355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Соломон Бройде » В плену у белополяков » Текст книги (страница 2)
В плену у белополяков
  • Текст добавлен: 22 февраля 2018, 01:30

Текст книги "В плену у белополяков"


Автор книги: Соломон Бройде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Ползком пробираюсь по загаженному деревянному полу, стараясь отыскать себе местечко подальше от двери. Натыкаюсь на группу, занятую оживленной беседой.

– Лежи, товарищ, где придется, все равно дальше тебе не пробраться, народу понапихано, что сельдей в бочке.

Поразительно знакомый голос…

Осторожно спрашиваю:

– Петровский?

– Петька! – подымается он во весь свой громадный рост. – Значит, нашего полку прибыло. Со мной тут Сашка Гребенников, Грознов и еще некоторые товарищи по полку.

Начались расспросы. Стали делиться друг с другом воспоминаниями. Никто никого не удивил. Всеми пережито было то же самое.

Кое-кто стал утешать себя тем, что Вильно будет скоро вновь занято Красной армией.

– Хорошо, если нас к тому времени не пустят в расход, – сказал Петровский.

И он рассказал о двух близких товарищах, погибших в эти дни. Один пал жертвой полевого суда на комендантском дворе, другой погиб от руки польского жандарма в тот момент, когда собирался выбраться на свободу.

А сколько еще наших друзей, спаянных общей идеей, одним порывом, безвестно погибло в эти тяжелые дни отступления!

– Нужно сконцентрировать всю волю на одной цели – побеге, а не размазывать пережитое. Авось вырвемся отсюда. Тогда будет и на нашей улице праздник! – заключил он.

Потом впал в обычный для него иронический тон и добавил, обращаясь ко мне:

– Ты, брат, не кричи, не волнуйся, а то подойдет «скурве сыне», да как лизнет тебя один раз по хлебалам – выбьет и тебе пару зубов. Погляди вот на Грознова: он почти совсем без зубов остался… А ну-ка, открой рот, покажи свои зубы, – шутил Петровский. – Нам с тобой лафа, – обратился он ко мне, – принесут хлеб – поедим, а вот товарищу и шамать нечем. Придется нам для него разжевывать.

Стали обсуждать, как выбраться из плена, хотя в нашем положении это было по крайней мере утопично. Кто предлагал разобрать стену пакгауза (делать это пришлось бы голыми руками: у нас не было никаких инструментов), кто советовал захватить оружие у стражи и так далее. Остальные предложения были в таком же духе.

Наконец усталость овладела всеми; мы, тесно прижавшись друг к другу, крепко уснули.

Был, вероятно, уже полдень, но в наглухо запертом сарае было темно. Дышать становилось все труднее.

Никто из нас не решался обратиться к конвойному с просьбой открыть двери. Это грозило новыми пытками.

Нас бросили, как зверей, в клетку, с той лишь разницей, что зверей обычно кормят.

Мы боялись потерять рассудок. По отдельным бессвязным словам, доносившимся до нас, мы чувствовали, что безумие уже охватывает некоторых товарищей и грозит перейти в массовый психоз.

Относительно благополучно было в нашей группе, и этим мы обязаны были Петровскому.

Человек большой физической силы, он принес с собой настойчивость северян и их уменье без жалоб переносить лишения. Он обладал юмором, который не покидал его при любых обстоятельствах, и отличался необычайной чуткостью. В нем чувствовался организатор.

Он старался внушить нам, что даже в таком положении не следует терять надежды, С ним все казалось проще, и огромное желание вырваться из плена представлялось легко осуществимым.

Время протекало в мучительной бездеятельности. Охрана забыла о нашем существовании, либо считала нас надолго выведенными из строя.

Мы собрались было опять поспать, когда дверь пакгауза раскрылась и раздалась команда:

– Вставать, выходить во двор!

Окрики, свист шомполов, удары прикладов.

– Наверно, расстреливать ведут, – говорили в рядах.

– Бросьте глупить, – зашипел на них Петровский.

Нас подвели к товарным вагонам.

Петровскому нанесли несколько ударов по лицу, но он молниеносным прыжком вскочил в вагон, не выпуская моей руки, и при помощи товарищей с трудом протащил меня к себе под улюлюкание командиров.

Все тело ныло. Голова тяжелая – не поднять. Пошарил в темноте около себя и руками нащупал чьи-то ноги.

– Кто?

– Петька?.. Молчи, а то еще добавят, – говорит Петровский (это был он). – Держи голову ниже, лежи и не смей разговаривать. Положи голову мне на спину, она заменит тебе подушку.

Я кладу свою израненную голову на спину Петровского и пытаюсь заснуть, а слезы обиды и унижения текут ручьем.

Он чувствует это, но молчит.

Вспоминаются почему-то далекие годы работы в лесу… Срубишь дерево, оно с треском валится на землю, и гул идет по всему лесу.

Однажды товарищ погиб, задавленный деревом – не успел отбежать. Умирал в лесу. Вокруг было торжественно и бело…

Здесь десятки друзей гниют среди отбросов – умерли не в бою, а под палочными ударами…

А ведь впереди маячила Варшава.

Под мерный стук колес я начинаю бредить. Я иду в бой, в решительный бой. Я должен взять последнее препятствие.

Я кричу:

– Ур-а-а!..

– Цо, холера! – раздается грозный окрик.

Скрипнула дверь, два солдата бросились избивать прикладами всех лежащих в вагоне. Происходило это в темноте и поэтому было еще более ужасно.

Посторунки били до тех пор, пока не устали.

– Что с тобой? – спросил меня шепотом Петровский.

– Не знаю, мне почудилось, что вновь в полку.

– Чудак, будь осторожен, а то все погибнем ни за грош.

– Хорошо, я буду крепиться, постараюсь не дремать.

Вагон продолжает мерно катиться по рельсам.

Куда нас везут?

Остановка. Скрипят двери вагона.

– Приехали. Вставать, скурве сыне! – кричат поляки. – Зараз бендзем выходить!

Все поднялись. Кто-то набрался смелости и спросил посторунка, на какую станцию приехали. Вместо ответа – удар прикладом.

Выходим на платформу. Строимся по четыре в ряд.

На станционном здании читаю надпись: «Волковыск».

– Это недалеко от нашей границы. Если наши возьмут Вильно, они до нас быстро доберутся.

– Ходзи! – командует унтер-офицер.

Караульные окружают нашу группу тесным кольцом. Мы идем вперед. Я повис на мощном плече Петровского.

Подходим к огороженному колючей проволокой зданию. На изгороди дощечка с надписью: «Управление волковыского коменданта».

После утомительного пути мы вновь стоим у дверей «дома отдыха», устроенного добрыми католиками.

Больные, поставленные на ноги при помощи чудодейственного лекарства, настоенного на шомполах и прикладах, – мы, как евангельское стадо, ждем пастыря, который принял бы нас на свое попечение.

Мы голодны. Наши ноги натружены. Какая Мария-Магдалина их омоет? Нам холодно. Мы зябнем. Наши тела покрыты ранами. Кто исцелит их?

Мы прошли через страну, бог которой возложил на нее высокую миссию отстоять Европу от варваров, несущих смерть и разложение.

Мы не можем жаловаться на отсутствие расположения со стороны этого бога. Мы вновь стоим у входа в одну из его обителей и уверенно ждем таких же милостей, какими он уже не раз награждал нас в своей неизмеримой щедрости.

Мы ждем…

На крыльце появляется фигура, закутанная в черный балахон. Два широко расставленных глаза охватывают сразу частокол забора, колючую изгородь, штыки конвойных. Взгляд скользит по нашей группе. Лицо искривляет усмешка.

Представитель бога, подобрав сутану, спускается со ступенек и проходит мимо нас.

Конвойные почтительно провожают его взглядами.

Представитель бога отбыл. Потомственный сапожник Федька Бодров незаметно посылает вслед сутане три плевка. На пыльной земле расплываются густые пурпурные пятна.

Я смотрю на беззубое лицо Федьки и думаю о том, сколько ударов осилят еще легкие и печенка Федьки в стране милосердного бога.

Мое внимание отвлечено. На крыльце появляется с отечным немолодым лицом офицер.

