Текст книги "Невенчанная губерния"
Автор книги: Станислав Калиничев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
Бешеный Шурка! Он выпустил из рукава обрезок трубы, который скользнул по ладони и замер, охлаждая зажавшую его пятерню.
Белое кепи Абызова на аккуратно подстриженном затылке было совсем рядом. Перед ним лишь плечо шахтёра, который, как и многие другие, что-то кричал. Наливаясь свинцовой тяжестью, Шурка глубоко вдохнул, не зная, что предпримет в следующий миг. Но тут дорогу ему заступил Сергей.
– Ты чего надумал, братка? – испугался он.
– Поквитаюсь. Дам полный расчёт…
Серёжка ухватил его руками за шею, повис, едва не плача:
– Какой же квит? Ну, где же квит, Шурка? Всё будет, как было, только без тебя!
В это время в толпе что-то произошло, их оттеснили из первых рядов. А в круг, где стоял Абызов с помощником, вытолкнули одного харьковского, который выступал тут до прихода хозяина. (Харьковские артели в Донбассе были редкостью, не то, что курские или рязанские, да и публика в них собиралась разношёрстная – и довольно грамотные фабричные, и какие-то бродяжки, и даже уголовники. Любой без роду и племени мог найти «земляков», став членом харьковской артели).
– Народ требует, – говорил он, не глядя в глаза хозяину, – прибавку к заработку: не меньше тридцати копеек на рубль. Это – раз. Уголь для топки семейным и в балаганы тоже – бесплатно.
Хозяин что-то записывал в блокнотик.
– Со штрафами, – продолжал шахтёр, – сплошной обман получается. Штрафов вроде бы и нету, а со всей артели высчитывают.
– Вам что, не нравится эта система? – спросил Абызов?
– А то! – воскликнул шахтёр. Он был молодой, масластый, большеголовый, как исхудавший конь. – Я вот крепильщик… Земляк, скажем, стойку перекосил или затяжку прослабил – а расценку снижают всем.
– Правильно. Следить надо друг за другом. Это ваша же безопасность! – громко, как артист со сцены, ответил Абызов.
– Так-то оно так, да у иного уже и сил нехватает. А штраф такой… обдираловка, одним словом.
– Я этого не слышал! – позволил себе разгневаться Абызов. – Работа в шахте тяжёлая, не секрет. И у кого мало сил – пусть уходит, пусть выбирает себе занятие полегче!
В толпе загудели. Он поднял над головой свой блокнотик, и хорошо поставленным командирским голосом осадил общее возмущение:
– Ваши просьбы я учту, посоветуюсь… Надеюсь, вы разрешите мне подумать до завтра. А сейчас – на работу!
Тем временем Сергею, кажется, удалось охладить брата. «Не с ним ты посчитаешься – с нами! – умолял он. И забастовку сорвёшь. А дочка абызовская будет в пролёточке кататься, а Тоня Зимина в гробу перевернётся. Всем миром надо, братка, всем миром!»
Шурка понемногу остывал. Занятые собою, братья упустили что-то главное. Толпа начала расходиться. Одни потянулись к балаганам, другие – к ламповой, на шахтный двор. Но человек до полусотни собрались в плотную группу. Это были назаровские пришельцы и те из местных, которые наиболее активно их поддерживали. Обсуждали, как бы найти ход к военнопленным, а главное – дождаться возвращения дневной смены и склонить людей к забастовке.
Сергей почувствовал, что кто-то остановился за его спиной, дышит в затылок. Обернулся и чуть не вскрикнул от радости. Рядом стоял Роман Саврасов. На нём были добротные сапоги, парусиновая куртка, под которой виднелась довольно чистая, в мелкий горошек, рубаха и надвинутый на самые брови картуз.
– Не надо шуметь, братовья… Шурке в Назаровку нынче не следует возвращаться. Как стемнеет – приходи в мою конторку – возле ствола, рядом с подъёмной машиной. А ты, Серёга, как пожелаешь…
И Роман, не пожав им рук, ничего не спросив о своей матери, даже не кивнув на прощанье, отступил в сторону и тут же исчез.
Вскоре остатки толпы, потоптавшись у балаганов, отправились к опустевшей конторе. К ним присоединились идущие со смены шахтёры, подходили из семейного посёлка. Возле кузни стояли несколько побитых вагонеток, ожидающих ремонта. Одну из них мальчишки отогнали поближе к ламповой и скинули с рельсов, уложили набок. На неё стали взбираться ораторы.
Первым вытолкнули харьковчанина, который давеча объяснялся с Абызовым. Под одобрительные возгласы, в меру привирая, он рассказал о своей беседе с хозяином.
– Я ему и говорю… Вот так вот, в глаза: что же, говорю ему, душу твою мать, получается? Ты же нас как тот шулер в карты облапошиваешь. Штрафов вроде бы и нету – они теперь вычетами называются. Хочешь, говорю я, вот люди не дадут соврать, они всё слышали… Хочешь, говорю, чтобы мы работали – не менее тридцати копеек на рубль добавляй… В душу его Христа Спасителя и двенадцать апостолов!
Потом говорил Шурка. Он вспомнил и оборвавшуюся клеть в Назаровке, и бессовестный суд над виновниками аварии, рассказал про Лепёшкина и свой арест. Увлёкшись, рванул на груди рубаху:
– И эти фараоны – пятеро на одного… Связали меня… Но поднялась рабочая Назаровка, выручила всем миром! Так и сказали надзирателю: отдай Шурку, меня то есть, а если не отдашь – от твоего участка один мусор останется!
Закончил он своё выступление так:
– Просить – пустое дело. Надо требовать!
Большую ошибку допустил Василий Николаевич: решив, что дело улажено, оставил шахту и уехал домой. Жил он всё ещё в Назаровке, в той же квартире управляющего на Техническом посёлке. За дом платил в контору, а своё гнездо на Листовской только собирался строить.
Трудно сказать, как долго бы ещё толпились люди под окнами опустевшей конторы. Но быстро темнело, да и устали после смены. Так и не выработав какого-либо общего решения, стали расходиться. Серёжка направился домой вместе с назаровской ватагой, а Шурка пошёл искать конторку начальника движения.
Он точно определил деревянную пристройку возле кирпичной стены парового подъёма. Тяжёлая, грубо сколоченная дверь перекосилась, просела на амбарных навесах, выскоблив нижним углом под собою бороздку в почве. Конторка стояла прямо на земле – без полов и порожка. Из под двери пробивался желтоватый свет. Заглянул внутрь и увидел Романа. Он сидел за столом, больше похожим на верстак, и при керосиновой лампе заполнял какие-то бумажки.
– Пришёл? – обернулся он, оставив ручку в большой стеклянной чернильнице. – Закопёрщик! Ишь, какую кашу заварил!
– То не я, то старик Лепёшкин.
– Ладно… – Ромка поставил ладошку над лампой, шумно дохнул на неё и погасил. – Я кое-что знаю.
Он выглянул во двор, постоял, прислушиваясь. За стеной утробно вздыхала паровая машина. Вернувшись, в темноте подсел рядом на лавку, обнял одной рукой за плечи.
– Вот что, Шуруп… Приходил человек… Я ночью должен быть в Макеевке… Сам понимаешь, неподготовленно всё вышло. Надо призывать людей, надо с другими рудниками в лад… Да и Наца волнуется: я обычно прихожу в девятом часу. А тебе нынче нельзя дома ночевать. Так что располагайся. Тут лавка широкая. У меня кусок пирога с луком остался, квасу немного.
– Хорошо живешь.
– По сравнению с нищими – гораздо.
Он ушёл тут же, не задерживаясь. Только закрыл поплотнее двери, звякнул клямкой, запирая конторку на висячий замок. Оставшись один, Шурка дожевал рассыпчатый, очень вкусный пирог, выпил остатки кваса из фляги и наощупь перебрался от стола на лавку.
«…Неужели это я такую кашу заварил: – устало подумал он. – Но при чём тут я? Ведь всё уже раскалилось до того, что плюнь – зашипит, а подуй – вспыхнет! Вот и вспыхнуло… Крайний в любом деле найдётся. Сколько человек ни собери, всё равно кто-то окажется скраю».
Улёгся на лавке, подложил кулак под голову – жёстко. «Ромка, значит, надо полагать, в комитете… В Макеевке». Большевик он или меньшевик – не имело значение. Все они поддерживали шахтёров, и в стачечных комитетах сидели рядом.
* * *
Кто-то его тормошил. Ещё ничего не соображая, уселся на лавке. В небольшом двуглазом окошке конторки светало. Перед ним на табуретке спиной к столу сидел Роман.
– Вставай! Я тебе поесть принёс. Ешь и пойдём. Нельзя, чтобы тебя тут видели.
Пока завтракал, Ромка рассказал, что ночью состоялось совещание в комитете, были представители с нескольких шахт. Стачка назрела, её могут поддержать Прохоровка, Чулковка, Евдокиевка и несколько макеевских шахт. Все члены комитета будут выступать сегодня на митингах. Если удастся, Шурка должен выступать тут как представитель Назаровки. Для этого не мешает кое-что знать.
– Запоминай: с начала войны заработки шахтёров выросли на десять процентов, а у конторских на все сто! Весной полицейским наполовину увеличили жалованье. Теперь про цены на уголь…
Шурка слушал, запоминал, еще не вдумываясь в суть услышанного. И вдруг его рыжие брови поползли вверх, лицо расплылось в улыбке:
– Слышь, Ром… Как ты изловчаешься: если партийный, значит – за рабочих, против хозяина. Так я понимаю? А если за рабочих… Ить не может быть такого, чтобы начальник движения да никогда не «учил» плитовых или коногонов!
– При чём тут хозяин? – обиделся Ромка. – Он и меня грабит, я свой хлеб с лихвой отрабатываю. Но людей не штрафую, им и без того жрать нечего. Однако спрашивать за работу надо? Ну скажи – надо? Вот иногда и вытянешь кнутом разгильдяя. Ты думаешь, рабочий класс, когда победит мировую буржуазию, то сядет и будет лопать вареники с вишнями? А дулю не хотел? Чем муку смелешь, на чём варить будешь? Я думаю, что после победы мирового пролетариата ему ещё вдвое работать придётся, потому что не только Абызов, а все захотят жить хорошо. Подумать только – все! Это же сколько одних домов построить надо! Да, о чём это я? Когда выступаешь перед людьми, надо бить фактом.
Однако Шурке выступать на митинге не пришлось. В последний момент пришёл из Макеевки «товарищ Андрей», сопровождаемый двумя листовскими шахтёрами. Протолкались к вагонетке, где возле них образовалась довольно плотная группа. Многих из этого окружения «товарищ Андрей» наверняка не знал, но вёл себя так, будто из одной с ними казармы. Был он круглолиц, лет тридцати, когда поднимал кепку и вытирал высокий крутой лоб, облик его резко менялся: мягкий, взопревший чубчик, откинутый набок, придавал лицу домашний, свойский вид. Ясные, чуть настороже, глаза как бы говорили: мы ведь сто лет знаем друг друга!
Когда местные ораторы стали уже повторяться, он влез на вагонетку, снял кепочку и, осмотревшись на все стороны, заговорил не очень громко. Слова были те же, что Шурка слышал много раз, но каждое из них «товарищ Андрей» вроде бы вычистил до блеска, до полной ясности. Про то, например, что царь Николай и кайзер Вильгельм – родственники. У них вроде семейная ссора, а воюют и умирают за это – мужики! А взять, мол, Листовскую. Посёлок обнищал до крайности. Всё, что с шахтёра дерут, – вроде бы на алтарь отечества. Да только этот алтарь совсем рядом: Абызов, по сути, за счёт сверхприбылей вторую шахту строит. Ещё год-два и станет миллионером. «Скажите, можно доказать волку, что резать овец нехорошо? Да он сколько успеет, столько и зарежет, даже если сытый. Так и капиталист – без боя копейкой не поступится. Живьём тебя за копейку съест! У рабочего класса нет другого выхода: мы должны или победить или умереть!»
После его речи вся тысячная толпа стала другой, не такой, что была до этой минуты.
Абызов спешил на шахту к утреннему наряду. Хотя с вечера ему, кажется, и удалось уладить недоразумение, люди пошли на работу. Однако он понимал, что дело не закончено. Этот народ может забыть многое, но только не обещание увеличить зарплату.
У конторы его поджидали помощник, полицейский надзиратель, угрюмый, никогда не поднимающий глаза Али. Надзиратель сообщил, что ночью замечено хождение, общение между бараками, возбуждённые разговоры и общее беспокойство.
– Кто ходил? С кем общался?
Его раздражала манера надзирателя выражаться обтекаемыми протокольными фразами.
– Многие из харьковской артели и на посёлке. Доверенные мне люди не могут открывать себя, но список тут большой.
Разговор происходил в абызовском кабинете, где каждый чувствовал себя настороже. Из окон был виден шахтный двор с лежащей посреди него вагонеткой, баня, ламповая, уходящая к лесному складу узкоколейка. Там уже собирались какие-то люди.
– Корней Максимович, – подавляя своё раздражение, обратился Абызов к надзирателю, – сегодня надо особенно проследить, кто там зачинщики. Не те дураки, которых вперёд выталкивают, а всякие нашёптыватели.
– Нацелил, ваше благородие, уже нацелил!
Между тем людей во дворе прибывало. Василий Николаевич снял трубку и принялся накручивать ручку телефонного аппарата.
– Аль-лё! Барышня, соедините меня с казачьими казармами. – Прикрыв ладонью трубку, скомандовал находящимся в кабинете: – А вы – марш на улицу. Разве что Шадлуньскому не следует раздражать толпу своим видом… – Да, барышня, подожду, – это опять в трубку.
Ждать пришлось довольно долго. Наконец услышал:
– Есаул Чернецов у аппарата.
– Здравствуйте, я – Абызов, – поддаваясь власти командирского тона, так же чётко ответил он. Потом, придав своему голосу сколь возможно солидности, сказал: – Я прошу вас, господин есаул, сейчас же, не мешкая, прислать казаков на Листовскую. Все расходы и труды ваши, разумеется, будут возблагодарены должным образом.
– Никак не могу, господин Абызов. Только что обещал быть в Назаровке с полусотней, а мой подхорунжий направляется в Прохоровку. Уже выслал квартирьеров.
– Вы, кажется, не всё поняли, – занервничал Абызов. – Я не прошу сотню на постой. Мне нужно её присутствие хотя бы в течение часа, как психологический эффект, пока я буду объясняться с забастовщиками. В конце концов поднимите казачков по тревоге – и через два-три часа, уже отсюда, можете отправить их куда угодно.
– Виноват – не понял, – жестковато ответил Чернецов. – Я человек военный и выражаюсь достаточно ясно. Ваша настойчивость была бы оправдана при защите интересов империи. Честь имею!
Это была оплеуха – и не совсем заслуженная. Не мог ведь знать Василий Николаевич, что с подобными просьбами к Чернецову обращались ещё с трёх рудников: просили, играли на нотках лести, посул, даже угроз. Не понимали хозяева рудников, что есаул имел свои поняти о чести и солдатском призвании. Он был убеждённым монархистом и одинаково ненавидел как бунтовщиков, так и паучью свору рудничной верхушки. Сами ведь добаловались: партии, клубы, всякие рассуждения… Если какой харцызяка разводит агитацию, его можно и арестовать, и коленом под зад выпроводить с посёлка. А эти господа открыто газеты издают, пишут в них всякие непотребности и про генералов, и про ошибки правительства. Даже на самого монарха намекают! Свободы захотели. Повесить бы десяток-другой… Так нет же – господа! Среди этих господ уже и поляки завелись, и жиды допускаются. Что же требовать от того чернорылого шахтёра?
Так примерно рассуждал есаул Чернецов, верой и правдой служивший царю и отечеству. А в результате хозяин Листовской остался один на один с забастовщиками. Что у него было? Околоточный, два стражника, четверо черкесов во главе с Али да неполное отделение конвойных.
Едва только вспомнил про конвойных, как в кабинет заглянул прапорщик Полторадня – комендант лагеря военнопленных, которые работали на Листовской. Это был хитроватый молодой мужик, он косил на один глаз, всё время смотрел вроде бы и на тебя, и мимо.
– Заходи, Полторадня.
– Так что, вашбродь, пленные – все лежат. Не хочуть итить на работу! – выпалил он с порога.
– Господь с вами… – неожиданно сломленным, усталым голосом сказал Абызов и опустился в кресло, подпёр ладонью лоб. – Ступай. Побеспокойся, чтобы накто из них не покидал пределы лагеря и впредь не общался с поселковыми.
– Слушаюсь, вашбродь! Я им, сволочам, обед отменил.
Абызов тоскливо смотрел в окно. Народу прибывало. Толпа возбухала, как дрожжевое тесто, увеличивалась, заполняя пространство перед конторой. Вот уже стали подходить те, что поднимались на-гора после ночной смены.
Ещё раз заглянул надзиратель. Его вонючие сапоги, шашка, театрально болтающаяся на боку, яркая фуражка, петушиным гребнем восставшая над головой – всё казалось таким ходульным, опереточным… Подавляя в себе чувство гадливости, хозяин распорядился:
– Внимательно отслеживайте главных агитаторов. Ими займётся Али.
Он не хотел раньше срока появляться перед толпой. Решил: пусть пошумят, выпустят пар, пока не вспомнят, как заигравшиеся дети, что пора возвращаться домой. Отчуждённо поглядывал в окно, а сам накручивал магнето телефонного аппарата, не давая покоя Центральной.
– Аль-лё! Центральная? Барышня, соедините меня с Назаровкой.
Он переговорил с приставом макеевского участка, с горным округом, с управляющим шахтой «София»… А за окном, чуть в стороне от конторы, ближе к ламповой, распинались перед толпою ораторы. Они влезали на вагонетку, размахивали руками, надсаживались в старании перекричать других. «Дня на три-четыре, – думал он, – хватит запаса угля на складе».
И вдруг это пассивное выжидание для его самолюбивой и деятельной натуры стало невыносимым. Василий Николаевич резко, так, что загремело кресло за ним, встал, распахнул дверь в приёмную и вышел в коридор. Вытянулись при его появлении, застыли с напряжёнными лицами конторские.
– Вы что – тоже бастуете? – рявкнул он. – Почему не на рабочих местах?
Спустился с крыльца и тут же боковым зрением увидал, что за его спиной пристроился Али со своими нукерами. От толпы отделился и застыл наготове надзиратель. Очередной оратор, что стоял на вагонетке, быстро «закруглялся».
– Ну, вот хозяин, – сказал он. – Вчерась господин Абызов обещал обдумать наши требования.
Притихла толпа, все обратились к нему и молча подались ближе к крыльцу. Пришлось отступить и подняться на ступеньки.
– Ваши товарищи и братья проливают кровь, защищая родину, своё отечество, – патетически, срывающимся голосом бросил в толпу Василий Николаевич. – У них не хватает снарядов, патронов, потому что не хватает угля. Без него задыхается транспорт. В стране угольный голод. Своей забастовкой вы становитесь пособниками немцев! Ваша забастовка – выстрел в спину фронтовикам, которые вас же защищают.
– Неправда, господин Абызов! – выкрикнул человек в серой кепке и стал взбираться на вагонетку. Обращался он к хозяину, однако говорил так, чтобы слышали все, – это вы стреляете в спину фронтовикам, заставляя шахтёров голодать. Какой из голодного работник? Мы рискуем здоровьем, а вы во имя отечества не хотите расстаться с лишней копейкой. В войну всем должно быть трудно, всем сынам отечества. Так почему же ваши прибыли растут?
– Кто вам сказал? – не выдержал, унизился до спора Абызов.
– Ну, не от убытков же вы увеличили жалованье Шадлуньскому! Он получал пятьсот рублей, а теперь тысячу. Клевецкому платили триста рублей, а теперь восемьсот! Они тоже страдают за отечество?
Толпа взревела, Абызов почувствовал себя так, вроде бы с него прилюдно сдёрнули штаны, обнажив всё самое потаённое, что при общем обозрении становится неприличным.
– Кто? – закричал он, теряя самообладание, – кто этот провокатор? Я не знаю такого работника на Листовской! – и, обращаясь к перепуганному надзирателю, даже ногой притопнул: – Как он попал сюда? Почему он здесь?!
Надзиратель и стражники кинулись в толпу, но шахтёры, защищая «товарища Андрея», сомкнулись, ощетинились. Стражники висли на их сомкнутых руках, пытаясь разорвать цепь. Получив ощутимый толчок под рёбра, надзиратель попробовал вытащить шашку, но его опередили, придержали руку в запястье, а упёршийся прямо в него шахтёр попросил:
– Ваше благородие, уйдите от греха. Из толпы кто может и обушком тюкнуть.
Рядом с Абызовым стояли трое солдат, которых прислал Полторадня. Обленившиеся в лагере, они были наверняка распропагандированы, возможно, что агитация среди военнопленных велась именно через них. На помощь такой стражи нечего было и рассчитывать. Видя, что попытка стражников прорваться в толпу безуспешна, Абызов выкрикнул с обидой в голосе:
– Вы… вчера мне обещали! Я своё слово сдержал, хотел уже набавить… Но теперь выбирайте представителей – только с ними буду разговаривать.
И скрылся в конторе.
Толпа ещё долго шумела. Шахтёры выбрали троих представителей, обсудили список требований (он был заготовлен заранее). Потом делегация пошла в контору и вскоре вернулась. Из всех пунктов хозяин принял один – «более вежливое обращение». Другие или отвергались, или принимались частично. Что же касается главного – повышения зарплаты, он соглашался прибавить по десять копеек на рубль сдельщикам и пятак – подёнщикам. Сообщение об этом вызвало стон разочарования. Обозлённые люди стали расходиться, твёрдо обещая друг другу к работе не приступать, пока не будут удовлетворены все требования.








