у него затуманилось. То была секунда, чуть больше, но шибануло Романа так, что и на улице не мог опомниться. Девчонка-то недорослая ещё, может, он первый и взглянул на неё как на девицу.
Надеялся, что с хмелем всё пройдёт. Но когда утром проснулся по гудку, почувствовал пустоту в груди. Противился этой несвободе как мог, а она чем дальше, тем больше. На шесть дней в неделю сил ещё хватало, а по воскресеньям давила тоска – хоть головой о стенку бейся. Вокруг только недомытые рожи, бесцветное тряпьё, прибитый пылью и засиженный мухами посёлок, в котором если и встретишь женское лицо, то выцветшее от нужды или помятое с перепоя.
Да и под землёй не легче, но там деваться некуда. Послушный коняга Коробок тащится во тьме по памяти, тянет четыре вагончика, гремят они по рельсам, а Ромка с кнутом в одной руке, небольшим ломиком в другой шагает рядом. Лампу свою на борт вагона повесил. Толку от неё мало. Крохотный огонёк отбрасывает жёлтое пятнышко всего метра на два-три. Идти приходится почти наугад, но походка у него кошачья – по шпалам да по лужам не споткнётся, идёт быстро, а ногу опускает осторожно. Перед стрелкой сунет ломик в колесо, притормозит. Переведёт стрелку тем же ломиком, выведет Коробка на коренной штрек – там и в вагон залезть можно.
На работе мечтать некогда. Хлипкие рельсы разболтаны, шпалы под ними танцуют как пуговки на гармошке. Да и штрек давно бы перекрепить надо, местами он так задавлен, что еле вагончик проходит. Столбы крепления где подгнили, где полопались, выдулись изломами, того и гляди ухнет оттуда пудов сто породы. А помалу так каждый день где-нибудь сыплется. Зевнёшь – и пошёл вагончик по породе колёсами, а потом между шпал и уткнётся. Хорошо ещё, если «с двух» забурится – то есть одной парой колёс соскочит с рельсов. Ромка тогда Коробка в сторону, сам спиной к борту, упрётся лимонаткой – тем местом, где спина кончается, – спружинит ногами, и вагончик снова на рельсах. А как «с четырёх» сойдёт, да ещё гружёный? Тут помощи ни от кого не жди. Хоть жилы себе порви, хоть коня засеки, а вагон весом в тридцать пудов на место поставь. Да в темноте, да в теснотище…
Но Романа Саврасова за то и ценили, что дело своё знал. Мог на спор пройти в любую выработку без лампы. А Назаровская шахта расплелась под землёй своими норами-выработками на много километров. В коногоны шли люди особой породы, которые умеют работать в одиночку и выпутываться из любой беды без чужой помощи.
Не подозревал Ромка, что свалится беда, из которой он не увидит выхода. Чавкает грязь под сапогами, да и в сапогах, фыркает Коробок, сторожко подходя к задавленному до последнего предела участку. Он тоже привык к темноте, давно ослеп, как и все шахтёрские лошади, но от этого только обострилось чутьё опасности. Предупреждает коногона – не зевай, мол. А у Романа перед глазами в кромешной тьме вдруг так ясно заструятся шёлковые волосы, покатятся по плечику белому да всё ниже…
Не вынес он и в одно воскресенье махнул в Юзовку. Подстерёг на улице, когда штраховская дочка несла воду. Одно плечо подняла, коромысло почти к уху прижала и мелкими шажками, чтобы не расплескать воду, бежит, как по канату. Заступил ей дорогу, поздоровался. Она не испугалась, узнала его, но на приветствие не ответила. Только сказала:
– Дай пройти.
– Как здоровье вашего тяти? – спросил он и легонько снял с её плеча коромысло, понёс в одной руке, на весу.
– А что ему станет! Ты бы о своём здоровье подумал. Вот он увидит, что ко мне цепляешься – ноги переломает.
У калитки забрала коромысло и ушла. Напился он в тот день до несдержанности и решил больше в Юзовке не появляться. Но подвернулся случай, и Роман не устоял, согласился помочь новенькому купить сапоги. Потом приходил ещё несколько раз. Иногда удавалось увидеть Настеньку, Нацу – как её называли дома, а то, проторчав на улице час или два, уходил ни с чем, злясь на себя. Однажды на шахте к нему подошёл Степан Савельевич и сказал:
– Вот что, Роман, я кобеля купил – зверь, с телёнка ростом. Днём его взаперти держу. Так вот, появишься ещё раз в Юзовке возле нашего двора – спущу на тебя.
Лихой был коногон, ни Бога, ни чёрта не боялся. Случись распря по какому другому делу – он бы и Степану Савельевичу надавал бубны. Но понимал, что свою тоску не разгонит кулаками. Недели три не появлялся в Юзовке, а потом случай помог ему: нашёл он в шахте мальчишку. Натуральным образом нашёл.
Гнал он последнюю партию от лавы. Забойщики уже пошабашили и двинули на-гора. Ромка и не помнил, с закрытыми глазами шёл он или с открытыми. Держался рукой за борт вагончика, покачивался в такт шагам. Только уши оставались настороже: чуть что – ломик в колёса, тпру! Стой! Приехали! Лампа на борту висит, огонёк не ярче папироски светится… И вдруг Коробок занервничал, всхрапнул непонятно. Роман за лампу – и вперёд, да чуть не наступил на живого человека. От стоек крепи и до рельса, может, один аршин всего. И вот на этой прирельсовой отсыпке лежал, подобрав под себя ноги, живой комок, завёрнутый в обычное для шахты тряпьё.
– Ой! – трепыхнулся он, и в провалах глаз сверкнули два огонька.
Ромка увидел пацана. То ли он уснул тут, не дойдя до ствола, то ли сомлел и по дороге упал.
– Ты чего же на штреке улёгся?
– Заблудился, – стал оправдываться мальчишка, поспешно поднимаясь на ноги. – Лампа потухла, без свету оробел. А тут рельсы ногами чувствую, значит тут ездиют.
– Ладно, полезай в вагон, ложись на уголь, только башку не поднимай. Тут верхняки есть поломанные, зацепить могут.
И покатили дальше. Болтаются на разбитой колее вагончики, повизгивают колёса, грызя бандажами верхушки рельсов, жёлтое пятно от висящей на борту лампы ползёт по замшелым, будто подёрнутым инеем, стойкам, а дальше тьма и над тобой сто сажен земли, которая давит. Всё время давит: и сверху, и снизу, вспучивая местами колею, и с боков, выпирая стойки крепления поближе к рельсам, ломая их, нарушая строй.
– Как же ты от артели отбился? – спросил Роман.
– Я к этому… Кукареку ходил, – донёсся из тьмы обиженный голос мальчишки.
Дальше можно было не рассказывать. Эту злую шутку в Назаровке проделывали не в первый раз. Был тут один забойщик. Несколько лет назад он залез на хуторе в чужой курятник. Его поймали, избили, конечно. Синяки со временем сошли, а вот обидная кличка «Кукареку» присохла намертво. Когда его так называли – очень серчал, бросался с кулаками на обидчика. Те, кто знал Кукареку, старались с ним не связываться. На него часто натравливали новичков. Придёт деревенский парень в артель, едва научится ориентироваться в шахте, ему и говорят: сходи, мол, к дяде Кукареку за тем-то и тем-то…
Придумывали всякое. На испуг брали: «Ой, вентиляция кончилась, дальше работать нельзя. А ну-ка, Вася, сбегай к дяде Кукареку, у него запасная есть». Не беда, что Вася или Федя не знает, как пройти на соседний участок. Давали провожатого, говорили: «Всё равно один не донесёшь, она тяжёлая…» Вот и шёл Ваня или Вася, его подводили к лаве, где работал забойщик, а там уж он спрашивал, который, мол, тут Кукареку, меня артель послала.
Сергея на такое дело подбил Гришка-саночник. Вывалился на штрек из лавы, глаза сумасшедшие:








