355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Соломон Бройде » В плену у белополяков » Текст книги (страница 3)
В плену у белополяков
  • Текст добавлен: 22 февраля 2018, 01:30

Текст книги "В плену у белополяков"


Автор книги: Соломон Бройде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Недавно мы были сильными. Неужели теперь мы уподобились тому ручному коту? Неужели у нас не хватит сил для борьбы?

Мы с тоской смотрим на зеленеющие просторы, на город до тех пор, пока часовой угрожающе не замахивается на нас прикладом.

«Надо бежать, надо бежать», – думает каждый из нас про себя.

Начальства в лагере почти совсем не видно. Приедет иногда в коляске пан комендант, послушает рапорт, задаст несколько незначущих вопросов и обратно в город.

Наша охрана не испытывала на себе тягот, связанных с несением воинской службы. Дисциплина с каждым днем падала. Все чаще и чаще конвоиры напивались и по ночам дебоширили.

Жаловаться на них представлялось совершенно бессмысленным.

«Пора бежать, нельзя упускать момента!»

Мы назначаем точный срок. Как будто половина дела сделана. Нам не терпится: мы все страшно жаждем действия, смелого, решительного, пусть безрассудного.

И вдруг…

В намеченный нами день утром в бараке появляется унтер-офицер. Раздается команда:

– Собраться с вещами!..

Я вижу, как бледнеет Петровский, вижу растерянное лицо Грознова и чувствую себя особенно неловко. Ведь как-никак, не будь меня, мои товарищи давно бы бежали. Я явился для них помехой.

От них ни одного упрека.

Это причиняет мне нестерпимую боль. Если бы нужно было, я пожертвовал бы своей жизнью для того, чтобы вернуть им возможность бежать. Но уже поздно.

Я кладу за пазуху ножницы, нож и выхожу из барака.

Пленные строятся в шеренги.

Нам напоминают о том, что шомполы и приклады еще не отменены. Но мы уже почти не реагируем на побои. Стараемся только, чтобы удар не приходился по лицу.

Нас ведут полем. Ноги месят густую липкую грязь. Их трудно вытаскивать. Временами кажется, что увязнешь. Тогда подбегают с проклятиями конвойные и начинают подталкивать прикладом.

Мы начинаем метаться, как затравленные. Меркнет голубое небо, сразу тускнеют все яркие радостные краски, и становится обидно и грустно.

Мимо проносится поезд. Из окон на нас глядят удивленные лица пассажиров, уносящих с собой странное видение – сотню выходцев с того света. Пробегает последний вагон с кондуктором на тормозе.

Путь свободен. Мы карабкаемся на насыпь и подходим к вокзалу.

Нас набивают в товарные вагоны. В них кучи неубранного навоза. Вот и корыто уцелело. Мы жадно допиваем остатки воды в нем. Охрана снаружи запирает двери.

Мы отправляемся. Куда?

Засыпаем тут же на полу, тесно прижавшись друг к другу.

Ночью конвой неожиданно нас проверяет.

Кто-то в вагоне услышал оброненное слово: «Варшава», и оно в момент облетает весь вагон.

Эшелон задерживают лишь на час, другой. Из вагонов никого не выпускают.

Мы стоим на запасных путях.

Поехали. Опять в неизвестность. Старались не говорить друг с другом.

Вышли. Построились.

– Сейчас пойдем обедать, – обещает конвоир, – а потом поедем дальше.

– А вы не знаете, пане?.. – спрашиваем почтительно и робко, словно, попав в плен, мы потеряли право быть любопытными даже тогда, когда это касается нас непосредственно.

– Далеко, в центральные лагери, – отвечает солдат на ломаном русском языке.

Нас ведут около километра в какую-то громадную казарму, приспособленную под столовую.

– Посмотрите, тут есть даже лавки и столы.

Мы рассаживаемся группами и ждем обеда. К общему удивлению, впервые за время нахождения в плену получаем прекрасный обед: суп с крупой и даже с салом. Этот обед, по сравнению с тем, что мы ели раньше, был подлинной мечтой.

Той же дорогой мы возвращаемся обратно в вагоны и направляемся в Калиш.

С вокзала нас погнали сразу в лагерь.

Бараки обнесены четырьмя рядами колючей проволоки. Вокруг бараков вышки для часовых. Яркие прожектора по ночам бороздили во всех направлениях.

Мы делимся впечатлениями. Калишский лагерь построен довольно основательно. Выбраться из него, видимо, будет нелегко.

– Тут, пожалуй, проживешь целый год и не увидишь ни одного рабочего, – раздраженно говорит Грознов. – С кем тут связь установишь?

– Ничего, Грознов, не унывай, – утешает его Шалимов.

Наша «пятерка» вновь в одном бараке.

Мы быстро входим в курс жизни. Нравы те же, только бьют здесь плетками. Если кого-нибудь уводили на расправу, то в этом случае мы говорили: «Телефоны проводить повели».

Это либеральное палачество, однако, обходилось пленным дороже. Удар по голому телу сухой жилой или изолированной проволокой причинял мучительную боль; после такого удара образовывались рваные раны, лечить их было нечем, начиналось нагноение, и многие товарищи, получив заражение крови, умирали.

На первых порах нам удавалось счастливо избегать знакомства с плетью. Но как-то Шалимов и Сорокин пошли в уборную и по дороге закурили. Конвоиры заметили «баловство», схватили наших двух товарищей и поместили их на ночь в арестный барак, где и всыпали по пятнадцати ударов. Окровавленные, они приплелись обратно в барак и, плача от злобы и от сознания собственного бессилия, бросились на нары.

Чуть отлежавшись, Шалимов поделился с нами новостями, услышанными во время пребывания в бараке, который почему-то назывался бараком специального назначения.

После того, как нас отодрали, мы прикорнули в полутемном углу. Рядом сидят трое, шепчутся. Рассказывают, что схватили их в Белостоке. Обвиняют в агитации на заводах среди рабочих, в призывах к восстанию. У молодого упрямое, непокорное лицо. Такие лица обычно сразу вызывают прилив жестокости у допрашивающих. Поэтому меня не удивили ни висящая плетью рука, ни разодранный пиджак, сквозь дыры которого просвечивало тело все в ссадинах. С полуслова я понял, что имею дело с комсомольцем. Выдержка у мальца – безупречная. А ведь дело пахнет расстрелом. Два других – родичи комсомольца, напуганные люди. Комсомольца, конечно, расстреляют, и он это знает, а пока его пытают, надеются узнать у него фамилии и адреса членов подпольной организации в Белостоке. А парень – кремень, о смерти говорит равнодушно, только своих родичей жалеет, – все пытается их выгородить. Чем больше их защищает, тем меньше ему поляки верят и все усиливают пытки. Комсомолец рассказывал, что наши части пока отступают, но армия боевую силу сохранила. Говорил, что долго продолжать войну поляки не смогут – в тылу у них очень неспокойно, что скоро мы дома будем. Глядели мы на него, что называется, во все глаза, – про свою боль забыли даже. Стыдно нам стало, что так много мы о себе думаем, а тут рядом юноша, почти мальчик, весь во власти одной мысли – за товарищей постоять, до конца сохранить стойкость и мужество.

Шалимов отвернулся к стене. Он долго молчал, и его молчание действовало на нас всех тягостно, ибо мы знали ему цену.

На другое утро старший унтер-офицер случайно увидал походные котелки на нарах, а им надлежало висеть на стене. Этого было достаточно, чтобы тут же в бараке всыпалось каждому из нас по десяти ударов.

– Изверги, негодяи, будь вы прокляты! – бросил вслед уходящим Петровский, когда все было уже кончено.

– Цо, холеро? – огрызнулись они.

Мы замерли от ужаса. Неужели мы будем вновь наказаны?

К счастью, они не поняли или недослышали слов Петровского, поэтому ограничились только тем, что ударили его несколько раз по лицу.

Страшно было смотреть на Шалимова и Сорокина.

Бедняги не могли ни сидеть, ни лежать.

В эту же ночь разъяренные, бешено ненавидящие наших врагов, мы составили новый план бегства.

Больше терпеть было невозможно, это было выше наших сил. Тюремщики вошли во вкус. Сохранить человеческий облик можно было только бежав, иначе мы рисковали дойти до положения невольников на галерах.

Бежать.

Никаких отсрочек, никаких проволочек, никаких колебаний и отступлений.

Бежать в ближайшую же ночь, в поле, через болото, через леса, либо спастись, либо неминуемо погибнуть.

3. Первый побег

Почему-то больше всех волновался Сорокин. Мы вообще замечали за ним странности: то бегает целый день, суетится, то в течение долгих часов остается неподвижным и о чем-то мечтает.

Просыпаясь ночью, слышал, как он шептал что-то про себя.

– Что ты бормочешь? Почему тебе не спится? Расскажи, ведь легче станет.

– Да, знаешь, думаю, как там дома у меня. Ведь женился я недавно. Жена молодая, красивая. Кто ее знает… как будто бы любила, – задумчиво добавил он, – но время суровое, теперь на деревне парней много. Да и старики там остались… Я ведь добровольцем пошел, – оживился он. – У нас в деревне народ темный, а я в городе шесть лет на фабрике работал. Вначале, когда воевали, мало о доме думал, а теперь, в проклятом плену, чаще о жене и стариках своих вспоминаю.

Положение каждого из нас мало отличалось от сорокинского, но об этом некогда было думать, гнали все мысли прочь. Хотелось только снова вернуться к работе, а затем уже…

По вечерам в бараках появлялись офицеры. Их холеные лица, отмеченные печатью вырождения, выражали презрение и скуку. В этом маленьком гнусном городишке никакого общества, никаких развлечений. Могли ли они отказать себе в удовольствии поиздеваться над беззащитными людьми?

Красная армия стремительно откатывалась назад. С каждым днем они чувствовали себя все увереннее и наглее. Ни одно избиение не обходилось без напоминания о том, что мы захотели Варшавы, а теперь они скоро прогонят нас в Азию.

К девяти часам вечера бараки запирались. Электрические фонари и прожекторы зажигались только в десять часов. Таким образом, в этот промежуток между девятью и десятью часами нам удобнее всего было бежать.

За эти короткие шестьдесят минут нужно было успеть пройти в уборную, примыкавшую к стене, оторвать там две-три доски и выйти непосредственно на линию проволочных заграждений.

Дальше предстояло перерезать первые четыре ряда проволоки и перебежать в пустые бараки, которые находились от нашего жилья примерно на расстоянии ста пятидесяти метров.

Если бы нас в этот момент заметили часовые, пощады, милосердия ждать нечего было: нас расстреляли бы на месте.

Если же обойдется благополучно, следовало от пустых бараков ударить вовсю прямиком по полю.

Выйдя из лагеря, мы должны были держать направление на северо-восток, разбившись предварительно на две группы: в одной Петровский и я, в другой Шалимов, Грознов и Сорокин. Так будет легче прятаться.

Предварительно Шалимов разделил остаток денег между всеми поровну.

Само собой разумеется, идти мы решили по направлению к Советской России.

Если первая ночь пройдет благополучно, мы снова объединимся в одну группу и будем пробираться все вместе. Двигаться решили по ночам с тем, чтобы с рассветом, когда на дорогах начинается движение, укрываться в каком-нибудь укромном местечке. Хлеба забирали с собой два килограмма. Этого количества нам должно было хватить на двое суток.

Смешно было рассчитывать на то, что мы за двое суток дойдем до нашей границы, местонахождение которой вряд ли ясно себе представляли.

Но тогда об этом как-то не думалось.

Ровно через десять минут после девяти часов мы вошли в уборную и расположились около деревянной стенки.

Решительный момент наступил.

Я переглянулся с Петровским и Шалимовым, и мы одновременно локтями нажали на одну из досок в деревянном заборе, окружавшем лагерь.

Доска с гулким стуком упала на землю. Этот стук испугал нас, мы вздрогнули. Ждали, что по нас тотчас же начнут стрелять. Но медлить нельзя, каждая секунда была дорога.

За первой доской упала вторая. Мы выбрались за перегородку, жадно глотнули воздух. Петровский выхватил из-за пазухи драгоценные ножницы, которые должны были завоевать нам свободу, и начал поспешно резать ими проволоку.

Мы напряженно следили за каждым его движением. Нам не хотелось даже оглядываться назад – боязно было. Моментами казалось, что за спиной уже стоят польские солдаты, насмешливо наблюдая за нашей бесполезной работой.

Кругом мертвая тишина, слышно только прерывистое дыхание Петровского.

Он не резал, а буквально разрывал проволоку пальцами. Ножницы двигались в его руках, как тиски, и после каждого нажима разорванная проволока падала, а мы продвигались потихоньку вперед. Дошли наконец до последнего ряда проволоки.

Эх, держись, сердце, не стучи так громко!

В тишине особенно отчетливо доносятся до нас крики из лагеря: там, очевидно, как всегда, после ужина расправляются с пленными.

Еще раз нажимает Петровский руками ножницы – и четвертый ряд проволоки перерезан.

Мы выходим в поле.

Какое счастье!.

– Товарищи, все ложитесь на живот, двигайтесь ползком, – шепчет Петровский.

Мы ползем вперед по сырой земле до канавки, как ящерицы, легко и бесшумно. Все ближе и ближе подползаем к пустым баракам, но они также, к нашему удивлению, окружены рядами проволоки.

И снова выступил вперед Петровский, и снова началась его борьба с железной паутиной, преградившей нам неожиданно путь к бегству.

– Есть! Перерезаны все четыре ряда, – шепчет Петровский.

Мы проходим мимо бараков, делаем несколько шагов и снова натыкаемся на новые четыре ряда проволоки, но зато за ними – поле, лес, свобода.

Петровский приступил к борьбе с последними рядами проволок. Но вдруг он замялся и стал глухо ругаться.

Мы затихли.

– Что там еще случилось?

– Ножницы не выдержат, больно тягучая проволока, сейчас сломаются, гнутся в руках, – в волнении хрипит Петровский.

Тихо и жутко, как в могиле. В бараках, вероятно, уже улеглись. Гулко разносится наш шепот. Переговариваясь, мы понижаем голос до того, что сами друг друга не слышим. Каждый шорох тревожит, заставляет ждать нападения.

Инстинктивно сжимаем кулаки, стискиваем зубы и чувствуем, что, если кого-нибудь из нас сейчас попробуют вернуть силой в лагерь, будем драться, пока нас не пристрелят.

После всего пережитого, после надежд, которые мы связывали с нашим побегом, – сдаться?

Нет, ни за что! Лучше смерть, чем провал нашего замысла!

Но до свободы еще далеко: в поле нашего зрения– будка часового, которая отстоит от нас на расстоянии не более пятидесяти шагов.

Петровский принимается за работу. Разрезан один ряд, мы подползаем к другому. Петровский с ожесточением нажимает ножницы, и концы перерезанной проволоки второго ряда падают на землю. Долго возится с третьим рядом, затем трагически, шепотом бросает нам:

– Ножницы сломались! Как быть!

– Возьми нож, – говорит Сорокин, – перепиливай остальные два ряда.

Петровский пилит проволоку. Налег изо всех сил и перервал руками еще один ряд. Остался последний.

– Петька, – говорит он, – придвинься ближе и держи концы.

Я быстро пригнулся и ухватил проволоку. Петровский начал резать ее ножом.

– Гни, в сторону, вот так.

Я делаю мучительные усилия, чтобы помочь ему. Наконец последняя проволка перерезана.

– Ребята, двигайся тише, опять ползком.

Ползем, как черви, извиваясь и прижимаясь к земле.

– Ребята, вставай, надо бежать побыстрее, как бы нас не хватились.

– Товарищи, будем придерживаться намеченного плана, – начал свое быстрое напутственное слово Шалимов. – Сейчас направление держим на северо-восток. Помните, при провале – друг о друге не знаем. Побег устраивали отдельно, друг от друга скрывали. Днем будем лежать вместе, первую ночь пойдем врозь, а затем сообща пойдем. Будьте здоровы.

– А ты, Петя, держись ближе ко мне, – сказал Петровский. – Предупреждай, когда не сможешь идти. Ну, вперед, товарищи!

Крепко пожали друг другу руки. Несколько секунд торжественного молчания, в течение которых мы почувствовали, как крепко опаяла нас жизнь в плену.

Мы бросились бежать по направлению к северо-востоку.

Каждый из нас вздохнул свободнее: мы выбрались из калишского ада.

Но трудности только начинались. Легко было сказать – держать направление на северо-восток, но как определить его без компаса, в темноте, не имея возможности дожидаться восхода солнца. На небе не было ни луны, ни звезд. Тьма кромешная.

Мы быстро бежим. Болит все тело, кружится голова, сердце плохо работает.

– Петровский, посидеть бы, – прошу я.

– Устал? – сочувственно обращается он ко мне.

– Да, что-то тяжело.

– Ну что же, давай тогда посидим. Пока идет удачно. Наверное, сейчас скурве сыне бегают по лагерю, ищут нас, ругаются и всыпят нашим товарищам телефонной проволокой с досады. Надо же им отыграться.

– Еще не спохватились, – сказал я, – иначе мы слышали бы выстрелы.

– Да мы еще не так далеко ушли, чтобы они, при желании, не могли нас догнать.

Скоро раздалось несколько гулких выстрелов.

– Наверное, ищут нас, – нервно бросил Петровский. – Идем скорее, сейчас начнется погоня. Петя, милый, подтянись, собери все силенки. Там подальше отдохнем.

– Идем, идем, – говорю я, – теперь я уже ничего, передохнул, могу опять бежать, как рысак.

Шутка моя мало соответствовала действительности, потому что я чувствовал, что едва ли смогу дальше так резво передвигаться. Но я не имел права в такой ответственный момент поддаваться охватившей меня слабости.

Мы несемся, как одержимые, боясь оглянуться. Нам необходимо отдалиться на почтительное расстояние от калишских бараков.

В темноте часто спотыкаемся, падаем, иногда больно ушибаемся, но, не чувствуя боли, несемся дальше. Обращать внимание на это не приходится.

На коротких привалах в лужах промываем раны на ногах.

Петровский пытается иронизировать:

– Ничего, до свадьбы заживет, от телефонной проволоки крови больше было.

Воспоминание о наших мучителях-конвоирах подстегивало нас, как кнутом, и мы, сокращая минуты отдыха, пускались опять в поспешное бегство.

Сорокин как-то в лагере размечтался – предложил уговорить конвоира бежать с нами в советскую Россию.

Мы подняли его нáсмех…

Была необычайная жестокость их обращении с нами. Они не были тюремщиками: в последних есть профессиональное спокойствие; они не были палачами: палач если и истязает жертву, то все же приканчивает ее. Они были непонятным для нас явлением, – мы не понимали, откуда берется такая неутихающая ненависть. Так мстят крестьяне конокрадам.

Что потеряли они, эти окопавшиеся в тылу молодые люди, и что думают они таким путем вернуть? Я задумываюсь на бегу над этим вопросом. Хорошо зная жестокость наших конвоиров, я ясно сознавал всю опасность провала нашего побега.

Бежим мы всю ночь. Рассвет – и мы в ужасе обнаруживаем, что бежали не на северо-восток, а на запад, то есть продвигаясь в глубь Польши, в том направлении, откуда мы убежали.

Я начинаю дико ругаться.

– Ведь мы идем в совершенно обратную сторону, – говорю я Петровскому.

– Неужели? – недоумевая, спросил он.

– Конечно, – ведь солнце всегда восходит на востоке, а заходит на западе. Посмотри на солнце, – мы движемся на запад. Как же так?

– Очевидно, мы заблудились.

Мы стоим грустные и подавленные случившимся.

– Что же это такое? Выходит, что всю ночь мы кружились на одном месте! – пробормотал в отчаянии Петровский.

Мы решили, что сегодня же выправим положение, а пока необходимо подумать о том, где бы пристроиться на день.

– Стало быть, Шалимов, Сорокин и Грознов пошли в правильном направлении, на северо-восток, а мы заблудились, – сказал Петровский. – Какие же мы с тобой идиоты! Как же нам быть сейчас? – и он вопросительно повернулся ко мне.

– Ну что же, – попробовал я его успокоить. – Надо отыскать стог скошенного хлеба или соломы, лечь в него и пролежать весь день, а ночью двигаться. Утро вечера мудренее!

– Какое утро! – возражает Петровский. – Ведь мы утром прячемся и спим. Для нас с тобой ночь заменила день. Стало быть, ночь утра мудренее.

Я не возражало против этой существенной поправки.

Отойдя с версту в сторону, мы находим высокую копну заскирдованной соломы и быстро шагаем к ней.

– Надо обязательно взобраться наверх, – сказал я Петровскому.

– Да как же туда взлезешь? – нерешительно произнес Петровский. – Уж больно высоко. Ведь в циркачах мы с тобой не были.

Около скирды, к счастью, нашли длинный шест.

Мне, в моей практике пастушонка, часто приходилось взбираться на скирды, чтобы разыскать забредшую за холмы овечку. Несмотря на слабость, я без особого труда вскарабкался по шесту на скирду.

Но с Петровским было хуже: здесь ему как раз помешал вес. Он несколько раз делал прыжки и, как мешок, падал обратно на землю, едва добравшись до половины скирды. Наконец, после долгих усилий и не без моей помощи, он тоже взобрался наверх.

Зарывшись в солому и устроившись поудобнее, вздохнули свободно.

Вдали чернели очертания какого-то поселка.

– Это, наверное, наш лагерь виднеется, – сказал Петровский.

– Не может быть. Ведь мы целую ночь шли. Неужели мы не отшагали и двадцати верст?

– Да ведь мы шли не туда, куда надо, вот и очутились опять возле лагеря, – подумав, сказал он снова и на этом открытии успокоился.

Съели по куску хлеба и скоро заснули крепким сном.

Я проснулся первым, открыл глаза.

– Митя, ты спишь?

– Нет, уже не сплю. Близится вечер, и мы скоро двинемся в путь.

Стало быть, мы проспали около десяти часов.

Петровский поднялся и стал изучать местность.

– Петька, – сказал он, – посмотри на заход солнца и определи, куда нам надо сейчас идти. Ты ведь теперь у нас астроном.

Съели еще по куску хлеба, полежали.

Наконец Петровский поднялся, расправил свои широкие плечи, поднял меня высоко и, шутя, пригрозил сбросить на землю. Он пополз к краю скирды, а оттуда покатился на землю.

– Живей, живей! – кричит он мне. – Как бы нас не заметили.

– Итак, в путь!

Шагаем мы довольно быстро. Примерно через час перед нами вырастает какая-то деревенька. Надо ее обойти. Взяли немного в сторону.

Вдруг замечаем, что к нам приближаются две фигуры.

– Конечно, солдаты, – сказал Петровский.

Мы быстро перемахнули через ближайший плетень и притаились.

Тени принимают реальные очертания мужчины и женщины. Даже в августовской темени в их внешности нет ничего воинственного.

– Мирная, влюбленная парочка, – сочувствующе, почти отеческим тоном произносит Петровский. – А я уже нож приготовил на всякий случай. Все же некстати принесла их сюда нелегкая. Нашли бы другое место для любовных воздыханий.

Парочка располагается по соседству от нас на скамейке.

Мы лежим и испытываем чувство неловкости за свое невольное соглядатайство.

Лиц влюбленных не видно. Они сперва сидят молча тесно прижавшись друг к другу. Ее голова доверчиво склонилась к нему на плечо. Начинается поток тихих жалоб. Беседа происходила на польском языке, но смысл ее нам понятен. Девушка (зовут ее Зося) рассказывает о возобновившихся приставаниях управляющего фольварком[1]1
  Помещичья экономия.


[Закрыть]
и умоляет Стасика поторопиться со свадьбой. Пан Аполлинарий (управляющий) грозится донести войту[2]2
  Деревенский староста.


[Закрыть]
, что ее родители сочувствуют большевикам, что она, Зося, с комиссаром ихним во время недавнего и кстати очень недолгого постоя хороводилась, а она и в помыслах этого не имела. Что ей теперь делать? Этот лайдок[3]3
  Негодяй.


[Закрыть]
, пся крев, на все способен. Стась должен ей помочь и так далее.

Парень горячо уверяет ее в своей любви, обещает вскоре все уладить, как только накопит немного денег. В солдаты его, Стася, не возьмут, у него одна нога короче другой. А большевики вовсе не такие страшные. Они у панов землю отобрали, мужикам отдали. А рабочие, – ну такие самые, как Зосин дядя, который в Лодзи проживает, – так в России министрами и губернаторами заделались. Еще заводы от панов фабрикантов отобрали, и чтобы жениться, не надо ходить к ксендзу-пробощу[4]4
  Благочинный.


[Закрыть]
.

Сидя в своей засаде, мы чувствуем, что необходимо на что-то решиться. Дожидаться, пока Зося и Стась вдосталь насытятся беседой, значит – упустить драгоценное время. А нам ведь необходимо заняться исправлением ошибок, допущенных во время вчерашнего маршрута.

Петровский, не говоря ни слова, шумно раздвигает кусты и во весь свой гигантский рост неожиданно предстает перед ошеломленной парочкой.

Вслед за ним выползаю я.

Стараясь быть как можно галантнее, он приступает непосредственно к объяснениям, перемежая свою русскую речь отдельными польскими словами.

– Пше прашам, панове[5]5
  Прошу извинения, господа.


[Закрыть]
. Прошу вас не мувить[6]6
  Говорить.


[Закрыть]
ни звука. Сохраните полное спокойствие. Вшистко едно[7]7
  Все равно.


[Закрыть]
вам отсюда не удрать. Мы – не бандиты, як то по-польски… не разбойники. Мы – большевики.

Стась и Зося, бледные и перепуганные, неподвижно смотрят на нас, вероятно, похожих на обычно изображаемых персонажей с дико всклокоченными бородами (не хватает только кинжалов в зубах).

– И так, нех пан бендзе ласков (не будет ли любезен пан) сообщить, где мы находимся, – продолжает Петровский, обращаясь к парню, к которому постепенно возвращается дар речи.

– А не скажет ли пан, как нам добраться скорее до своих и где находится сейчас линия фронта?

– В двадцати верстах от Калиша, – следует ответ.

Стась и молчаливая до сих пор Зося наперебой стараются нам растолковать, как и куда нам следует сейчас идти.

Парень отдает великодушно свой кисет с табаком и долго пожимает нам руки.

Девушка быстрым движением вынимает из-за пазухи носовой платочек, развязывает узелочек и застенчиво протягивает нам смятую кредитку.

Стась, не желая оставаться в долгу перед невестой, вытряхивает в могучую пятерню Петровского содержимое своего кошелька.

Мы торопливо прощаемся с новыми друзьями.

Петровский на всякий случай просит их ниц (никому) не мувить о москалях-большевиках, потому это… Тут он делает выразительный жест, понятный без слов.

Обогнув деревушку, снова шагаем вдоль обочин, растроганные несколько необычайной в этих краях встречей.

В темноте скирды неубранного хлеба встают пугающими громадами. Августовская прохлада дает себя чувствовать. Одеты мы не по сезону. Особенно ненадежна наша кустарная обувь работы Грознова, выдержавшая только одну ночь пути.

Шли мы до тех пор, пока не показалось на небе зарево восходящего солнца. Нашли скирду, взобрались наверх, так же, как и накануне, вырыли яму и легли спать.

Правда, на этот раз я долго не мог заснуть: запас хлеба был съеден, мне зверски хотелось есть.

– Ну, Петька, как чувствуешь себя? – спросил меня днем Петровский.

– Ничего, только жрать хочется.

– Ну, брат, терпи, не раскисай, сегодня попытаемся найти съестного.

В мечтах о еде лежим до наступления темноты. Подымаемся и расправляем затекшие члены. Вдруг Петровский быстро пригибает меня к соломе и сам тоже ложится.

– Сюда идут… – шепчет он мне.

Проходит минут двадцать. Мы не решаемся выглянуть, но все считаем, что беда миновала.

Неожиданно слышатся голоса. Совсем близко.

Мы не понимаем, о чем говорят внизу.

– Очевидно, деревня близко, – говорю я шепотом Петровскому.

Прислушиваемся. Внизу как будто никого нет, но странно непонятно пахнет гарью.

На небе появляется звездочка.

Голод клонит к дремоте. Если смотреть далеко в небо, на звездочку, она начинает подмигивать. К глазу тянется от нее золотая нить. От глаза до звезды– весь безбрежный мир.

Чувствуешь себя легким и прозрачным, вот-вот сольешься с эфиром и взлетишь высоко.

Петровский вдруг резко вскрикивает, забывая о всякой предосторожности:

– Петька, глянь, снизу дым валит!

Мы перегибаемся через край стога: у подножья его весело полыхает пламя.

– Кубарем с другой стороны! – кричу я Петровскому и стремглав скатываюсь вниз.

На меня налетает Петровский, перекатывается через меня, и начинается бешеная гонка. Сердце готово выпрыгнуть из груди, в ушах – звон, в глазах – искры.

Мы бежим, как одержимые, лишь бы скорее уйти от этого факела в поле.

Я больше не могу поспевать за Петровским и падаю на землю. Он пробегает несколько шагов по инерции и возвращается ко мне.

Мы теряемся в догадках: почему подожгли солому? Потому ли, что за нами проследили и решили нас сжечь живьем, или поджог был вызван причинами, не имеющими никакой связи с нами?

Мы склонны были принять последнюю версию. Если имелось в виду выкурить нас, то зачем понадобилось поспешно бежать после этого?

Вероятно, раздоры между двумя дворами зашли так далеко, что одна сторона решилась отомстить таким необычайным способом. Случаю угодно было толкнуть нас на ночлег именно на этой скирде.

Отдышавшись, мы двигаемся вновь. Долго пробираемся, старательно обходя деревню.

«Только бы не вспугнуть собак, – думает каждый из нас, – иначе беды не оберешься».

Вправо от нас на дороге неожиданно что-то зачернело.

Не сговариваясь, мы, вместо того чтобы обойти жилье, как делали это в первые дни, идем по направлению к нему.

Нас гонит голод…

Это – мельница-ветрянка, растопырившая крылья подобно летучей мыши.

– Раз мельница, значит, должна быть и мука, – говорит Петровский и подходит к двери.

Она оказывается запертой.

– Кто-нибудь, вероятно, есть на мельнице, – говорю я.

Петровский изо всей силы нажимает плечом на дверь. Она не подается. Тогда он стучит в дверь кулаками.

Ответа нет.

– Ну-ка, Петька, – предлагает он мне, – давай нажмем вдвоем, собери силенки. Ведь за стеной лежит мука, стало быть, поедим.

Мы вдвоем наваливаемся на дверь, и она наконец подается. Входим внутрь. На полу несколько мешков муки. Недолго думая, развязываем один из них: в мешке овсяная мука. Развязываем другой, третий – то же.

– Все равно, – говорю я, замечая разочарование Петровского, – какая есть, всякую будем жрать…

– Погоди, – прерывает Петровский, – мне пришла в голову идея.

Он высыпает муку на пол, а опорожненные мешки берет с собой.

– На всякий случай, пригодятся, – улыбается он. – Можем потом из мешков портянки сделать или на себя во время дождя вместо плаща набросить.

Вышли мы из мельницы с тремя пустыми мешками, а в четвертый насыпали фунтов десять овсяной муки.

Шагах в ста от мельницы увидели колодец с журавлем. Не соблюдая никаких мер предосторожности, напрямик направились к нему.

Появилось какое-то равнодушие ко всяким неприятным случайностям, с которыми мы могли столкнуться каждую секунду: ведь мы как-никак шагаем по польской деревне после того, как только что провели ограбление мельницы, да вдобавок, может быть, заподозрены в поджоге скирды соломы. Если бы крестьяне накрыли нас, над нами был бы учинен жестокий самосуд.

Ведро привязано у колодца к шесту.

Сначала мы пьем, потом выливаем воду из ведра, оставив в нем лишь небольшое количество. В воду насыпаем овсяной муки, взбалтываем; получается какое-то месиво вроде теста.

Берем по большому куску этого добра и двигаемся дальше, предварительно оборвав ведро с шеста и бросив его в колодец. На ходу отрываем куски теста и глотаем его, но оно не так легко лезет в горло: хочешь проглотить, а оно липнет к небу.

Однако с голодом шутки плохи.

К утру мы опять зарываемся в скирду соломы и ложимся спать. Но и во сне нас тревожат мысли о Сорокине, Грознове и Шалимове. Где они, что могло с ними случиться? Не арестованы ли они, не расстреляли ли их? Суждено ли нам будет еще встретиться?..

Мы жалеем о том, что разделились на две группы.

В эту «ночь» (день) сон долго к нам не приходит.

Болит желудок, упорно отказывающийся переварить болтушку из овсяной муки. Жажда невероятная, а спускаться со скирды и искать воду рискованно: скирда близко к дороге, и мы можем влипнуть, тем более, что нас несомненно ищут владельцы ограбленной мельницы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю