Текст книги "В плену у белополяков"
Автор книги: Соломон Бройде
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
– Прости, браток, но не делай этого впредь. Предоставим это Малиновским и Вагнерам.
В бараке событие: приехали члены какой-то международной комиссии по наблюдению за лагерями в Польше.
Малиновский побрился по этому случаю, обошел лично все бараки и предупредил, что при малейшей жалобе запорет до смерти.
Предупреждение было лишним. Мы и так не поверили бы в милосердие какой-то комиссии по отношению к красноармейцам. Отлично понимали, что комиссия уедет, а Вагнер и Малиновский останутся.
Днем нам выдали добавочную порцию хлеба.
Что ж, и это благо!
Вскоре пришла комиссия. Два военных и один штатский. Форма на военных незнакомая. Вагнер перед ними ужом извивается. Штатский вынул флакон из кармана и жидкостью побрызгал сначала себя, а потом военных. Подумал и брызнул на Вагнера тоже.
В барак затесалась собачка. Как она попала – неизвестно. Подвернулась под ноги Вагнеру. Он ее огрел хлыстом. Собака взвизгнула. Помешанный тотчас же отозвался: завыл и начал смеяться. Старичок сделал несколько шагов в глубь барака. Назревал скандал.
Тогда Вагнер приложил два пальца к козырьку и с улыбкой что-то зашептал старику. Тот тоже улыбнулся и повернул к дверям.
Следом за ним пошли военные.
Вагнер замкнул шествие.
Комиссия уходила. Ее провожал хохот помешанного.
В этот день мы не вывозили нечистот.
Золотая осень. На моей родине птицы готовятся к перелету. На полях уже заканчивается работа. Инвалид-гармонист ублажает девок бойкими переборами. Крестьяне толкуют о том, что надо перейти на «свет от проволоки».
А мы с Петровским здесь ошалели от ежедневной работы в уборных…
Один из китайцев умер. В помощь нам никого не давали, несмотря на то, что в бараках было много людей, изнывавших от безделья.
У китайцев блестящие волосы, вероятно, жесткие, как конская грива; косо поставленные глаза, за чернотой которых нельзя уловить выражения; чуть тронутые растительностью лица и ровный ряд длинных зубов.
Я силюсь представить себе лицо умершего. Изо дня в день он шел рядом со мной в одной запряжке. А сейчас, когда он свалился и его бросили в яму, я не могу его вспомнить. Выходя на работу, он сразу брал на себя самую неприятную ее часть. При этом он ничего не говорил, очевидно, считал в порядке вещей, что европеец, даже будучи в одинаковом с ним положении, должен чем-то от него отличаться.
В первый раз, когда нам дали скудную похлебку, мы предложили китайцам занять место рядом с нами. На желтых лицах заиграли ярко-красные пятна. Они чрезвычайно сконфузились, и нам стоило больших трудов заставить их есть из одной чашки с нами. Я решил уступить, полагая, что им вольготнее кушать одним. Вмешался Петровский, который заявил, что в китайце, пробравшемся через десятки стран, чтобы попасть на горе себе в стрелковский лагерь, сильнее дух интернационализма, чем в нас. Мне показалось это смешным, но, когда китаец через несколько дней подошел к Петровскому, хлопнул его по плечу и с широкой детской улыбкой сказал что-то ласковое, я понял, что прав был Петровский.
Иногда я издали наблюдал за ними. Принужденная улыбка исчезала с их лиц, и они подолгу беседовали друг с другом. Вероятно, говорили о доме, которого они не увидят; о длинном пути, проделанном от китайской деревушки до польского лагеря, и о безнадежном положении, в котором они очутились.
Они редко улыбались, но я не видел их смеющимися. Улыбка была жалкой и заискивающей.
И после смерти товарища у оставшихся трех китайцев лица были такие же обыденные, как и во все дни нашей совместной работы. Только, когда мы сели в обеденный перерыв за котелок с супом и один из китайцев, человек неопределенного возраста, вытащил из бездонного кармана синих шаровар две деревянные ложки, другие два китайца о чем-то быстро заговорили на своем языке и перестали есть. Наши уговоры не помогли, и мы вынуждены были с Петровским осилить весь котелок.
Было чему поучиться у этих людей: они много и безропотно работали, мало ели и на их лицах всегда лежала печать бесстрастия.
Петровский обладал уменьем живо схватывать на лету виденное. Его способности рисовальщика и, главное, карикатуриста были нами давно оценены по заслугам. Дружеские шаржи заставляли нас искренно и долго хохотать в редкие минуты отдыха, выпадавшие на нашу долю. Это было в те времена, о которых мы вспоминали теперь с нежностью и с болью в душе – до нашего позорного пленения.
Но даже и здесь, в этой кошмарной обстановке, на случайно подобранном лоскуте бумаги Петровский «баловался» случайно уцелевшим карандашом. Само собой разумеется, что его «полотна» тут же подвергались уничтожению, так как никаких письменных принадлежностей заключенным не разрешалось иметь, а «улики» могли скомпрометировать их обладателя.
На другой день после смерти китайца он передал трем оставшимся китайцам набросок их умершего товарища. Они долго рассматривали рисунок, потом один из китайцев засунул его глубоко за пазуху.
С этих пор китайцы стали оказывать Петровскому исключительные знаки внимания, как будто он был не такой же золотарь, как и мы, а мандарин первого ранга.
Они оценили художника не только за силу его таланта, но и за товарищеское чувство, которое руководило Петровским, когда он наносил на бумагу монгольские черты красноармейца.
На следующий день, когда мы были на работе, к нашей артели примкнул еще одни товарищ – цыган. Его привели два конвойных и передали нашей охране.
Он подошел к нам, сплюнул сквозь зубы и сказал:
– Эх, ребята, и работу же вам дали!
Толкнул в спину китайца, да так, что тот пригнулся к земле, и ободряюще сказал:
– Работай, ходи веселей!
А сам тут же присел и стал крутить козью ножку.
За весь день он ничего не сделал, только покрикивал на китайцев.
У него были крепкие мускулы, которые не ослабевали даже в условиях полуголодного существования в лагере. Его боялись. Жил он особняком, ни с кем не водя компании.
Солдаты не смели его беспокоить, так как он однажды оказал Вагнеру большую услугу.
У Вагнера заболела лошадь, которой он очень дорожил. В эти дни капитан рвал и метал, посылал солдат помногу раз в город за ветеринаром, но тот не смог ничем помочь лошади.
Настроение Вагнера сказалось на всей команде: унтер, получивший однажды от Вагнера особенно сильную нахлобучку, отыгрался на конвойных.
Цыган, случайно узнавший от охраны, что у Вагнера издыхает конь, предложил свои услуги. После отказа ветеринара лечить лошадь Вагнер, очевидно, решил, что он ничем не рискует, если примет предложение нежданного целителя. Тот два дня провозился с лошадью, а на третий день вывел ее за повод, вскочил на нее, свистнул, и лошадь галопом понеслась к забору.
Перепуганные часовые вскинули ружья на прицел.
Солдаты привыкли к привилегированному положению цыгана и не обращали внимания на то, что тот лодырничает. Меня и Петровского это бесило. Китайцы молча выполняли свою работу, стараясь не сталкиваться с цыганом. В их глазах последний был могущественным человеком, которому покровительствует главный начальник. Видя возмущение Петровского, они стали работать еще усерднее. Они понимали, что всякая склока между нами кончится поркой, и принимали все меры к тому, чтобы компенсировать «прогул» цыгана.
Для нас было непонятно, почему цыгана направили на штрафную работу. Его заслуги перед Вагнером были неоспоримы, а о каком-нибудь важном проступке с его стороны мы не слышали.
У Петровского закралось подозрение, не подослали ли к нам этого молодца с провокационной целью.
Возвращаясь с работы, он поделился со мной этой мыслью, и мы решили быть сдержаннее с нашим новым товарищем по работе.
На следующий день повторилось то же: цыган неустанно дымил, ничего не делая.
Обычно сдержанный Петровский во время обеденного перерыва подошел к нему, обнял его за талию и стремительно подмял под себя. Сконфуженный цыган хотел подняться, но Петровский движением руки снова пригнул его к земле. Проделав это несколько раз, он отошел в сторону.
Цыган посмотрел в сторону конвойного. Тот грелся на солнышке, не замечая происходящего.
Китайцы с любопытством наблюдали за этой сценкой. В их косых глазах пряталась усмешка.
Цыган легко вскочил и подошел к китайцам. Он был сердит и старался затеять драку.
Петровский, нахмурясь, ждал развития событий.
Китайцы поднялись и приступили к работе. Цыган шел за ними по пятам. Один из них, с проседью на висках, нечаянным движением опрокинул ведро с вонючей жидкостью. Цыган, ругаясь, отскочил в сторону, присел на камень и закурил.
Больше мы цыгана на работе не видели.
Осень дает себя чувствовать. По ночам в бараке нестерпимо холодно. Работу мы прекращаем часам к пяти и потом целыми вечерами, лежа на нарах, обсуждаем перспективы. Говорим осторожно, как бы не решаясь нечаянно обронить затаенную мысль: неужели в этом аду придется прожить и зиму?
По лагерю гуляет новость: будут набирать пленных для работы в лесу.
Нами овладевает лихорадка. Вырваться из барака, прожить несколько недель в лесу, подышать вольным воздухом – неужели мы упустим эту возможность?
Снова возникает мысль о побеге.
Необходимо действовать. Но как и кому внушить мысль о необходимости послать именно нас, а не других товарищей на лесоразработки? Долго обсуждаем этот вопрос, но к окончательному решению не приходим. Остается дожидаться естественного развития событий.
Проходит несколько дней. У Петровского и Шалимова созревает оригинальный план. Они решаются завоевать расположение нашего унтера Яна Пшездецкого. Ему на вид не больше тридцати лет. В нем чувствуется желание во что бы то ни стало выслужиться перед своим начальством. Он скуп на слова, педантичен при исполнении своих обязанностей и строг с подчиненными. Рукоприкладствует он с чувством одному ему ведомой меры, избегая встречаться глазами с истязуемым. Мы склонны были объяснять такого рода «деликатность» его хрупким телосложением. Он был невысокого роста, его лицо с нездоровым серым оттенком, впалая грудь и костлявые плечи несомненно свидетельствовали о наличии какой-то болезни, подтачивающей его организм. Это обстоятельство служило, вероятно, причиной его нахождения здесь, в тылу, а не на фронте, куда отбирались наиболее здоровые и выносливые.
Мы не знали прошлого этого человека, да по существу оно нас мало и интересовало. Мы твердо были убеждены в том, что его, как и тысячи других ему подобных выходцев из трудовой крестьянской среды, изуродовала система, тлетворный дух человеконенавистничества и зоологического шовинизма, усиленно внедрявшегося в их бесхитростные мозги начальниками, прошедшими прославленную школу управления людьми в русско-австро-германской армии.
От Пшездецкого зависело разрешение вопроса о посылке нас в лес.
Вести с ним открытые разговоры на эту тему, просить его было бесполезно и не безопасно.
Тогда Петровский и Шалимов решаются на обходный маневр. Уже давно они заметили, что маленькие серые глаза пана Яна часто задерживались на их широкоплечих фигурах.
Эти люди, именовавшиеся большевиками, подвергавшиеся в течение продолжительного времени неслыханно жестоким истязаниям, обрекаемые на дальнейшие издевательства и голод, сумели сохранить сознание своего человеческого достоинства, а главное – сумели пережить их и, вероятно, не покидали надежды на коренное изменение существующего положения.
Какие силы изнутри поддерживали их, полураздавленных, но упорно не сдающихся, откуда, из каких ресурсов черпали они свое мужество, свою непоколебимую веру в правоту дела, творимого руками их братьев там за кордоном, в Советской Россия?
После истории с цыганом, неведомо как дошедшей до унтера, акции Петровского особенно сильно повысились в глазах Пшездецкого. Не изменившие Петровскому физическая сила и выносливость еще больше расположили пана Яна к этому великану, и с него расположение переносилось на всю нашу группу. Правда, это обстоятельство ни в какой мере не отражалось на применявшемся в отношении нас режиме. Он оставался прежним. Но Петровский учуял больную струнку унтера и на ней решился сыграть. Несколько раз, как бы случайно, он демонстрировал в присутствии последнего свою ловкость, привлекая обычно к соучастию Шалимова, Грознова и реже меня и Сорокина.
В дни томительно-напряженного ожидания, пошлют или не пошлют нас в лес, Петровский с Шалимовым, рискуя навлечь на всех нас репрессии, разыграли по окончании работы перед оторопевшим унтером сцену ссоры. Оба состязавшихся, предварительно между собой сговорившись, наносили друг другу удары по всем правилам бокса, поочередно взлетая на воздух, прокатываясь кубарем и молниеносно вставая на ноги.
Мы принимали участие в «примирении» дерущихся и были награждены несколькими плетками и водворены в барак.
Пшездецкий после этого, хотя и искоса, но более дружелюбно, чем всегда, поглядывал на нас и включил всех пятерых в список подлежащих отправке на лесоразработки.
Утро. Быстро шагаем вперед. Правда, мы под зорким наблюдением конвоя, но это обстоятельство не омрачает нашего настроения. Слишком прекрасно солнце, спокойное осеннее солнце, слегка золотящее придорожные ракиты. Мы окрылены надеждами, и чем больше удаляемся от ненавистных стен вашего барака, тем бодрее шаг и вольней дыхание.
Впереди меня широкие спины галичан. У одного из них сбоку висит сверток. Рука цыгана быстро просовывается через наш ряд и ловким движением срывает сверток. Мгновение – и цыган спокойно шагает позади нас в своем ряду. Галичанин оборачивается и узнает свой сверток в руке цыгана. Одним ударом он бросает его на землю и начинает душить. Цыган барахтается, как щенок в лапах медведя.
Конвойные прикладами прекращают драку.
У цыгана вывихнута рука. Он бредет в последних рядах и откровенно грозится при первом удобном случае убить галичанина.
На привале к цыгану подходит Петровский, вправляет ему руку, после чего говорит:
– Тронешь галичанина, – я тебе голову сверну.
Цыган сконфуженно отходит в сторону и всю дорогу жмется к конвойным.
Я удивляюсь тому влиянию, какое оказывает Петровский даже на такие анархистские элементы, как цыган. Мне стыдно за свою недальновидность, проявленную при нашей первой встрече: я принял тогда Петровского за заурядного парня с крепкими кулаками.
Дорога идет в гору. За горой лес. Чувствуем, что вновь возвращаемся к жизни.
– Черта с два мы вернемся! – оказал Петровский, выходя из лагеря.
И мы все дружно с ним согласились.
После нескольких часов ходьбы подошли к узкоколейке. Уселись на открытую платформу и добрались до деревни Слупцы.
Это был тот пункт, в районе которого мы и должны были вести работу. Нас разместили в стороне от деревни, в скотном дворе какого-то шляхтича, расположенном вдали от всех зданий и огороженном забором; на одном конце помещались овцы, а на другом мы. Помещение показалось нам подлинным раем. Спали мы на навозе.
– Хорошо, мягко, тепло! – восторженно шептал Грознов. – А главное – спокойно.
Во вторую же ночь придумали себе забаву. Шалимов подобрался к овцам в другом конце двора (как только начал клевать носом охранявший нас конвоир), молниеносным движением выдернул из кучи испуганных овец одну и легко перебросил ее через забор. Овца беспокойно заблеяла, заметалась в страхе за дощатой перегородкой, отделявшей нас от внешнего мира.
Проснулся часовой, бросился в наш угол, чтобы проверить, не убежал ли кто-нибудь из нас.
А солдаты, стоявшие на наружных постах, не разобрав, в чем дело, открыли пальбу в воздух.
Стало весело и шумно.
Мы покатывались от хохота.
Недоразумение разъяснилось, овцу водворили на место, наш конвоир снова уселся у ворот и продолжал мирно дремать.
Мы встаем с первыми петухами. На работу нас выгоняют через те же ворота, что и скот. Пока собирают партию, мы дрожим от утреннего холода. Свежий ветерок колышет тряпку на заборе. Она реет, как флаг на мачте корабля.
Унтер стоит перед рядами и проверяет пленных. Мимо нас с узлом белья проходит к речке крестьянка. Не прерывая проверки, унтер задом толкает женщину. Конвой начинает ржать, пленные вторят. Унтер доволен собой и победоносно крутит ус.
На дороге маячат голые икры женщины. Их провожают десятки голодных глаз.
Раздается команда, и мы двигаемся. Проходим с версту. Нас разделяют на группы. К каждой группе прикреплено несколько конвойных. Одни наблюдают за рубкой, другие сопровождают нас, когда мы на себе тащим охапки дров.
Уже через несколько дней у всех нас от тяжести ноши облезла кожа на плечах, тем не менее мы предпочитаем эту работу.
В лесу тихо. Редкая молодая сосна и поросли орешника. Ногу ласкает мягкий мох. Сквозь ветки деревьев виднеется небо – то бирюзовое, то задернутое облаками.
Конвойный дремал. Мы не склонны, да и не смеем его беспокоить. Ложимся рядом в ложбине и глядим в небо. Грознов сочиняет вслух стихи:
В лесу растут гиганты-сосны,
В лесу лужайки и цветы.
Но все же штык конвойных острый
Мелькает грозно сквозь кусты.
Однако час придет свободы,
Мы отберем у вас штыки
И отомстим за все невзгоды.
За все обиды…
– Прентко, холеро! – просыпается конвоир, и незадачливый поэт быстро хватает с земли свою вязанку дров, сосед помогает ему взваливать ее на спину. То же проделывают другие, и вся группа гуськом тянется к узкоколейке.
Я не справляюсь с ношей. Гигант-галичанин свободной рукой легко поддерживает мою вязанку, а когда я благодарю его, он конфузится и делает вид, что не понимает моих слов.
В общем жили мы в лесу довольно дружно.
Сорокин стал приходить в себя. По-видимому, перемена обстановки подействовала на него хорошо.
В нашем «жилище» было громадное количество насекомых, но это не смущало. «С паразитами жить можно, а с палачами нельзя». Кто мог возражать против этого простого положения, сформулированного Шалимовым?
Мы превращены в тягловую силу. Но, конечно, это гораздо более почетная работа, чем вывозка нечистот из уборных.
Надо признаться, что кормили нас сносно. Ежедневно давали по фунту хлеба на человека, суп с картошкой, иногда даже кашу с растительным маслом, кофе с сахаром. Словом, мы чувствовали себя полусытыми.
Скверно было только то, что за нами всегда по пятам следовала охрана. Она буквально не спускала с нас глаз. По-видимому, соответствующая инструкция была получена в лагере от Малиновского и Вагнера.
В таких условиях побег представлялся делом нелегким. А разве мы могли отказаться от этой мысли?
С первого же дня нашего пребывания в лесу мы начали подготовку к новому побегу. К великому нашему несчастью, спустя месяц заболел Шалимов. Трое суток он боролся с болезнью, и мы старались скрыть заболевание товарища от охраны. Потом дежурный обнаружил среди нас больного и доложил унтер-офицеру. Тот распорядился отправить Шалимова в лагерь. Его увезли утром, когда мы отправлялись на работу. Мы подложили под голову товарища мешок, набитый мхом – все, чем мы могли услужить Шалимову. Некоторое время мы шли с телегой, затем свернули в сторону и потеряли телегу из виду. Больше мы Шалимова не видели.
Погода испортилась. Моросит дождик. Мох набухает от влаги, дорога к узкоколейке намокла, и ноги скользят под тяжестью ноши.
Конвой злится на непогоду и вымещает это на пленных.
Начинает рано темнеть, и конвой засветло торопится пригнать нас в сарай, не доверяя нам.
И это понятно: стоит любому из нас в быстро надвигающемся мраке встать за дерево – и конвой бессилен его найти.
В дощатой загородке для овец с каждым днем становится холоднее; сквозь щели просачивается дождь.
Конвойные, боясь темноты, теснее окружали нас и, чтобы не дремать, вступали с нами в беседы. Это было обычно хвастовство своими победами над красными и уверения, что Москва будет взята в ближайшие дни.
Мы вынуждены были выслушивать их, делая вид, что принимаем их сообщения как вполне достоверные, не вызывающие у нас никаких сомнений. Прибегая к этой дипломатии, мы рассчитывали усыпить бдительность охраняющих нас солдат.
Мы давно не имели точных сведений о положении красных. Молодая Республика советов подвергалась жесточайшему нападению на всех границах в тот момент, когда наши части продвигались вслед за немцами, освобождавшими в 1919 году территорию Польши, захваченную ими во время империалистической войны.
Надо вспомнить обстановку в РСФСР в то время. Белые наступают на Дону, на Украине, на севере. Заводы и фабрики бросают свои лучшие силы на защиту революции. Вся страна в тревоге – в такое время мы были переброшены на польский фронт.
События в Вильно оторвали меня и моих друзей от всего родного. Нараставшую наглость польской военщины мы расценивали как результат наших неудач на фронте. Кто из нас мог предполагать, что придет пора, и конница Буденного будет гнать к стенам Варшавы блистательную шляхту?
Чтобы добиться каких-либо сведений о положении на фронте, мы старались сблизиться с интернированными в лагере беженцами, надеясь узнать у них о действительном положении, но обыватели были запуганы, заняты только собой и всячески уклонялись от ответов.
В темноте загона я вспомнил наши бои за Вильно.
Поляки предполагали использовать все способы защиты города. Мы отлично понимали, что взять Вильно будет очень трудно. Надо было мобилизовать все наши силы, тщательно продумать стратегический план наступления на город. Потеря Вильно для поляков означала отказ от захвата Литвы, предвещала утрату влияния на Привислинский край.
– Надо быть ко всему готовым, – сказал ротный командир на одном из привалов. – Поляки будут бороться за Вильно не на жизнь, а насмерть. Они сюда бросили все свои надежные части. На такие молниеносные успехи, как до сих пор, нам на этот раз надеяться нечего. Упорство, настойчивость, мужество и энергия!
Мы выслушали нашего командира, приняли все его указания к сведению, но были убеждены, что какое бы сопротивление нам ни оказали поляки под Вильно, все равно им не остановить движения лавины, воодушевленной стремлением дойти до Варшавы. (К сожалению, наши красные части, взяв Вильно, потом должны были отступить).
Вскоре мы пришли в соприкосновение с передовыми отрядами поляков. Они действительно оказали нам бешеное сопротивление. Но и наш напор был неудержим. Передовые части поляков не могли устоять против атак Литовской дивизии и отступили.
В конце марта, в ясный погожий день, между нами и поляками завязалась крупная перестрелка. На наш полк выпала почетная задача: нам поручено было провести наступательную диверсию, чтобы отвлечь внимание поляков от первого и второго кавалерийских батальонов нашей дивизии, которые с левого фланга должны были прорвать цепь поляков и обойти Вильно с тыла.
Мы оказались на высоте – задача была выполнена блестяще. Нам удалось отвлечь значительное количество польских сил. Целую ночь палили без передышки наши орудия. Тем временем наши части упорно шли в обход. Мы с нетерпением ждали от них какой-нибудь весточки. На рассвете поднялось зарево в тылу у поляков. Стало ясно, что наши ребята благополучно выполнили задачу – обошли противника, вызвав панику в тылу у поляков, никак не ожидавших такого смелого маневра с нашей стороны.
– Сейчас наступаем, – сказал Шалимов. – Смотри, наши уже в тылу орудуют. Эх, жаль нет с нами Петровского! Вот рад был бы вступить в Вильно. Где он сейчас, в каких частях!
Нашу беседу прервала команда:
– Пулеметы, огонь!
И под прикрытием пулеметов начались частые перебежки наших частей на левом фланге. Стали вновь жарко палить орудия. Четвертый взвод начал перебежку звеньями. Вскоре дошла очередь и до нас. Благополучно перебежали.
Трещат вовсю пулеметы, но поляки держатся крепко. Приходит известие, что враг начал эвакуацию Вильно. Стало быть, у них уже исчезла уверенность, что удастся город отстоять. Нужно обязательно и дальше с такой же энергией нажимать, тогда успех обеспечен.
Совершенно забыли о еде. Походные кухни остались где-то далеко за нами. Наши части, действовавшие в тылу, между тем продолжали свою разрушительную работу. К утру они крепко ударили на поляков. Опорный участок поляков был занят – мы вступили в Вильно.
Нашему полку было приказано двигаться по пятам отступавших поляков, не задерживаясь в Вильно. Командир бригады произнес краткое напутственное слово, и мы немедля двинулись дальше, не давая полякам отдохнуть ни на одну минуту.
Буквально на плечах противника мы ворвались в местечко Кошедары, открывавшее дорогу на Ковно.
Поляки попытались было закрепиться в Кошедарах и не хотели отходить. Но наши силы не позволили им этой передышки.
Мы завязали с ними жаркий бой.
Вскоре прибыл приказ закрепиться в местечке Жосли. Наши начали переговоры с немцами, установили демаркационную линию, началась дипломатическая волокита.
Немцы старались выгадать время. Переговоры в местечке Кошедары стали затягиваться.
Тем временем пошли дожди. Хлеба в армии не хватало. Набеги поляков то на один, то на другой наш участок участились. Началась упорная позиционная борьба с переменным успехом. К несчастью, именно в этот период в наших частях появился сыпняк, который стал косить бойцов.
В моей роте уже заболело несколько человек, в том числе и наш любимый ротный командир Павлов.
Однажды я почувствовал себя плохо, но, не понимая, что недуг сковывает и меня, продолжал участвовать в боях, обороняя местечко Вамишули, которое стало нашей заставой.
На местечко усиленно наседали польские отряды. Мы приняли бой с ними. В течение нескольких часов длилась перестрелка. Поляки в конце концов захватили местечко и стали строчить по нас из пулеметов.
Отступив, мы решили обойти Вамишули, так как в лоб занять местечко было невозможно. Пустили десяток человек в обход, а с остальными бойцами удерживали натиск противника. Наши обошли поляков и открыли огонь с тыла. Поляки удрали, оставив несколько убитых.
– Вамишули взят, – протелефонировал командир батальона в полк.
Это была последняя фраза, которая дошла до моего мозга. Тиф оказал свое действие: я потерял сознание.
Очнулся я через много дней в Виленском военном госпитале. Это было в тот день, когда наши сдавали Вильно.
От далекой Олонецкой губернии через Торопец, Вильно, полевой госпиталь, Калиш, Стрелково я дошел до загона для овец, который станет моим гробом, если не удастся сбежать.
Грустная история…
Петровский угрюм. С тех пор, как увезли Шалимова, он почти не разговаривает. И немудрено – он очень к нему привязан.
Я не хочу беспокоить Петровского и ищу в темноте сарая другого друга, с которым мы вновь встретились на работах в лесу. Это Исаченко, строгий командир, который вводил дисциплину в наших первых воинских формированиях. Тоже одна из немногих уцелевших жертв польского плена.
Я с беспокойством делюсь с ним своими мыслями о последствиях дальнейшего промедления в побеге. Работа заканчивается. Декабрь на носу. В одно прекрасное утро нас погонят обратно в бараки, и тогда прощай мысль о свободе.
Моя тревога передается Исаченко. Он соглашается со мной, что медлить нельзя, и мы тут же решаем бежать всей группой из плена в ближайшие дни.