412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Калиничев » Невенчанная губерния » Текст книги (страница 2)
Невенчанная губерния
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:11

Текст книги "Невенчанная губерния"


Автор книги: Станислав Калиничев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

На следующий после прихода Шестипалого день два дюжих костолома из полиции посадили Ивана в телегу и привезли в… рекрутский участок. Там уже находились сдатчик от податного сословия мещан, рекрутский староста, унтер-офицер с двумя солдатами, лекарь… Иван не ожидал такого оборота дела и какое-то время был как во сне. Его заставили раздеться, измерили рост, осмотрели. Выборный сдатчик, известный в городе владелец столярной мастерской Ходаков, раскрыв толстую засаленную тетрадь, громко читал:

– Правильность очереди представления в рекруты подтверждается очередным списком и мирским приговором. Высочайший манифест о четвёртом частном наборе с восточной полосы Империи определил сдачу пяти рекрутов с тысячи душ. А посему, в восполнение недоимки от мещан города Скопина за нонешний год представляется для сдачи в рекруты Иван Власов Сафьянов.

Иван понял, что против бумаг, над которыми, пока сидел в кутузке, хорошо потрудились эти продажные души, он бессилен. Только эта победа так дёшево Власу Егорычу не достанется.

– Подлог! – хрипло сказал он.

Писарь перестал скрипеть пером. Рекрутский староста – товарищ городского головы, пышноусый помещик Степанов – с опаской поднял голову от бумаг, а два солдата, стоявшие обапол Ивана, на всякий случай попридержали его за руки.

– В чём же подлог? – нетерпеливо спросил Степанов.

– А в том, что я не тот человек. Сын Сафьяна Собачьего ишшо малолетка. А я – огрызковский подкидыш. Влас Егорыч сам такое говорил.

– Ну-ну! – подправляя усы, подбодрил его Степанов, с удовольствием воспринимая подтверждение сплетни, давно гулявшей по городу.

– И прозвище Сафьяна-Собачьего я никогда не носил. Вы же сами, господин Ходаков, Чапраком меня называли. Есть свидетели.

– Могу пояснить, – услужливо обратился Ходаков к рекрутскому старосте. – Он, купчонок, значит, по делам отца торговал кожи. Ну, и привычка у него такая… про любой товар, чтобы унизить, говорил-с: «Ничего, мол, на чапрачок сгодится». На чапрак, сами понимаете, хорошей кожи и не надо, какая разница, что под седло подложить. Вот и прозвали его Чапраком.

– Гм… Ежели других возражений нету, – покладисто сказал Степанов, порылся в бумагах и продолжал: – В предписаниях имеется указание, что «имя и прозвание каждого рекрута и подставного вносить в приёмную роспись, при чём непристойные прозвания менять на другие». И ежели Иван считает свое прозвание по отцу непристойным, пусть будет записан по своему желанию как Иван Чапрак.

– Лоб! – рявкнул унтер.

Солдаты подтолкнули Ивана к двери, где в соседней комнате сидел цирюльник и сбривал чубы с обречённых на 25-летнюю службу царю и отечеству.

Так закончилась его первая жизнь. О второй, солдатской, он не любил вспоминать. В год, когда его «сдавали», по официальному отчёту Российского Генерального штаба общая убыль нижних чинов составляла 52 482 человека. Из них в графе «убито в сражениях» значилось 1131 человек, «взято в плен горцами» – 143, «пропало без вести» – 40. Зато дезертиров было 4024, умерло – тридцать с половиной тысяч! Менее одной трети выбывших из армии составляли «уволенные от службы». Это были в основном больные и калеки, утратившие способность стоять в строю. Тех же, которые отслужили четверть века и сохранили физическое здоровье, насчитывались единицы.

Между тем 1843-й год в этом отношении был далеко не худшим. В предыдущем умерших насчитывалось больше, и во многих последующих – тоже. В 1846-м году, к примеру, погибло в сражениях 250 солдат, умерло – 37919. В официальном отчёте канцелярии военного министерства говорилось: «Армия у нас считается местом ссылки нетерпимых в гражданском обществе людей, а звание солдата – степенью наказания за пороки и преступления, соответствующей лишению прав состояния».

Тяжкой была служба. Офицеры пили по-чёрному, проигрывались в карты, срывали тяжёлое похмелье на унтерах. А уж младшие командиры зверствовали в среде нижних чинов – рядовых. На питание солдата отпускалось 5 копеек в день для северных, и 3 копейки в день для более зажиточных южных губерний.

В первый же год службы грамотный Иван не приглянулся унтеру, который вместо подписи ставил крест. И не стерпел купчонок. Когда унтер по никчемной придирке надавал ему зуботычин – впал в бешенство и сломал обидчику челюсть. Буйного солдата жестоко наказали шпицрутенами. Полуживого, с расквашенной спиной, его подобрал полковой кузнец, вылечил, выходил и отпросил у начальства себе в помощники. Этим и спас. А через несколько лет, когда кузнеца – великого мастера своего дела, но окончательно спившегося человека – убила лошадь (трясущимися руками неловко загнал ей ухналь в копыто и этим же копытом получил в голову) – Иван стал старшим в кузнице.

Только дружбы ни с кем не водил, даже старому кузнецу, когда тот был ещё жив, не доверялся душою. Тот был пьяница, а Иван выпивал лишь казённую чарку по царским праздникам и ни капли сверх того. Вино расслабляло, а Иван терпеть этого не мог. Душа его обросла корою злобы и насторожённости. В ней сохранился единственный открытый миру родничок, который не позволял захлебнуться в злобе – Душаня.

В одном из пополнений, которые иногда получал полк, он встретил земляка из соседнего с Боровухой села. Тот рассказал про Душаню, про то, что зовут её в селе Евдокея-солдатка, и что родила она дочку…

Писать письма в те годы было не принято. Почта, конечно, уже ходила, но она служила людям иного сорта. А чтобы солдат написал несколько слов своим родным – такое воспринималось бы как курьёзный случай. Да и кому это было нужно: Уходя на 25 лет в солдаты, человек выбывал в другой мир без малейшей надежды на встречу с теми, кто его провожал. За четверть века или помирал солдат, или те, с кем он прощался. Человек просто изымался из привычной жизни, и выходило, что позабыть о ней навсегда – в его же интересах. Память только бы усугубляла его страдания… Но Иван всё же написал Душане. Правда, через два года службы, когда уже кузнец проникся к нему полным доверием и помог отправить письмо. Ещё через несколько месяцев пришёл и ответ.

В нём сообщалось, что дочку свою Душаня попросила окрестить Надеждой и что сама до гроба останется солдаткой. А в конце имелась приписка: «Писал Фаддей по прозвищу Шестипалый».

За первые десять лет службы Иван отправил ей десятка полтора писем и ещё меньше получил ответов…

С началом Крымской войны их полк перебросили под Севастополь. Иван в составе полковой батареи принимал участие в сражении при Альме. В этом бою погибло много пушкарей, на подмогу им были брошены и ездовые, и офицерские денщики, и все, кто имелся под рукой. Вражеские снаряды разбили и несколько пушек. Иван получил ранение в голову. Когда армия адмирала Меншикова отступила к Бахчисараю, часть раненых, в том числе и Иван Чапрак, остались в осаждённом Севастополе.

Рана была не опасная для жизни – осколком оторвало часть уха и выдрало клок кожи над ним. Врачи определили лёгкую контузию. Через несколько дней Иван уже помогал таскать раненых, потом его включили в похоронную команду, где тоже пробыл недолго – откомандировали на артиллерийскую батарею, что обороняла Корабельную сторону. Потери в войсках были огромные, но его Бог миловал.

Только здесь он впервые за долгие годы службы ощутил великое чувство солдатского братства, взаимовыручки. Даже офицеры стали как бы вровень с ними, потому что вражеские бомбы и штуцерные пули не делали различия в чинах… А осенью на бастионах Корабельной стороны стали набирать охотников для ночных вылазок по вражеским тылам. Иван вызвался тоже.

Их группу, которая состояла в основном из матросов, возглавлял тщедушный мичманок, почти мальчишка, но фактически командовал ею, особенно когда покидали свои позиции, канонир Глухов – разбитной матрос, знавший наизусть все окрестные балки, ручьи и овраги. С этой группой Иван несколько раз ходил в расположение вражеских войск. Вели разведку, дважды захватывали пленных, жестоко расправлялись с небольшими группами противника. Но однажды и сами попались, да так, что из восьми человек вырвались только трое. Погиб и Глухов. Раненого мичмана Иван вынес на себе – тащил кружным путём несколько вёрст.

Его наградили медалью «За храбрость», но получил её уже в госпитале, после второго ранения. В реляции о представлении к награде, кроме описания его подвига, указывалось, что рядовой Иван Власов Чапрак за семь месяцев участия в боях совершил то-то и то-то… Впоследствии оказалось, что самые важные слова, вписанные в реляцию, были не те, которые говорили о подвигах, а эти самые семь месяцев. Потому что после оставления Севастополя, когда его защитники по наплавному мосту перешли Северную бухту и соединились с полевой армией, вышел Высочайший манифест государя-императора. Среди прочего в нём говорилось, что всем защитникам Севастополя, которые остались в живых, каждый месяц участия в его обороне засчитывать за год службы.

И тут у Ивана появилась надежда. Выходило, что если к двенадцати годам, которые он уже отслужил, да прибавить ещё семь… Но лучше бы эта надежда не приходила, потому что с её появлением служба стала невыносимой. К этому времени он снова был в своём полку, заново восстанавливал растерянный реманент. А в войсках шла большая чистка. Калек и стариков списывали, многие части расформировывали, создавали полки на новый лад. Громоздкая и плохо вооружённая Российская армия со скрипом перестраивалась, учитывая тяжёлые уроки войны.

В этот первый послевоенный год от тоски Ивана спасала работа. В кузне приходилось делать всё: от простого гвоздя и уздечки до тележных осей, шин и деталей пушечных лафетов. Младшие командиры называли его Иваном Власычем, а один суровый взгляд воспринимался подмастерьями как боевая команда.

В феврале 1858 года вышел ещё один (и тоже Высочайший) манифест государя-императора, которым 25-летний срок службы для нижних чинов (бессмысленный, в общем-то срок, потому что редко кому удавалось отслужить его, а если и удавалось, то это были уже не солдаты, а обуза для армии) – сокращался до двадцати, после чего нижние чины увольнялись на пять лет в отпуск. Предполагалось, что в случае надобности их можно будет ещё взять под ружьё. Но только предполагалось…

Ивана эта весть о Манифесте ошарашила. Получалось, что он отслужил даже лишние, против 20-летнего срока, четыре месяца! Забегал он сначала к полковому артиллерийскому каптенармусу, а потом к писарю. Но его охладили быстро. Манифест, мол, документ «вообще», а в полк ещё должны прислать приказ да разъяснения к нему. Но и потом, мол, делов будет много, всем сразу бумаги не выправишь, а таких, как он, не один десяток наберётся.

И вот тут уж потянулись самые мучительные дни. Время ползло до того медленно, вроде бы безотрывно смотришь на часовую стрелку. От утра до вечера проходила целая вечность. Весной уже казалось, что вот завтра, и уж никак не позже послезавтра, и ему выправят бумаги. Но пришел приказ о переводе полка из Таврии на Кавказ, и старшему кузнецу сказали, что до прибытия на новое место расположения он и думать не смеет об увольнении. Потому как переправить такое хозяйство своим ходом за тыщу вёрст – хлопот всем хватит, а кузнецу – особенно.

Лишь в конце лета, на второго Спаса, покинул он свой полк, получил подорожные из расчёта шестнадцать копеек на день, из полковой кассы – жалованье по 2 рубля 68 копеек за каждый год службы, за вычетом небольших сумм, потому как на вино он не тратился. На прочую же мелочь, особенно в последние годы, он всегда имел живую копейку: кому бритву сделает, а кому табакерку или те же подковки железные…

До Владикавказа его подвезли полковые фуражиры, а уж дальше добирался сам. Шёл он навстречу осени, и только после Покрова, уже по первой пороше, обнял взором Боровухинский косогор над Проней и присел в изнеможении на хлипкую жердь деревенской поскотины…

Так умерла, закончилась, отошла в небытие вторая жизнь Ивана Власыча.

А третью описывать не берусь, хотя сведений о ней осталось поболее, чем о первой и второй вместе взятых. Так уж устроена наша эгоистическая человеческая натура: если у кого-то всё нормально – живёт, растит детей, куёт или пашет, зарабатывая на хлеб насущный, любит жену, радуется наступающему утру, как и предстоящему вечеру, – читать или слушать о таком нам чаще всего не интересно. Вы слышали русскую сказку, которая начиналась бы словами: «Стали жить-поживать и добра наживать»? И не услышите. Нам подавай страсти необычные, распиши миг глубокого падения, покажи, хоть изредка, большие находки и большие потери.

Напишите, что некто Иванов колупнул носком сапога землю – так, от нечего делать колупнул – и нашёл золотой самородок весом в пуд! Сразу возникает тысяча вопросов, и для всех они интересные. А если обычный старатель Иванов всю жизнь промывал в лотке песок, собирал по крупинке дорогой металл – ну, что в том интересного?

Потому сообщу только, что Иван Чапрак, придя в Боровуху, нашёл Душаню почти не изменившейся. При свете лучины, не позволявшем рассмотреть скорбные бороздки морщин на её тонком лице, он увидал такую же испуганную, одетую в домотканую рубаху девицу, которая со страхом взирала на поседевшего бородача с надорванным ухом. Осторожно ступила шаг… другой… и упала ему на руки. А из-за ситцевой занавески, отделявшей закут между печью и простенком, выглядывала девчонка-подросток – его дочь Надя.

Обвенчались они без шума, без свадьбы. Иван нагнал страху на сельского старосту, и уже через неделю община выделила ему на заречной стороне клин для подворья. Пахотной земли ему не полагалось, потому что село было барское, а отставной солдат по закону считался человеком вольным.

За зиму и лето он срубил небольшую избёнку и построил кузню. Первый, самый необходимый инструмент – ручник и кувалду, зубила да бородки, обжимки да клещи, – принёс с собой, потому-то столь тяжёлой была его заплечная ноша. Меха сшил сам, да и всё остальное ладил своими руками. Деньги на первое обзаведение имелись. Конечно, с точки зрения его первой жизни – так… мелочь, кругом-бегом сто рублёв. Но если смотреть на них глазами мужика, а именно такую жизнь определил он себе, то за такие деньги много чего сделать можно. На работу он был горяч. Первое время, пока заказы выпадали случайные, ему помогала Душаня, только вскоре пришлось нанимать помощника.

Душаня стыдилась своего счастья. Ей было уже за тридцать, дочка вот-вот заневестится, а она взглянет на Ивана Власыча – и обомрёт. Закачается близкое небо, вроде смыла она с себя все земное, а он спеленал её, завернул в тулуп и несёт меж сугробами через двор по морозному воздуху – из баньки в натопленную избу.

Носил он её легко, пряча улыбку в курчавую бороду. Душаня и спала у него на руке, напрочь отвыкнув от холщёвой подушки.

Года через полтора после его возвращения родила она сына, который прожил несколько месяцев и помер. Потом родились ещё двое сыновей. Старший, Матвей, появился на свет, когда крестьянам дали волю, а младший, Иван, – когда уже Надиньку выдавали замуж. Даже свадьбу пришлось на какое-то время отложить, потому как неловко было матери невесты при таком брюхе принимать сватов, присутствовать на венчании…

К тому времени у них уже был дом – не изба. Хоть и деревянный, но на каменном фундаменте, с высокими окошками. Просторный двор разделялся надвое. Один ход – для семьи, второй для людей, которые приходили в лавку. Дело в том, что когда не было заказов, особенно зимой, Иван Власыч работал впрок над всякой железной мелочью: ковал серпы да косы, подковы и гвозди для них – ухнали, всякое обозное скобьё. Всё это размещалось для продажи в бревенчатой пристройке при кузне.

Со своей скопинской роднёй не знался, да и не интересовался ею. Мать померла ещё до Крымской войны, когда он был в солдатах, дед Филимон Огрызков пережил её всего на несколько месяцев. Всё своё состояние он отписал младшему внуку Филимону Власычу. К тому времени Филимон выгодно женился, вошёл в долю к отцу, стал одним из знатных людей в городе. А когда началась Крымская война, сыграл на отцовской жадности, подбил его на какую-то аферу с заказами для военного ведомства и в самый решающий момент изъял свои капиталы. Старшего приказчика Степана Филимон «заране перекупил», и вдвоём они так окрутили тятю, что Влас Егорыч Сафьянов остался всего лишь «компаньоном с ограниченными правами». А по сути, оказался приживальщиком в доме сына и теперь потихоньку спивался.

Обо всём этом Иван узнавал от Фаддея. Шестипалый одряхлел. Он похоронил жену и жил в доме зятя. После «воли», хоть лес и остался в собственности барина, старика от егерьства освободили, и он коротал время в кузне, занимая молчаливого Ивана своими разговорами.

Особой дружбы в селе кузнец ни с кем не водил. У него была Душаня – его тень и его свет, была семья и звонкоголосая кузня, где он день-деньской вызванивал ручником, как называют кузнечный лёгкий молоток. Левой с помощью клещей выхватывал из горна раскалённую добела заготовку, опускал на наковальню, а правой ударял ручником в то место, куда должна опуститься тяжёлая кувалда помощника. И пока тот делал замах – успевал ещё раз-другой тенькнуть по наковальне. Удар по горячему металлу получался мягкий – дон! А по наковальне звонкий – динь! Динь-динь! Кувалда бухала тяжело, как самый большой барабан в этом своеобразном оркестре. И неслось из кузни: дон-динь-динь! Бух! Дон-динь-динь– бух! И так день-деньской, день-деньской…

Подрастали сыновья. Оба парня были здоровыми и крепкими, только старший, на которого он больше рассчитывал, не тянулся к огню, не находил себе дела при кузне. Три зимы оба – Матвей и Иван – ходили в школу при церкви. Старший понравился священнику, подружился с попятами, пел вместе с ними в церковном хоре. У него оказался довольно сильный голос. В девятнадцать лет он женился на дьяконовой дочке и после смерти тестя… стал дьячком.

Зато младший пошёл в отца. Был так же сдержан в словах и горяч в деле. Он много помогал отцу – как ни крепок был старый солдат Иван Власыч, а годы брали своё. И само собой получилось, что главную работу старого кузнеца взял на себя его младший сын. Старик ездил покупать железо, проводил какое-то время в лавке, вёл переговоры с заказчиками, а случалось даже, что не без удовольствия заявлял иногда: «По этому делу надо бы с Иваном Ивановичем посоветоваться…» Это о младшем-то! Молодой кузнец женился поздно – на свояченице Матвея. Так что братья стали и свояками.

Иван Власович встретил двадцатый век, хоть было старому солдату под восемьдесят, ещё довольно бодрым, сухопарым, не позволяющим себе провести день в безделье. У него было шестеро внуков, а где-то на юге, под Бахмутом – даже правнуки, которых он ещё не видел. Надинька, его старшая дочка, уже сама была бабушкой. Вместе с мужем, который занимался подрядами на строительных работах, они кочевали со стройки на стройку от Таганрога до Мариуполя, пока не осели в Донбассе, где затевались большие дела.

Казалось бы, старый сельский кузнец, давший начало новому, весьма крепкому роду Чапраков, придёт к закату своей жизни в благостном покое, тихо угаснет, омытый слезами многочисленного, хорошо укоренившегося в жизни потомства. Но наступил двадцатый век, с ненасытной жадностью сокрушавший старые порядки и представления…

ГЛАВА 1

В Боровуху, к помещику Эрасту Карповичу Логину приехал в гости его университетский товарищ Василий Николаевич Абызов. Когда-то они, два наивных провинциала, дружили, с опаской присматривались к соблазнам шумной Москвы, страшно гордились собой, если на студенческой вечеринке удавалось послушать вольные речи про дикость тирании, про снисхождение к «брату меньшему» – простому народу. В то время жаждали юноши умереть за идею, считали себя частицей истинной Руси, олицетворением её активного начала.




Эраст Карпович из-за всяких кружков и вечеринок запустил занятия, рискуя стать вечным студентом, когда пришла печальная весть о смерти родителя. Молодой барин тут же вернулся в Боровуху, похоронил батюшку – царство ему небесное! – и взялся с управляющим разбираться в делах имения. Счета были запущены, урожаи низкие, в пользовании землёй – никакого порядка. А ведь он слушал лекции по уходу за почвами… В общем, разбирался с хозяйством, а в университет возвращаться не спешил. Да тут ещё влюбился, женился и… куда и чему учиться уже!

Абызов писал ему письма с многозначительными намёками, вроде того, что «…ужинали у Н. Кудрявый читал реферат о младшем брате». Эраст Карпович понимал, что их общий знакомый выступал со своей работой о «чисто народном» пути развития России. Иногда в письмах иносказательно сообщалось, что за свои убеждения подвергся гонениям тот или иной их общий знакомый. Сам подобный факт уже вроде бы сближал их. Каждый считал, что и он мог бы оказаться в роли гонимого. В общем, благодаря этим письмам каждый вырастал в собственном представлении.

Эраст Карпович, конечно, регулярно отвечал другу, сообщал свои наблюдения из деревенской жизни, которые могли пригодиться Василию Николаевичу в его учёных политических разговорах. Но затем они стали писать реже. Один закончил университет и определился на службу, другой стал молодым отцом. Позже началась русско-японская война, Абызов каким-то образом оказался в интендантском управлении действующей армии, больше года провёл на Дальнем Востоке… Так что друзья за несколько лет обменялись всего лишь тремя-четырьмя письмами.

Начиная с 1905 года связь между ними совсем прервалась. Эраст Карпович жил в страхе – доходили слухи о крестьянском разбое, о сожжённых барских усадьбах.

Боровуху эти страсти Божьим промыслом не затронули. Но если Логин о революции 1905 года был только наслышан, то Абызов видел её… даже слишком близко. В Юзовке его едва не затоптала обезумевшая толпа, когда сошлись забастовщики, черносотенные погромщики, полиция. Тогда ещё он был довольно полным, но изловчился пролезть под решётку запертых ворот – тем и спасся.

А сколько иных чрезвычайных событий повидал он!.. Тем радостней было после многолетней разлуки встретить живого свидетеля своей юности, своей милой розовой глупости. Эраст познакомил его с женой и детьми, а после ужина проводил в отведённую для гостя комнату и предупредил, что завтра с утра поведёт знакомиться с хозяйством. При встрече лет десять назад друзья взялись бы за руки сразу, как только Василий Николаевич сошёл с линейки (отличного, между прочим, возка на мягких рессорах, который посылали за гостем на станцию), да и говорили бы и говорили до самой ночи, а то и до другого дня.

Но нынче что-то не вышло… Эраст Карпович вспомнил былые мечты о справедливости, скромно, однако не без гордости заметил, что его лично, не в пример другим, крестьяне уважают. Едва не увлёкся, но вовремя прочитал в глазах гостя недоумение, если не сказать больше – насмешку. Задушевный разговор не складывался. Абызов это почувствовал, стал оправдываться: по делам компании, в которой служил, побывал в Петербурге, Москве, очень устал… Вот надумал немного развеяться, ощутить «деревенскую дрёму». Эраст Карпович тут же заинтересовался, что нового в столице, какие веяния?

– Пустое всё, – вяло махнул рукой Абызов, – думские пустобрёхи… Эти слова даже покоробили Эраста Карповича. Он преклонялся перед лидером октябристов Александром Ивановичем Гучковым, выписывал газету «Голос Москвы», а царский Манифест от 17 октября считал главным завоеванием революции девятьсот пятого года. Да разве мог приятель столь пренебрежительно отзываться о Государственной Думе! Ведь… что уж прибедняться, в молодости и они, студенты Логин и Абызов, рисковали, даже могли пострадать ради этого поворота государственного курса России.

В общем, пренебрежительные слова Абызова о Думе расстроили хозяина, и опять в дружеском разговоре произошла заминка. Поэтому предложение Эраста Карповича отдохнуть с дороги, отложить разговоры на завтра Абызов охотно принял. Бывшие друзья получали отсрочку, чтобы осмыслить своё новое положение, чтобы понять, как далеко развели их годы и события.

На следующее утро хозяин, надев роскошный домашний халат, который уютно облегал его полнеющее брюшко, зашёл в комнату гостя. Хотел разбудить, напомнить, что жизнь в деревне начинается с восходом солнца, что культурному хозяину надо немало трудиться… Однако то, что увидел, вновь его озадачило. Окно в комнате, не смотря на довольно прохладное майское утро, было растворено настежь. Василий Николаевич стоял, выгнувшись мостом – живот вверх, голова запрокинута, руки почти касаются пола. Когда Логин вошёл, он резко выпрямился, лицо от напряжения и прилившей крови побагровело. На госте были только трусы да на ногах нечто в виде коротких кожаных носков. Волосатая грудь мощно вздымалась при каждом вдохе, яблоками перекатывались под кожей крепкие мышцы. А если принять во внимание, что Абызов был на голову выше хозяина – его атлетический вид производил сильное впечатление.

– Василий Николаевич, ты это… как понимать?

– А так и понимать. Упражняюсь. Делаю гимнастику.

– За какие же грехи так истязаешь себя? Ведь не в цирке, поди, работаешь! – рассмеялся хозяин.

– Нынче, дорогой Эраст, вся Россия – один большой цирк. И главный клоун есть – в золотом колпаке с брильянтами.

– Ну, ну… Уж не эсер ли ты, Василий Николаевич?

– Нет, дорогой Эраст, с бомбистами и горлопанами я не имею ничего общего, – серьёзно ответил Абызов.

Он расхаживал по комнате, приседал, выбрасывал руки в стороны. Потом намочил полотенце, поливая его из кувшина, отжал над тазом и стал растираться.

– Я понял, друг мой, – продолжал он, одеваясь, – мы с тобой не готовы принять то новое, что появилось в каждом за прошедшие годы. Тебе на правах гостеприимного хозяина об этом говорить неудобно. Так скажу я. Мы сторонники разных партий. Но это не важно, чепуха всё это. Когда на тебя попрёт мужик с вилами или товарищ с бомбами – мы будем по одну сторону баррикады. Вот что важно.

– В какой же ты партии, дорогой Базиль? – всё ещё не понимая оголённого делового тона гостя, с усмешкой спросил Эраст Карпович.

– Формально – в партии народной свободы. Но пойми меня правильно, принадлежность к той или иной политической группе – не скотское тавро, которое на всю жизнь. Просто в России нет сейчас организации более близкой к моим убеждениям, чем кадеты. Господин Милюков за конституцию и парламент. Я тоже. Он за то, чтобы земля оставалась у помещика. Я тоже. Правда, он хочет сохранения трона и царя-батюшки на нём…

– И это тебя не устраивает? – с укором спросил Логин.

– Как сказать… Царь в государстве – вроде иконы в избе. Алтарь у нас большой, но лики-то на нём тёмные, далёкие. А царь, помазанник Божий, – живой, его можно даже в синематографе показывать, как он ручками и ножками двигает. Дремучей мужицкой России для поддержания нравственности нужна живая икона. Но эта икона, по моему убеждению, не должна вмешиваться в дела мирские…

– Любопытно! – оживился Эраст Карпович.

По мере того, как его друг «раскрывался», становился понятнее – пропадала неловкость, что сковывала их. В какой-то миг показалось, что ожили флюиды былой дружбы, пьянящего чувства душевной открытости.

– Любопытно, а как быть с законодательным решением «рабочего вопроса»?

– Понимаешь, всё это, как и «конституция», «парламент» – слова. Ведь важно, что именно будет написано в конституции, кто именно будет заседать в парламенте! Я тоже сторонник закона, и для рабочих – в том числе. По моему закону рабочий должен работать, а не митинговать и безобразничать. Мужик должен пахать и сеять, помещик – быть агрономом, экономистом, коммерсантом.

Абызов горячился, его задевало благодушие хозяина. Эраст Карпович взирал на него из своего халата, как из непробиваемой крепостной башни. Вот и снова, пряча ухмылку, спросил:

– Кто же будет править государством?

– Политики. Профессиональные политики, – ответил Абызов.

– Значит, у кормила державы будет стоять мой друг, то есть ты и иже с тобой! Я могу спать спокойно?

– К чему эта твоя несерьёзность, дорогой Эраст?

– Я вполне серьёзен. А улыбаюсь потому, что рад твоему приезду. Не вступать же с тобой в перепалку по всяким пустякам!

– Нет, я вижу, ты многого не понимаешь.

– Естественно! – Хозяин благодушно улыбался. – И не скрываю… Зачем, к примеру, тебе истязать своё тело? Ещё Сенека говорил, что это пустое занятие: сколько ни старайся упражнять свои мышцы – всё равно у быка их больше и они мощнее твоих.

– Блестяще! Если российский помещик следует советам Сенеки, то, как говорят, дальше ехать некуда.

Друзья сидели в саду, горничная принесла им в беседку холодную ветчину, гренки, кофе со сливками. Смотреть хозяйство они не пошли. Эраст Карпович по-прежнему был в утреннем халате, а Василий Николаевич в спортивных брюках-гольф и лёгкой парусиновой куртке.

– Сенека, – продолжал Абызов, – банкрот от философии. Он был воспитателем у будущего императора Нерона. Так? Ну, и кого же он воспитал? Самого гнусного, самого развратного и кровожадного тирана, который в конце концов не пощадил и своего воспитателя, приказал ему умереть. Даже не сжалился прислать палача: пришлось старику, чтобы исполнить волю своего воспитанника, самому вскрыть себе вены. Так вот, если я, с точки зрения Сенеки, дурак – то, значит, стою на верном пути.

– Ну, полно тебе, Василий Николаевич. Мы привыкли к своей деревенской простоте, нас иногда удивляет городская суета. Не горячись, дружище.

Эраст Карпович хотел сгладить спор, поговорить о погоде, послушать столичные сплетни или поделиться своим рецептом рябиновой настойки. Но Абызова это благодушие раздражало. Ухватившись за слово «суета», он воскликнул:

– Нет, это не мы, активные политики, суетны. Это вы, бирюки деревенские, благодушествуете. К сожалению, не только вы… Господи, сколько же надо бить нас, чтобы научить чему-то. Вот ведь порассуждать любим. Знаем и римскую, и греческую историю, даже верим, что hjstoria est magistra vjtae*… Говорим о спартанском воспитании, о закалке характера, а при этом до вечера не вылезаем из стёганых халатов, начинаем день с рюмочки анисовой. Мы даже историю составляем так, чтобы в ней только приятные факты…

– Ну, дорогой, зачем ты так серьёзно…

– Затем, что в политике, если идея получает развитие, то обязательно кончается кровью. Мы играли идеями свободы, жаждали революции… Но если она грянет – тебе, не кому-нибудь, а тебе лично – придётся брать в руки наган! Если придёт холоп, чтобы забрать твою землю, твой дом – стрелять надо будет тебе самому. Другой холоп за тебя не заступится. Может, потому октябристы хотят оставить всё как есть, лишь бы ничего не менять. В душе я их понимаю. Но трагедия в том, что дальше всё как есть оставаться не может. Вот почему кадеты хотят конституцию такую, чтобы тебе осталась земля, мне – акции, а рабочему – цех, пусть даже большой и светлый. Цех, а не парламент и даже не площадь для митингов. Эсеры тоже за конституцию, но совсем другого порядка. Большевики – те вообще хотят, чтобы ни у кого не было собственности. Все голые и босые и терять им нечего. Сегодня это только теории, сегодня политики высмеивают друг друга, но когда дойдёт до дела – станет не до смеха. Никто своего за так не отдаст. Будут вешать, будут стрелять… В революцию, как известно, чужими руками не воюют. В революцию даже солдат становится тем, кем он был без мундира. И воевать он будет не за твою, а за свою правду. Так что если не захочешь, чтобы к стенке поставили тебя, должен будешь сам кого-то поставить. И сам, даст Бог, из пулемётика…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю