Текст книги "Невенчанная губерния"
Автор книги: Станислав Калиничев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
К чести Романа, он мало интересовался деньгами. Хватило бы до получки – и ладно. В нём жила уверенность, что уж на кусок хлеба всегда заработает. Вытащив содержимое ридикюльчика, сунул в карман пиджака, снял с вешалки казакин и выскочил из дома, даже не заперев двери.
ГЛАВА 14
Третью ночь подряд полк поднимали по тревоге часа за два до положенного времени. По казарме бежал дневальный и гнусавым, противным голосом орал:
– Уч-чебная рота! Па-адъём!
Так орал, что глаза закатывал. Случалось, в наряд назначали и хорошего парня. Но после дежурства, когда он мучительно – хоть спички вставляй в глаза! – боролся со сном, а остальные по-сволочному равнодушно храпели, после этого самый хороший парень вдруг обретал дурной, тупо злорадствующий голос.
– …па-адъём!
Едва дневальный раскрыл рот, Шурка вылетел из койки, присел возле спящего внизу под ним Семернина и стал обуваться. Быстро: три-четыре коротких, как удары, движения – и нога в портянке словно куколка! Юфтевые сапоги сели на ноги ладно и плотно.
– Ты что, в шароварах спал? – удивлённо спросил Семернин, сбрасывая с себя одеяло и шинель.
– Нет, я их на лету надел.
В казарме стоял собачий холод, потому что топливо в Петроград подвозили плохо, заводам не хватало. Но пожившему в артельном балагане эта казарма могла показаться светёлкой: тюфяки, набитые сеном, байковые одеяла, деревянный, натёртый кирпичём пол – уют, можно сказать!
Шурка выскочил в коридор, хлопали двери на втором и третьем этажах: самые прыткие, вроде него, уже спешили на улицу. Проскочил мимо дежурного у входа, хватанул полной грудью ледяной воздух, мокрый от близости Балтики. После прокисшей атмосферы казармы, где солдатики размещались как в пчелиных сотах, этот воздух резанул, освежил, высветлил мозги.
Через чуть освещённый газовым фонарём плац пробежал в угол двора, к солдатской уборной – длиннющей, очков на двадцать по обе стороны… Уже на обратном пути его догнал старший унтерофицер Паулутис. Отвёл на площадку с чучелами из соломы и рогожи, где обычно новобранцы отрабатывали приёмы штыкового боя. Туда не доставал свет фонаря.
– Не решаются товарищи. Не уверены, что другие полки поддержат.
– А они понимают, – спросил Шурка, – что нашими руками хотят удавить забастовку?
– Понимают… – вздохнул Паулутис. – Но не выйти из казарм… Это же приказ. Разоружат – и под суд. Решили так: если дело дойдёт до оружия – стрелять в небо. Передай своему отделению.
– Они сделают так и без нас.
А казарма уже гудела, как вселенская ярмарка.
– Первая р-рота, выходи строиться!
– Учебная рота-а… Смир-рна! Отставить. Оправиться!
В половине шестого им дали завтрак и по три чёрных сухаря с собой. Значит, опять уводили на целый день. Два батальона вместе с сапёрной и учебной ротами построились в колонну и поползли из ворот. По четыре в ряд, закинув винтовки на плечи, под собственный грохот сапог о мостовую.
…В промозглой темноте февральского утра, словно щупальца огромного спрута, на которых омерзительными волосками щетинились штыки, воинские части вползали в Петроград. Роты и батальоны выстраивались вдоль Невы, на мостах и поперёк улиц, разъединяя рабочие окраины, отсекая их от центральных площадей и Невского.
Учебную роту привели на Николаевскую площадь и поставили на противоположной от вокзала стороне. Офицеры, потоптавшись возле ещё закрытого трактира, ушли в вокзальный буфет. Остальные, составив винтовки поотделённо в козлы, отчаянно дымили махоркой, жались группками к стенам домов, где меньше дуло. Медленный рассвет, казалось, вовсе заиндевел, завис полумраком над городом. Подъезжали извозчики, опасливо останавливались в центре площади. Два ломовых проехали под арку на товарный двор.
– Тихо что-то, – подошёл Паулутис.
– Воскресенье, – ответил Шурка, – гудков не слышно.
Спокойствие на улицах Петрограда в то утро обмануло не только старшего унтер-офицера Паулутиса. Пожелал быть обманутым этой тишиной и командующий Петроградским военным округом генерал Хабалов. Стачка, начатая путиловцами, в считанные дни охватила весь Питер, она перерастала в восстание, каждый её день казался высшим и последним напряжением. Женщины оставляли хвосты очередей, круглосуточно толпящихся возле булочных, и шли митинговать, вместе с демонстрантами напирали на полицейские патрули и армейские заслоны.
О событиях 25 февраля царица писала в Ставку Николаю: «Это – хулиганское движение. Мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба, – просто для того, чтобы создать возбуждение…» Царь успокаивал супругу: «Беспорядки в войсках исходят от роты выздоравливающих, как я слышал». А командующему округом отдал распоряжение: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки…»
Безлюдные, наводнённые лишь солдатами, казаками и жандармами улицы обнадёжили командующего, и он ответил царю телеграммой: «Сегодня, 26 февраля, с утра в городе спокойно».
Но затем оказалось, что спокойствие это было обманчивым…
Шурка видел, как к приходу поезда оживлялись не только извозчики. Подъезжал конный разъезд жандармов, появлялась полиция, какие-то подозрительные типы провожали глазами каждого выходящего из вокзала. Потом где-то поблизости за домами послышался рокот – будто на терриконе опрокинули вагонетку с породой, и чёрные камни катятся по склону, глухо соударяются, мощно шуршат…
На углу Лиговки и Невского проспекта остановилась группа конных жандармов. От неё отделился старший и направился через площадь, казалось, прямо к Шурке. Но не к нему. По Старо-Невскому выезжала полусотня казаков. Жандарм подъехал к хорунжему и, придерживая нетерпеливого коня, распорядился:
– Господин хорунжий, у Казанского собора толпа бесчинствует. Появились листовки. Извольте поспешить.
– У меня другой приказ, – отвернулся от него казак.
– Вы будете отвечать! – вскричал жандармский начальник.
– А пошёл ты…
Казак выругался и повёл свою полусотню вдоль здания вокзала, огибая его.
А рокот нарастал. Побежали к своим взводам офицеры. Солдаты разобрали винтовки и растянулись цепью. Жандарм подъехал к командиру роты поручику Комлакову, но тот лишь махнул рукой. С Лиговской улицы на площадь выбежали, пронзительно свистя, два городовых и целая гурьба мальчишек. За ними чёрной лавиной шла толпа.
Стоявшие на площади извозчики стали торопливо разворачивать лошадей и один за другим – ходу, в проём Старо-Невского. Какой-то из них замешкался – должно быть, уснул в своём драном фаэтончике. Пока выбрался, подпоясал кожух, отцепил с лошадиной морды торбу с овсом, толпа захлестнула его и, омывая, потекла дальше по площади. Она кружила, становилась плотнее, а оттуда, с Лиговки, всё шли и шли: озорная пацанва, суровые, как с картин Страшного суда, бабы, пропахшая олеонафтом и окалиной мастеровщина.
Забегали взводные, сомкнулась солдатская цепь, выставив перед собой штыки. Но толпа не потекла дальше, закружилась на площади, сжимаясь к центру. Остановились, покачиваясь над головами, наспех написанные лозунги: «Хлеба!», «Долой царя!»
Шурка аж подобрался весь. Эти корявые, мелом или извёсткой брошенные на полотнища буквы били наотмашь. А на застрявший в толпе фаэтончик уже взбирался оратор – мастеровой лет тридцати.
– Мы пришли, чтобы заявить: так жить невозможно! Вслед за нами на улицы и площади выходит вся трудовая Россия. Мы умрём или добьёмся свободы.
На козлы, рискуя свалить с них оратора, взобрался парень помоложе и стал небольшими пачками швырять во все стороны листовки. Тогда из-за солдатских спин выехали несколько конных жандармов.
– Разойдись! Р-разойдись! – кричал старший.
Но что-то произошло. Шурке не было видно, отчего лошадь старшего взвилась на дыбы, словно ужаленная, а сам он выхватил шашку. В жандармов полетели камни. Одного уже стащили с лошади. Всадники попятились, стали отступать. А по цепи полетела команда: «Заряжать!..» Трясущейся от волнения рукой Шурка дослал патрон в патронник, по привычке кося взглядом, как выполняет команду его отделение.
– Рота-а… пли!
У них ещё не хватало решимости противиться гипнотической силе команды, но и стрелять в толпу, которая перестала быть безликой, не могли. Дёрнулись вверх винтовочные стволы, и над площадью – будто рванули пополам гигантское полотнище чёртовой кожи. Шарахнулась толпа, попятилась к Лиговке. А по цепи снова команда заряжать.
– Рота-а… пли!
Толпа, готовая полыхнуть паникой, после второго залпа заколебалась. Кто-то закричал: «Холостыми стреляют!» Ни убитых, ни раненых – только освободилась полоса мостовой перед солдатской. шеренгой.
– Сволочи! – кричал, пробегая вдоль строя, Комлаков. – А вы почему стоите?! – набросился вдруг на своего заместителя подпоручика Фальмера.
Тот побледнел и побежал в подворотню. Рота перезарядила винтовки и снова выпалила в воздух. Но что это? Полетело со звоном стекло за спинами солдат. Над подворотней, в которую вбежал подпоручик, распахнулись створки окошка и оттуда, выбрасывая жало пламени, начал бить пулемёт. По толпе – как порыв ветра по ржи. Падают люди на мостовую, на грязном снегу вспыхивают алые пятна крови. Прямо перед Шуркой, шагах в тридцати, осела на булыжник уже немолодая работница. Толпа отхлынула, от неё отделился мальчишка и бросился к женщине. Он не добежал шагов трёх, остановился, крутнулся и упал, тут же вытянулся, будто в судороге, перекатился с живота на спину, кропя кровью перетёртый подошвами снег. И уже вслед толпе вылетели конные жандармы, преследуя убегающих.
Потемнело у Шурки в глазах от стыда и бессилия. А умолкший пулемёт опустил рыло, уставясь прямо в шеренгу солдат своей роты.
…Отбой в казарме сыграли раньше положенного. Перемёрзшие, изголодавшиеся за день солдаты, нахлебавшись за ужином горячей «шрапнели», – так они называли гороховый суп, – ворочались в своих койках. Не спал и Шурка, мучительно размышляя, как же он докатился до такой жизни?
Осенью шестнадцатого, после ареста, его посадили в Бахмутскую тюрьму и лишь через неделю вызвали на первый допрос. Следователь выражался загадками и намёками, а Шурка таращил глаза и отмалчивался. «Ну…», «Нет», «Ещё чего!», «Ага!», – вот и все его ответы. Следователь выходил из себя, в результате можно было понять, что у полиции против Шурки только одно: призывал шахтёров всем скопом идти к воинскому начальнику. Назаровский надзиратель не написал, должно быть, что слесарь Чапрак нанёс ему «оскорбление действием» – невыгодно было афишировать, что вся заваруха началась с его полицейской дурости.
Потом Шурку отправили в Екатеринослав. Там он был разговорчивей, но упорствовал на своём: рвался на фронт и никакой вины за собой не видит. Его, мол, и арестовали, когда ехал к воинскому начальнику.
Екатеринославский следователь, не скрывая своего презрения, даже брезгливости, послушал Шурку раз, другой, а потом, отбросив сухой, официальный тон, рявкнул:
– Меднолобый идиот! В тюрьме намного уютнее, чем в окопе. Я похлопочу, чтобы твое желание уважили.
И через несколько недель, пройдя курс ускоренной подготовки, рядовой Чапрак сидел в хлипкой и грязной, как стоптанный лапоть, траншее. Кругом, куда ни глянь, припорошённое снегом болото, редкие островки обросли осиной да кустящейся низкорослой берёзой. И всё это пространство исполосовано змеящимися траншеями и шпалерами из колючей проволоки… Путного костра и то развести не из чего. Наберут солдаты всякого прутья, разложат прямо в траншее (а она мелкая, потому что глубже – чавкает ржавая вода) и трясут над огнём завшивленным, давно не стиранным исподним бельём.
А сам народ, что оказался в Шуркином взводе, – весь перегнивший: в чирьях, морды землистые, бороды как мочала. «Э-э, – подумал он тогда, – тут хужее, чем могло быть, тут и без немецкой пули загнёшься». Надеялся, конечно, найти тут партийцев, но по разговорам понял, что в деревенской массе социал-демократы не в почёте, зато об эсерах… Ну, прямо-таки мученики со святых икон: и в царя бомбу кидали, и в генералов стреляли, и за мужицкие идеалы – хоть сегодня на плаху.
Однажды, правда, подошёл к нему один человек. То да сё… Откуда, мол? Шурка прикинулся дурачком, рассказал и про забастовку на шахте, и как он всех звал на фронт. Говорил то, что и следователю. Умный-то должен понять. Человек, может, и понял, да только вскоре началось наступление – печально известная Митавская операция.
Войска тут давно стояли в окопах, успели подружиться с немцами. Понаделали лазеек в колючей проволоке, чуть не в гости ходили друг к другу. Наши даже немецкий стали осваивать: брод, камрад, мессер… Обменивали сухарь на ножик, портянки на галеты – не для выгоды, а больше от желания подружиться, сломать страх друг перед другом. И когда узнали о наступлении, послали двоих на ту сторону, чтобы договорились: вы, мол, никс шиссен, а мы, мол, за колючую проволоку прорвёмся, а дальше – никс геген. (Что означало – вы, мол, не стреляйте, а мы колючую проволоку прорвём, а дальше не пойдём). Конечно, всё это втайне от офицеров.
В ночь перед наступлением двое наших туда и отправились, а вернулся лишь один. Второго убили. В послений момент, как оказалось, немецкое командование заменило часть, которая занимала окопы на этом участке фронта.
…Когда Шурка, заткнув полы шинели за пояс, бежал в атаку – уже там, за колючей проволокой, чуть впереди машущего пистолетом прапорщика, в лицо им ударил немецкий пулемёт. Бежавший рядом Вася Егоров, котельщик из Екатеринослава, что тоже прибыл из последнего пополнения, сделал пару шагов в полуприседе и упал на снег – неуклюже, как куль с картошкой.
Воздух был пронизан летящими кусочками металла, и в каждом сидела смерть. Шурка почувствовал себя вне тела, вроде он – это уже его душа, летящая в стылое и безжизненное небо. А немецкие окопы – вот они, секунда-другая лёту. И ему вроде кто поддал в зад так, что влетел в траншею. Удар прикладом, выпад штыком – как учили на чучеле с соломой. Эх, ему бы нож или гирьку в кулак – ведь тесно-то в траншее с винтовкой. Нырнув под чужой приклад, он отбросил вставшего на пути солдата и навалился на пулемётчика.
Покатилось стоном «Ур-ра-а!». В траншею падали мужики его роты. И в это время, когда душа, кажется, возвратилась на место, почувствовал потрясший его удар в спину. Немецкий штык прошёл под правую лопатку и до соска на груди. В пылу боя по нему ещё пробегали, об него спотыкались…
Об этом, впрочем, он узнал уже в госпитале, в Царском селе, где лежал перебинтованный – чурка чуркой. А когда стал поправляться, узнал и другие страшные подробности того неудавшегося наступления. К ним в палату попал раненый одного из полков Сибирского корпуса, что наступал под Митавой южнее. Там солдаты отказались идти в атаку. Волынка тянулась несколько дней. Потом прислали какую-то «Дикую» дивизию, стали хватать зачинщиков бунта и многих участников. Начались расстрелы. Почти сто человек казнили перед строем, на глазах товарищей, а несколько сотен отправили в каторжные тюрьмы.
– Господи! – сокрушался солдат. – Что мне с тем немцем делить-то? В гробу мы видели его Мюнхен, как он нашу Рязань… Ведь разобраться – мужики такие же. Ни один фон-барон не сидит в окопе! Шурка слушал солдатика, который и расстрела избежал, и в наступление не ходил – он счастливо сломал ногу на болоте, когда тащил ящик со снарядами. Горько было за себя – большевик называется! В атаку бежал – вроде сам решил искупаться в Дарданеллах! Немца убил – и фамилию не спросил. «Что же получается? – размышлял он. – Всё знаю, всё понимаю, а делаю по-другому. И что страшно – почти все в таком положении. Сила на нашей стороне, а мы её применить не можем. Где нам жилу подрезали?»
Однажды, уже в начале февраля, прибежала молоденькая сестра милосердия: «Почему вы молчали, Александр? Ведь вы герой!» Его тут же перетащили в другую палату, стояло там пять или шесть коек всего, хотя палата была не меньше той, где двадцать. Весь госпиталь переполошился: скребли и мыли, меняли повязки и занавески. В палату пришёл цирюльник и предложил Шурке сбрить с лица рыжий мох, уже начавший кучерявиться. В другое время он подумал бы, но побриться в постели ещё раз он сможет… разве что после своей смерти. Согласился, но попросил оставить усы.
Мастер тут же оголил ему лицо, подстриг волосы и поднёс к глазам зеркало. Из него на Шурку смотрел рыжий мужик дурацки бравого вида.
Наконец, когда все пять или шесть героев сборной палаты были побриты и причёсаны, а атмосфера накалилась, как перед боем, к ним вошли двое военных и бледная, уже немолодая «девочка», которую они называли великой княгиней. В дверях застыл медперсонал. Один из военных – полковник, весь в орденах и нашивках – произнёс короткую речь о доблести русского оружия, о проливаемой нашими богатырями крови, на которой произрастает величие империи… «Рядовой Чапрак, увлекая за собой роту, первым ворвался в траншею врага, убил троих солдат и пулемётчика…»
«Если наверняка – так только один на моей совести, – подумал Шурка, – хотя, чёрт его знает!?»
Пока он думал, к нему приблизилась великая княгиня, держа в пальчиках Георгиевский крест. Присыпанное пудрой лицо её оказалось совсем рядом. Она приколола крест к его нательной рубахе и тихо сказала:
– Спасибо, солдат…
Все замерли, заворожённые торжественностью момента. Шурка выгнул грудь колесом и, как положено по уставу, гаркнул:
– Рад стараться, ваше («благородие» – к фельдфебелю, «величество» – к царю)… заколебался на миг – и со всей серьёзностью: – Ваша прелестность!
Великая княгиня удивлённо посмотрела на полковника, на того, кто носил за ним портфель, и улыбнулась.
– А он милый… Такие герои нужны в столице.
Все облегчённо вздохнули. Медперсонал прослезился.
Так Шурка после выздоровления оказался в столице в качестве командира отделения учебной роты. По тем временам это считалось «тёпленьким» местечком, и попадали на него не всегда путями праведными. Ему повезло. И случилось это незадолго до Февральской революции.
…Двадцать седьмого февраля, в понедельник, два батальона полка вместе с учебной ротой, как и накануне, подняли по тревоге и ввели в город. Учебную роту поставили в заслоны вдоль Невы, в виду Литейного моста.
С реки, укрытой льдом, тянуло пронизывающей сыростью. Офицеры поднялись на набережную, и поди знай, куда подевались. Им сверху в любой момент можно было подойти и увидеть всю роту. А тут, под берегом, сколько ни задирай голову – ниже третьих этажей полная неизвестность. Что в улице делается – не видать. Солдатам даже потоптаться для согрева негде – торчат по всему берегу верхушки ряжей, меж ними навален булыжник, покрытый ледяной коркой.
Возле берега, чуть в стороне, торчала вмёрзшая в лёд баржа. Напротив неё вскоре вспыхнул костёр, притягивая к себе согбенные фигуры солдат. Унтер Паулутис, оставленный в роте за старшего, взял из каждого взвода по два человека и послал на баржу: может, и нашим удастся ещё что-то стащить или выломать для устройства костра. Кто знает, сколько ещё придётся стоять, – совсем околеешь.
Но нынче события двинулись куда быстрее. Сразу после рассвета на том берегу из улицы стала вытекать толпа. Она вытягивалась к Литейному мосту, впереди шли люди со знамёнами и растянутыми над головами полотнищами. Упершись в начало моста, толпа застопорила и долго возбухала, роилась, затопляя на той стороне набережную. Какие-то люди стали отделяться от общей массы, спускаться на лёд. Вначале их было немного, должно быть, самые отчаянные. Горбясь под ветром, они двинулись по Неве сюда, прямо на цепи солдат.
– Назад! Назад! – кричал кто-то из офицеров за Шуркиной спиной, сверху.
Потом послышались команды, выровнялась цепь солдат по всему берегу, ощетинилась штыками навстречу идущим к ним смельчакам. Напротив учебной роты их вышло пять или шесть. Возле Шурки к самому берегу подступила девчонка лет семнадцати, может, немного больше.
– Солдаты, братья в шинелях! Зачем вы здесь? – кричала она. – Неужели станете стрелять в тех, кто требует хлеба?
Она обратилась к немолодому солдату:
– Ты кого защищаешь, отец, – царя? Завтра он прикажет стрелять в твоих детей, когда они станут просить хлеба. Скажи мне самую простую вещь: кого ты защищаешь? Ну, убьёшь меня, разве твоим детям от этого станет легче? – наседала она на бородача Шмякина.
Шурка был поражён – эта барышня как в воду смотрела. На той неделе Шмякин получил из дому письмо, от которого до сих пор не мог успокоиться. Его читали всем отделением. Жена писала, что деревня голодает, и она боится за детей. Старшие, так те где украдут, а где выпросят, а с младшими беда… Глаза у девицы пылали, её слова заворожили солдат, они стояли будто дети перед первой учительницей, которая что ни скажет – то и верно. Шурка почувствовал, что и сам покоряется её настроению.
Наверху забегали офицеры. Послышалось: «Взять! Арестовать!» Это относилось не только к ней, но и к другим агитаторам. Стало страшно за эту девчонку.
– Дура! – срывающимся голосом крикнул Шурка, пытаясь привлечь её внимание.
Сам же при этом левой рукой делал красноречивые жесты: подойди, мол, ближе. Она поняла, подошла… И так близко, что кожей лица ощутил парок её дыхания – что-то тёплое разлилось в груди. Со страхом подумал, что вот тут, на льду, её могут убить, как ту женщину перед Николаевским вокзалом.
– Нас агитировать не надо, – осевшим от волнения голосом бросил ей. – Зови своих, не будем стрелять.
Не один Шурка принял такое решение, созрели для него и другие, потому что по цепи и в том, и в другом направлении неслось: «Не будем стрелять. Пусть идут». Возможно, агитаторы, прощупав настроение солдат, дали какой-то знак своим, а возможно, что те и сами поняли. И на невский лёд стал сползать поток смешавшихся колонн забастовщиков. Сначала пошли отдельными группами, а потом – всей лавиной. Шурка подобрался, готовый к тому, что сейчас прозвучит запоздалая команда стрелять. Однако солдат начали торопливо выводить наверх, будто опасаясь, что толпа соединится с ними. Лавина людей уже достигла середины Невы.
Поднимаясь по заеложенным подошвами выбоинам в откосе, хватаясь за дружески протянутый сверху ствол винтовки, он увидел взгромождённый прямо на парапет пулемёт «Максим» и подпоручика Фальмера, который дрожащими руками заправлял в него ленту. Рядом, растерянно переглядываясь, стояли солдаты-пулемётчики. Шурка вскинул винтовку и, ещё не успев ни о чём подумать, выстрелил в подпоручика.
Солдаты-пулемётчики, едва не столкнувшись лбами, нагнулись, чтобы поддержать офицера, но не успели – он грузно осел на мостовую. Рядом с ним, как с неба свалился, оказался ротный. Бросился к Шурке, на ходу расстёгивая кобуру. Ребята из отделения вышли вперёд, но Комлаков резким ударом отбросил одного, выхватил, наконец, револьвер. На секунду рядом с ним возник Паулутис, и ротный, получив подножку, растянулся на загаженной лошадьми мостовой. Пуля срикошетила от булыжника, дзенькнула, как лопнувшая струна, и улетела в низкое небо. К месту происшествия кинулись солдаты соседней роты, закружилась базаром серая масса. Шурку обступили ребята из его отделения и стали оттирать в сторону, долой с глаз других офицеров.
А толпа с Выборгской стороны уже подступала к этому берегу, люди выбирались наверх, смешивались с солдатами. Они мгновенно разжижали взводы и роты. Сотни мужчин и женщин лезли на набережную, заполняя пространство между рекой и домами. Но это не была слепая толпа. Она вырабатывала невидимую силу, которой сама же и подчинялась: ещё шли и шли через Неву люди, а тут уже сформировалась голова колонны человек по десять в ряд. Над ними поднялись лозунги, белые и красные полотнища. Этот поток двинулся, вытягивая за собой людскую массу, придавая ей стройность и силу, в сторону Невского.
К Шурке протолкалась давешняя девица, что агитировала его солдат. Покрасневшей от холода рукой взяла за отворот шинели, заглянула в глаза:
– Нельзя тебе в казарму, солдат. Офицеры не простят. Пошли с нами.
В шевелящейся массе народа она стояла совсем рядом. Волновалась, должно быть. Верхняя губа нервно подрагивала, в тёмных, с неуловимым переливом глазах билось сомнение или какая-то нерешительность, вроде она стояла перед важным выбором. В Шуркиной груди вспыхнуло острое желание помочь ей. Но чем?
Вместе стали протискиваться ближе к домам. За Шуркой увязался Лысухин – солдат из его отделения. И вскоре все оказались в одном ряду колонны, которая текла по набережной. На углу квартала, где надо было свернуть к Невскому, колонна застопорила, разливаясь, как ручей у запруды. Тесным строем, стремя к стремени, улицу перегородили конные жандармы. Шурка, а за ним и Лысухин, стали снимать с плеч винтовки, но их опередили. Из колонны прогремело несколько выстрелов, жандармский офицер уронил голову на холку лошади, строй кавалеристов сломался, они стали разворачивать всхрапывающих коней и под выкрики толпы уходить. Люди хлынули в улицы – и опять какая-то заминка. Послышался звон разбиваемых стёкол, глухие удары, крики… Громили оказавшийся на пути полицейский участок.
И опять остановка – путь пересекла другая колонна, тоже устремившаяся к Невскому. Сюда стекались со всех рабочих окраин, затопляя не только проспект, но и прилегающие к нему Лиговку, Садовую, набережную Фонтанки… На каждом перекрёстке – свой митинг, свои выступающие…
После полудня появилось много вооружённых рабочих – оказывается, одна из колонн взяла приступом арсенал и теперь там раздавали оружие. Появились автомобили с пулемётами на крышах кабин, в их кузовах стояли солдаты и матросы. По-собачьи тявкая резиновой дудкой-сигналом, такой автомобиль полз через толпу, раздвигая её. Время от времени появлялись листовки.
Один грузовик застопорил возле Гостиного двора, и с него какой-то матрос звонким, ликующим голосом, приседая от напряжения, выкрикивал, обращаясь к толпе:
– Товарищи! Здесь у нас… вот – на борту товарищи… ваши р-р-еволюционные товарищи, которых мы вместе с братишками-пехотинцами… только что освободили из Петропавловской крепости!! Послушаем их, товарищи!
От всех этих выступлений у Шурки в мозгах – ломота. Одни: «Да здравствует демократическая республика!» Другие: «Долой всякую власть! Натерпелись – довольно!» Одни: «Долой войну! Штык в землю – обнимись с немецкими братьями!!» Другие: «Мы проливали кровь за Романова и его свору, а теперь встанем на защиту республики, которую создадим на обломках трона!» Одни кричат: «Не будет бедных!» Другие кричат! «Не будет богатых!» Шурка думает: «Чёрт возьми! А кто же будет?»
Вместе с частью выборжцев он направился – а вернее, его понесло – к Таврическому дворцу. Лысухин где-то потерялся, раза два надолго исчезала, но потом снова появлялась поблизости Анна, та самая, которая посоветовала уйти из части. Они успели познакомиться, даже узнать кое-что друг о друге, потому что эти несколько часов растянулись, как несколько недель. Оба поддерживали самых «певых», самых непримиримых ораторов. А после Таврического дворца, где заседал Временный комитет Государственной думы, сами ораторы час за часом «левели». Выступали со ступенек одного из подъездов, с грузового автомобиля, появлялись люди «только что оттуда». Услышанные от них новости передавали, несли дальше: «Председатель Временного комитета Родзянко поехал и взял под арест царских министров». Одни кричали «Ура!». Другие возмущались: «Почему Родзянко? Он царскую Думу шесть лет возглавлял! Вместо дома Романовых теперь будет дом Родзянко – так, что ли?»
Подходили какие-то воинские команды, раздвигая толпу, прорывались к парадному подъезду дворца, там охрана из добровольцев задерживала их, пропуская вовнутрь лишь одного-двух «представителей».
У крайнего подъезда путано и длинно выступал представитель только что созданного Совета рабочих депутатов. Анна, которая стояла рядом, переживала каждое слово оратора, не обращая внимания на холод, хотя, по всему было видать, замёрзла изрядно. Она совала пальцы в коротковатые и узкие рукава своего пальто, пыталась согреть их под кончиками платка на груди, дышала на сжатые кулачки. Шурка великодушно взял её руки в свои ладони, подышал на них, растёр… Такое было у всех настроение, будто каждый рядом – друг тебе и брат. Почему не помочь девчонке, если у тебя самого и ладони горят, и душа пылает!
– Ну, шахтёр! – удивлённо посмотрела на него, а руки свои не высвободила. – Ты, видать, уголь в харчи добавляешь!
Анна была статная, хорошего росту, держалась прямо. Шурка ни в солдатах, ни раньше женщинами особо не интересовался, разве что в госпитале, когда уже пошёл на поправку. Идеалом красоты, исходя из солдатских понятий, были всякие шерочки и машерочки – маленькие, мягонькие, отовсюду кругленькие, мимо которых и пройти невозможно, чтобы не ущипнуть или не погладить. Глядя на Анну, подумал, что такую походя не ущипнёшь. За такими не вяжутся. Их вообще не выбирают. Такая сама когда-нибудь выберет.
Стылый зимний день быстро темнел, ещё плотнее и ниже стало небо. Поредели толпы на улицах, ломаным строем, вернее – ватагами, проходили отряды вооружённых рабочих, которые формировались тут же из людей одного завода или цеха.
К Шурке подошёл мужик в стёганой шапке, чем-то похожий на Штрахова, сурово спросил:
– Куда же ты теперь, солдат? Мне дочка сказала, – он кивнул на Анну, – что это ты там на берегу кашу заварил.
– Да так оно само вышло.
Мужик смерил его взглядом и, не вдаваясь в дальнейшие расспросы, распорядился:
– Пойдёшь с нами. Завтра определимся, что и как.
Выборжцы возвращались большими группами. Многие были вооружены. Егор Трофимович – так звали отца Анны – привёл Шурку к себе домой. Жили они в заводском посёлке, у чёрта на куличках, где по бесконечным кривым улицам были рассованы бревенчатые бараки и отдельные домики. Каждое строение обросло сарайчиками, голубятнями. В лунном свете всё это казалось свалкой отживших строений, выброшенных за ненадобностью из «приличных» улиц города.
По дороге, а шли они довольно долго, Шурка успел рассказать кое-что о себе, о Донбассе, о том, как вместо тюрьмы попал в окопы, как в царскосельском госпитале великая княгиня вручала ему «Георгия». Говорил так, вроде бы над собой подтрунивал, сам же краем глаза посматривал, интересуясь знать, как реагирует на его рассказ Анна.
– Помурыжило тебя, – сказал Егор Трофимович. – Надо же – в офицера пальнул! На такое не каждый решится. Тут один миг, а упусти его – сколько кровищи могло бы на лёд вылиться!
Анна не вмешивалась в их разговор, но Шурка чувствовал, внутри себя чувствовал, что она где-то рядом и прислушивается. Может поэтому, а не из скромности, он не стал объяснять, как вышло, что стрельнул в подпоручика. Ведь для этого пришлось бы вспомнить и своё ничтожество, которое пережил возле Николаевского вокзала.