Конвоиры вытягиваются в струнку. Старший рапортует.

Вслед за начальством выходит с десяток солдат. У каждого в руке плетка и шомпол.

– Держись, брат, – шепчет мне Грознов. – На этот раз нам придется отведать волковыских плеток.

– Бачнись! – раздается команда.

Никто из нас не понимает этого слова.

– Смирно! – орет на великолепном русском языке офицер. – Голову выше, сволочи! Мы вас научим, как держать себя.

Эластичный прыжок с крыльца с занесенной рукой, и удар наотмашь по Федькиной физиономии.

Федька падает, как жердь.

Сильным ударом в бок офицер ставит Федьку на ноги. Затем, повернувшись к нам, командует:

– Господа офицеры царской армии, пять шагов вперед, шагом марш!

Из наших рядов выходят четверо. Каждый из них рука под воображаемый козырек – громко и отчетливо рапортует о своем дореволюционном чине и полке.

– Станьте в сторону, господа офицеры!

Мы забываем о себе. С интересом следим за происходящим.

«Господа офицеры», превозмогая утомление, «молодцевато» отходят.

Впечатление не из сильных. Остатки больничных халатов, сине-черные волосы на лицах – трудно в таком виде показать «доблестный» вид.

Унижения, которым офицеры подвергались в Вильне наряду с нами, заставляли нас забывать о том, что они в прошлом были офицерами царской армии; мы видели в них лишь товарищей по несчастью.

Польский офицер знает лучше, по каким признакам следует отбирать людей.

Снова команда.

– Красные командиры, пять шагов вперед, шагом марш! – звучит четко, как выстрел.

В наших рядах тишина. Глаза в затылок соседа. Никаких движений – замри, сердце!

Грознов и Петровский жмутся ко мне, стараясь спрятать меня от начальства и «господ офицеров».

– Значит, нет красных командиров? – звучит голос офицера тихо, спокойно и чуть ли не дружелюбно. – А может быть, есть?

В наших рядах то же настороженное молчание.

Поворот к четырем царским офицерам и вежливое:

– Господа офицеры, покажите мне, кто здесь красный командир, комиссар или коммунист.

Так вот для чего отобрали их, вот для чего их выделили из нашей среды…

Мы больше не прячем глаз. Все смотрим вправо на тех четверых.

Не совсем уверенно, видимо, тяготясь своей постыдной ролью, приближаются недавние товарищи к нашей группе.

Один из них подходит ко мне вплотную, смотрит слепыми глазами в лицо, скорее чувствует, чем видит, мой пристальный ненавидящий взгляд и проходит мимо.

«Господа офицеры» понуро бредут к командиру.

– Ни на кого не могу показать, ваше высокоблагородие, – рапортует каждый из них новоявленному начальству.

Вздох облегчения проносится по рядам.

– Посмотрим, что они запоют потом!

Польский офицер презрительно оглядывает человеческое отребье, которое он только что произвел в «господ офицеров».

Ему неловко за контакт с бродягами, который не дал требуемых результатов. Он начинает яриться. Гневно бросает нм:

– Вы недостойны носить свое высокое звание!

Отводит их в сторону и горячо в чем-то убеждает.

Не только мы, но и конвойные с любопытством следят за этой сценой.

Офицеры в чем-то оправдываются.

Командир подходит вплотную к нам, и из второго ряда слева вытаскивает человека.

Сильный удар валит его на землю.

Короткий окрик:

– Жид, встать!

Предсмертный ужас в глазах жертвы.

Офицер учащает удары, бьет до изнеможения. Потом поднимает с земли доску и наносит полумертвому несколько сильных ударов по голове.

Все кончено. На земле труп.

Солдаты оттаскивают его в сторону.

Грознов рвется из рядов. Петровский клещами сжимает его руку; от напряжения вены на его лбу вздулись черными узловатыми буграми.

Солдаты хватают из рядов следующего «коммуниста» и ведут к офицеру. Короткий вопрос, вслед за этим удары плетки и безумные крики истерзанного.

Непосредственно передо мной проходит «сквозь строй» Петровский.

Я вижу, как на спине его появляются красные рубцы толщиной в палец, из которых течет кровь. Мне делается дурно. Я падаю к ногам Грознова…

Моя очередь.

Палачи торопятся. Рабочий день кончается, а нас еще много.

Ведут следующего, а я ползу к месту свалки для прошедших «офицерскую заставу».

Здесь Петровский и многие другие. Вскоре к нам присоединяется Грознов.

– Вот, сукин сын! – говорит Петровский. – С одного удара вышиб два зуба. А ну-ка, глянь мне, Петька, в рот!

Я вижу распухший язык, полный крови рот. Отвечаю:

– Заживет…

Все происшедшее выше человеческих сил.

Грознов начинает колотиться головой о землю…

– Лучше расстрел, чем такие муки. Пойду сейчас и наброшусь на этого негодяя. Пусть меня расстреляют – хоть умру с честью! – кричит он, вскакивая на ноги.

– Ничего, ничего, переживем, – утешает его Петровский. – Мы ведь рабочие люди. Нас побоями не запугаешь.

– Они мне легкие отбили. Солдаты били сапогами.

– Хорошо, что они тебе потроха не вымотали…

Жрать хочется, – говорит Петровский, – мы забыли, когда ели…

– Не плохо было бы хоть сухари с водой. У солдат можно будет хлеба выпросить, – отвечает Грознов. – Жаль, загнать нечего.

– Давай мои ботинки загоним, – предлагает Петровский. – Вы босы, а я обут. Будем все босиком ходить. И без того я на буржуя смахиваю.

Грознов тщательно счищает грязь с ботинок Петровского и уходит с опасной миссией.

Он долго не возвращается. Мы решаем, что ботинки у него отобрали, а самого избили шомполами.

– Эх, черт! – накидываюсь я на Петровского. – Лучше голод, чем ставить товарища вновь под удары.

В тревоге проходит около двадцати минут.

Наконец показывается Грознов. В руках у него большой кусок хлеба.

– Понимаете, – шамкает он, – один скурве сыне (он уже стал усваивать жаргон конвоиров) едва не отобрал ботинки задаром, но я все-таки вымолил у него хлеба. Смотрите, какой кусок!

Он торжественно потрясает в воздухе хлебом, бережно, по-крестьянски, делит кусок на равные части, и мы с жадностью едим. Стараемся не смотреть друг на друга.

Расправившись с хлебом, ложимся спать. Кое-как примостившись друг к другу, тревожно засыпаем.

Ночь проходит без приключений. Но сон не успокаивает. Мы лишь несколько подкрепляем свои силы, которые на исходе.

Утром является писарь. Он всех переписывает, а затем объявляет, что нам выдадут хлеб и часа через два отправят в Белосток.

Писарь нас не обманул. Нам действительно выдают по четверти фунта хлеба, выстраивают и ведут на вокзал.

Поезд увозит нас все дальше и дальше в глубь Польши.

В Белостоке не хватило по списку четверых человек: они умерли в дороге, и из вагонов вытащили их трупы.

Унтер-офицер торопливо вычеркнул умерших из списка.

Мы двинулись в сторону от вокзала, навстречу громадным баракам для военнопленных.

Белосток являлся сортировочным лагерем: из него отправляли пленных во все концы Польши.

Лагерь был огорожен несколькими рядами колючей проволоки и обнесен глубоким рвом. Кругом бараков были выстроены будки для часовых. На высоких столбах качались электрические фонари.

После перенесенных мытарств перспектива хотя бы временного пребывания на оседлом положении казалась заманчивой. Искалеченные, полураздетые, полураздавленные, мы все же сохранили способность соображать и передвигаться; мы остались в живых, вырвались из цепких объятий смерти, столько раз заглядывавшей нам в глаза.

Это граничило с чудом. Но в чудеса после пережитого верить не приходилось.

2. Белостокский лагерь

Прием несколько «ласковее», чем в других местах: слегка только избили при осмотре, – но это не в счет. Решили, что первые два-три дня нам дадут возможность отдохнуть и работать не заставят.

К обеду нам дали суп из бураков. Поели, почувствовали себя несколько бодрее.

Смущали нас только два обстоятельства: нам давали мало хлеба – по четверть фунта в день; во-вторых, побег, мысль о котором овладела нами сейчас же по прибытии в лагерь, казался в данных условиях почти невозможным.

Если в пути мы об этом не думали, то теперь, когда очутились «дома», мысли о побеге всецело овладели нами.

В первую же ночь мы стали разрабатывать проект установления связи с пленными из других бараков. Через них надеялись получить кое-какую информацию относительно режима, установленного в лагере для пленных, характеристику нашего начальства и целый ряд других сведений, которые дали бы возможность ориентироваться в обстановке.

Томила также неизвестность о судьбе нашей отступавшей армии.

Несмотря на временные неудачи, мы были твердо убеждены в том, что знамя пролетарской революции будет победоносно утверждено в Европе, во всем мире. Мы еще должны будем вернуться к воротам Варшавы, помочь польским братьям по классу завершить начатое дело.

Наши попытки добиться от конвоиров ответов хотя бы на самые невинные вопросы не давали результатов.

Выяснилось, что пленные одного барака изолируются от пленных других бараков, что, конечно, сильно затрудняло возможность установления связи.

Вскоре к нам примкнул четвертый товарищ – Сорокин, с которым мы успели познакомиться в пути. Он так же, как и мы, решил бежать из лагеря во что бы то ни стало.

План в конце концов был выработан не сложный. Ночью мы должны были перерезать проволоку, окружавшую лагерь, убежать в лес и, скрываясь там, двигаться по ночам к Белоруссии.

Мы поручили Петровскому сделать ножницы из двух ножей, которые предварительно нужно было украсть на кухне. Последнюю операцию поручили Грознову и Сорокину.

Мне, наиболее потрепанному, необходимо было окрепнуть, чтобы без риска для товарищей двинуться вместе с ними. После тифа и побоев, так щедро сыпавшихся на меня, я окончательно ослабел.

Рассчитывать на установление диетического режима, способствующего восстановлению моих сил, разумеется, не приходилось.

Я пытался доказать товарищам, что они не имеют права дожидаться меня.

Мои уговоры оказались бесполезными.

Мы порешили энергично заняться подготовительной работой.

Лагерное начальство не рисковало пускать нас в город и не утруждало пока ничем. Времени свободного было хоть отбавляй.

Мы жили, как на необитаемом острове, окруженные злыми церберами.

Совсем близко от нас напряженно бился пульс промышленного города. Днем он представлялся суетящимся муравейником. Передвигавшиеся по всем его диагоналям люди казались безликими. Вечерами город расцвечивался беспокойными огнями. На фоне обычных построек отчетливее выделялись фабричные корпуса, резче звучали гудки и трубы и по-особому воспринимались волнующие ритмы его жизни.

Наши мысли устремлялись к рабочим кварталам, населенным теми, кому предстоят еще великие испытания, кто должен снова накапливать силы для дальнейшей борьбы с угнетателями.

Эти люди были нам близки.

Однажды в бараке устроили поголовный обыск. Наши «вещи» перетряхивали. Допытывались, не видел ли кто газет.

Мы решили, что в городе что-то произошло. Позднее нам удалось узнать, что охрана поймала у входа в лагерь какую-то старуху, которая не могла объяснить, как и для чего она сюда попала. Кое-кому из пленных при этом влетело.

Ранним утром нас будили конвоиры и проверяли «наличность» по списку. Потом бросали по куску хлеба и давали по кружке кипятку. Днем кормили баландой. Ложиться спать заставляли рано.

Дни тянулись мучительно медленно.

Безделие, сперва казавшееся таким желанным, начинало тяготить.

Безрадостное монотонное существование парализовало у некоторых волю к жизни. Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не умирал. О врачебной помощи, об уходе за истощенными и больными пленниками говорить не приходилось. Даже хоронить их особенно не торопились, и зачастую мертвецы продолжали разделять общество живых в течение одного-двух дней.

По ночам наша четверка, дождавшись, когда все погружалось в сон, когда ослабевала даже бдительность часовых, приступала к беседе. Днем всякое общение друг с другом запрещалось.

Нары в бараке были выстроены в два этажа. Место Петровского находилось наверху в углу, а мы группировались вокруг него. Шепотом сообщали последние известия, делились наблюдениями, занимались «углублением» разработанного плана. Часто до утра рассказывали по очереди о себе, о других, о неизмеримо богатой событиями и встречами жизни.

По обыкновению всех нас побивал Петровский. Запас его историй казался неиссякаемым.

Ножи из кухни все же были украдены, причем товарищи даже перестарались: вместо двух – утащили три.

Вечером того же дня, когда произошло это событие, Сорокин, лежа на нарах, философствовал:

– Эх, сделаем мы прекрасные ножницы, а один нож на всякий случай оставим – если между нами и свободой станет скурве сыне.

Сорокин должен был из старого брезента, который валялся около кухни, съимпровизировать род обуви, без которой наше путешествие было бы затруднено.

Основные условия, необходимые для выполнения задуманного нами побега, как будто складывались благоприятно.

По-прежнему скверно обстояло дело с моим здоровьем: я был вялым, хилым, больше отлеживался на нарах, чем ходил. Стал надрывно кашлять, подолгу пребывал в какой-то нездоровой дремоте, после которой вставал совершенно разбитым.

Мои повторные предложения товарищам не связывать их судьбы с моей вызывали категорический протест.

Спустя две недели после нашего прибытия в Белостокский лагерь пригнали свежую партию пленных красноармейцев.

Сквозь дрему слышу разговор приближающихся людей.

Меня окликает Петровский.

– Посмотри на этого турка, на кого он похож?

Всматриваюсь.

– Шалимов! Да неужели ты?

– К несчастью, это я, Шалимов.

Бросаюсь к нему на шею, обнимаю.

– Шалимыч, рассказывай все о себе, только поскорее. И о фронте. Нет, раньше о фронте, о наших.

– Рассказать не могу, ибо сам не представляю себе точной картины, но все же кое-какие соображения выскажу. Стратег, ты сам знаешь, я не ахти какой, но попробую. Итак, в погоне за противником мы недостаточно укрепляли тыл, у нас было мало резервов, мы слишком растянули фронт. Наши части наступали не цепями, а группами, и поэтому между отдельными участками фронта была плохая связь. Достаточно было противнику сконцентрировать свои войска на одном из участков и оказать нам упорное сопротивление в каком-нибудь пункте, как этим для нас обозначалась угроза, неудача, а для поляков успех. Они это учли. Бросив в наступление свои части на участке восточнее Вильно, они сумели прорвать фронт и пошли гулять в нашем тылу, притом как раз там, где у нас не было резервов. Первый успех их окрылил, вернул им бодрость. Тогда они осмелели и пошли в обход на Вильно, где, к несчастью, был малочисленный гарнизон. Не повезло нам, что называется…

– А как ты попал сюда?!

Наш разговор был надолго прерван. Нового компаньона несколько раз уводили для выполнения необходимых формальностей.

Еще до наступления темноты по всему лагерю замечалось необычное оживление. Прибывшая с новыми пленными партия конвоиров, отпущенная на несколько часов в город, вернулась сильно подвыпившей.

Только мы успели улечься и приготовиться к слушанию Шалимова, неожиданно в барак ворвались десять солдат, открывших беспорядочную стрельбу в потолок и мимоходом ранивших несколько человек.

Такое вступление не предвещало ничего хорошего.

Легионеры, очевидно, с молчаливого разрешения начальства, решили «погулять», отвести свою душу на беззащитных, безоружных «москалях», о которых им наговорили столько страшных и жестоких вещей.

Начали с розысков евреев. Но представителей этой нации в бараке не оказалось, да и во всем лагере не могло быть, так как их ликвидация являлась предметом невинных забав наших посторунков.

Тогда гости занялись изучением физиономических свойств обитателей нар, сопровождая его усиленным рукоприкладством и неистощимым сквернословием.

Шесть товарищей, в том числе и Грознов, были отобраны для завершения расправы на свежем воздухе.

Грознову помогла счастливая случайность. Один из конвоиров оказался знакомым по Волковыску, снабдившим нас хлебом в обмен на ботинки Петровского.

В самый последний момент, уже у выхода из барака, он милостиво сказал собратьям по оружию: «Бросьте его», – и этого было достаточно, чтобы Грознова вновь признали христианином и оставили в покое.

Ночь прошла тревожно. Мы ждали возвращения пьяной компании, до самого утра горланившей песни и творившей бесчинства в других бараках.

– … Так вот, – продолжал Шалимов, – я был направлен на охрану вамишульского участка. Жилось нам неплохо. Немцы не беспокоили, поляков вблизи не было. Словом, было нечто вроде перемирия. Но вот, двадцатого апреля, на нас совершенно неожиданно напал неизвестно откуда взявшийся отряд поляков. Дело было ночью. Я в это время на конюшне задавал лошадям сено. Вдруг услышал крик. Вышел из конюшни, решив, что наши балуются. На меня набросились два солдата, связали и потащили к своему начальству. Там от меня потребовали рассказать подробно о расположении наших красноармейских частей. Забыл вам сообщить, что взят я был в одном белье, а поверх был вот этот армяк. Его я накинул на себя, выходя из избы. Я начал врать: сам я, мол, сын домохозяина, больной, ничего не знаю. Насчет красных говорят, что будто в самой деревне стоят, три роты, а с ними пулеметов видимо-невидимо. Поляки насторожились, начали меня настойчиво расспрашивать о количестве пушек, пулеметов, осведомлялись, есть ли у красных кавалерия, а я вдохновенно врал им почем зря. Говорил, что пулеметов много, а сколько – точно не знаю: каждый день их по нескольку штук на бричках провозят мимо нашего окна. Да и кавалерии изрядно: без конца ездят, сена от нас требуют. «А много кавалерии?» – продолжали свой допрос поляки. «Да человек с тысячу», – брякнул я. Посовещались они немножко, забрали у хозяина той избы, в которую меня приволокли, телегу с лошадью и поехали в противоположную сторону. Но… к моему огорчению, захватили и меня с собой. Это было хуже. Как я ни просил их отпустить меня, плакал, рыдал навзрыд, – ничего не помогло… Сижу с ними – на душе погано. Все думаю, как дурачком мне дальше держать себя, удастся ли и впредь прикидываться… Приехали мы в местечко Кошедары, где помещался штаб полка. Взяли меня там в работу. Учинили допрос по-настоящему. Наговорил я им с три короба. Офицеры говорят: «Шпион, пся крев, расстрелять его!» Но, очевидно, уж больно подействовала на них моя глупость – дальше угроз они не пошли… На другой день получилось в штабе польского полка известие о взятии Вильно. Я про себя крепко выругался, но огорчения своего не показал. «Стало быть, – решил я, – наших ребят, которые стояли в Жослях, Пояцышках и Вамишули, забрали в плен и привезли наверное сюда в Кошедары». Так и оказалось. Когда меня вместе с группой других пленных отправили в тюрьму, а оттуда перебросили к коменданту местечка Кошедары, я очутился среди своих. Мне посчастливилось, били меня сравнительно мало, других же пленных засекали до полусмерти… Ну, а вас как? – спросил Шалимов.

Мы предпочли уклониться от ответа.

Поняв все и без наших разъяснений, Шалимов, чтобы отвлечь нас от грустных мыслей, весело добавил:

– А как у вас тут насчет жратвы? Есть хочется.

– Скверно, конечно, – ответил я. – Вода с бураками да бураки с водой. Суп такой, что крупинка за крупинкой бегает с дубинкой и догнать не может.

– А сколько хлеба дают?

– На унции взвешиваем. Товарищ Грознов новые весы изобрел, – сострил Петровский.

– Ну ничего, – успокоил нас Шалимов. – Я вас подкормлю. У меня в тельной рубахе карман, и там лежит около двух тысяч польскими ассигнациями. На жратву хватит.

– Да неужели? – ахнули мы все.

– Не верите, так вот смотрите.

Засунув руку за пазуху, Шалимов извлек оттуда пачку радужных и весело шуршащих бумажек. Вынул из нее несколько кредиток и, подавая Грознову, сказал:

– Хорошо бы и сала к хлебу купить.

Мы рассмеялись, а Грознов сказал с задором:

– Я теперь и черта в ступе куплю, не только сала!

Он быстро исчез.

Беседа наша тем временем продолжалась. Мы посвятили, конечно, Шалимова в план нашего побега.

Он очень серьезно выслушал нас и сказал:

– Побег надо подготовить как следует. Зря рисковать не нужно. Если поляки поймают, пощады от них не жди никакой. По-моему, Петьке сейчас бежать нельзя, он такой дальней дорога не выдержит.

Скоро польют дожди, почва превратится в рыхлое месиво. Лучше было бы подождать, а тем временем и Петька окрепнет.

В словах Шалимова много спокойной рассудительности.

Говорит он медленно, взвешивая каждое слово, изредка вкрапливая в свою речь блестки природного юмора.

В нем чувствуется крепкая крестьянская сметка, серьезная деловитость и вместе с тем неуловимая мягкость.

Все эти качества заставляют относиться к Шалимову с уважением и доверием.

Шалимов умел в военной обстановке научить бойца ценить классовое лицо Красной армии.

Помню такой случай. Отряд Шалимова после жестокого боя занял деревню. Поляки поспешно отступали. Деревня казалась вымершей. Как только стихли выстрелы, в поле на худой кляче выехал крестьянин и с ним девочка лет десяти. Он не боялся. Его подстегивала работа. Пусть рядом воюют, пусть его поле избороздили окопы – он все же должен пахать. Крестьянин помогал понурой кляче, и трудно было определить, кто тратит больше сил, человек или лошадь.

Высоко в небе показался польский аэроплан. Загремело: одна за другой разорвались две бомбы. Наше зенитное орудие открыло по аэроплану стрельбу. Лошадь начала испуганно шарахаться в стороны, а ее хозяин стал заметно нервничать. Девочка, громко рыдая, крепко вцепилась в отца ручонками, умоляя его вернуться домой.

К ним подошел Шалимов, утешил, как мог, девочку и без лишних слов приступил к работе. Все это происходило на глазах у красноармейцев, которые, будучи в большинстве своем сами крестьянами, умели ценить такого рода поступки больше, чем пламенные выступления многочисленных ораторов на тему о классовой солидарности.

С приходом Шалимова мы стали верить в успех побега, в то, что нам удастся от слов перейти к делу.

Я стал внушать себе, что я заметно поправляюсь; у меня явилось непоколебимое желание быть неразлучным с товарищами в удаче и в беде.

В кредитках Шалимова оказалось много калорий. После продолжительного недоедания хлеб с салом и водой показался нам вкуснейшим блюдом в мире.

– Ничего, ничего, – отечески утешил нас Шалимов, – теперь с месяц будем так питаться.

– Ну, тогда мы непременно животы отрастим, – шутил Грознов.

Мы ежедневно покупали хлеб, иногда и сало.

Помню, как, почувствовав себя впервые здоровым и желая продемонстрировать перед товарищами свои силы, я пробежал довольно быстро несколько метров.

– Ну вот, очень хорошо, – сказал Шалимов. – Еще неделя, и мы сможем тягаля задать.

Начались оживленные совещания, посвященные побегу.

В бараке хмуро, как в собачьей конуре, а мы имеем вид облезлых псов. Небо же чистое, словно умытое, ветерок доносит с полей медвяные запахи. Отсыревшая земля жадно впитывает солнечную ласку; примятая трава заметно желтеет.

В такие минуты сильнее щемит тоска.

Часовой стоит у калитки и немигающим взглядом смотрит вдаль.

Откуда-то появляется облезлый кот и изящным прыжком, без разгона, с места вскакивает на забор.

Пострунок ударяет его прикладом, но кот не убегает; он отскакивает в сторону и продолжает созерцать прозрачную синь. Он щурится на солнце, изящно изгибает спину и тихонько мурлычет. Его отдаленные предки бросались на человека – когти в живот, пасть к горлу… Но сила когтей и зубов потеряна давно. Тигр выродился в мелкую породу, способную лишь гоняться за желторотыми воробьями и мышами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю