Текст книги "Жертва"
Автор книги: Сол Беллоу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
5
Перехватив бутерброд, запив его содовой в ларьке у парома, Левенталь переправлялся на Статен-Айленд. Ступил на палубу – руки в карманах на все пуговицы застегнутого мятого пиджака. Белые туфли заляпались. Стоя у спасательного круга, поблескивая смуглым лбом под нечесаной гривой, он со спокойным видом смотрел на воду; со стороны и не скажешь, до чего ему тяжело. Бесформенная, трудно ворочающаяся вода была тусклой, скучной, и метались чайки, и судно вползало в пронзительный блеск. Баржа брызгалась рыжей краской по корпусу сухогруза, тот высоко драл нос из ленивой, густой тучи. Ей-богу, солнце ничуть не жарче в каком-нибудь Сингапуре или Сарабайе на цепях, леерах и обшивках пришвартованных там судов. Танкер, идущий на юг, пересек им путь, Левенталь проводил его взглядом, представил себе машинное отделение: каково сейчас полуголым кочегарам у топки, когда вся эта громада плавает в нефтяном поту и гремят механизмы. Каждый галс небось отдается толчком в сердце, бьет по ребрам – тех, возле киля, тех, под водой. Небоскребы вставали на берегу – глыбы, обожженные, дымные, серые, голобелые там, где их наотмашь секло солнце. И вдруг подумалось Левенталю, что этот свет над ними и над водой сродни желтизне в узком прищуре хищного зверя, льва, например, – что-то дикое, нечеловеческое, от людского далекое, но ведь засевшее в каждом малой толикой, точкой, и вот она-то отзывается на это сверкание, пекло, при всей его изнурительности, и даже на то соленое, то студящее, невозможное, жуткое – на все, что едва выносимо. Берег Джерси, рыжий, темный и плоский, завиделся справа. Встала статуя Свободы, проплыла вспять; в мреющем воздухе – черная, как жгут черноты, как столб черного дыма. Беспризорные доски, затопленные обрешетки – смывало, откатывало волной.
Специалист придет. Но что он может сделать, специалист, – все от Елены зависит. Инфекционных больных отправляют в больницу; извещают соответствующие инстанции. Но первый доктор, видимо, сдался в борьбе с Еленой, а, уж наверно, он знает закон. Подсознательно ожесточась, Левенталь готовился к схватке с Еленой. Пока она будет артачиться, тут никакие специалисты, вместе взятые, не помогут. Мысль, что придется вмешаться, бороться за спасение маленького, Левенталю претила; как никогда, он чувствовал себя лишним. Но что ты будешь делать с Еленой? Самый обыкновенный, нормальный уход уберег бы мальчика от болезни, начнем с того, а судя по тому, что он видел… да одно это паническое отношение к больнице уже говорит о том, насколько она способна растить детей. Ему будут втолковывать, что, значит, она их любит, любовь искупает все недостатки – если в эти недостатки особенно не вникать. Любовь – превыше всего. Но скажем, мать и дитя связаны таким образом, а дитя умирает из-за ее дикости – она что? Все равно хорошая мать? А может, кто-то другой – он серьезно об этом задумался – имеет право у нее отобрать ребенка? Или их судьба нерасторжима и смерть ребенка – касается только матери, раз она будет мучиться больше всех? Но тогда ребенок как бы и личностью не считается, разве так можно? Да, вот она вам, беспомощность: вот что имеют в виду, когда про нее говорят. Несправедливо, да, чтоб не сказать – трагично.
И он стал думать о собственной бедной матери, хоть совсем разучился вызывать в памяти ее крупные черты, ее черные пряди. Неизменно она ему представлялась с таким отвлеченным взглядом, правда, теперь неизвестно – был ли он, этот отвлеченный взгляд? Может, просто причуды памяти. Но, покопавшись в своих впечатлениях, он понял, что то, что казалось ему отвлеченностью, было безумие; такое родное лицо, а на все замки от него заперто. Ужас – это лицо; не дай Бог, хоть малейшее сходство. Короткое охлаждение к Гаркави было вызвано тем пассажем насчет преследования. Как? Знать про все эти дела и сказать такое? Но Гаркави, наверно, просто не подумал, сам не знал, что мелет. Взял и ляпнул. Так он себя уговаривал; и пришлось Гаркави простить; зато самому стало ясно, как остро колют его все эти вещи. «И вдруг мой больной секрет до того очевиден, что даже Гаркави заметил?»
Свои страхи он выложил Мэри как-то ночью, в постели. Она над ним посмеялась. Почему надо верить отцу насчет материнской болезни? Он ведь толком никаких фактов не выяснил, это же правда. На слово поверил отцу, что она умерла сумасшедшей. Вечно люди впадают в панику, а стоит спросить у доктора, и ничего, оказывается, такого. Вот ведь стращали всех воспалением мозга; теперь выясняется – нет такой болезни. «Я бы для собственного спокойствия, – Мэри сказала, – выяснила, что у нее было». Но хотя Левенталь ей тогда обещал, что да, возьмется, наведет справки, до сих пор не ударил палец о палец. Ну а насчет этих страхов Мэри сказала, что же так сразу пугаться? Мало ли что тебе брякнут, дело большое. «А все потому, что ты в самом себе не уверен. Был бы чуть поуверенней, взял бы и наплевал», – она сказала со своей собственной спокойной уверенностью. Да, наверно, она права. Но Бог ты мой, как кто-то может сказать, что уверен? Как можно знать все, что для этого требуется, чтобы так говорить? Нет, она не права. Левенталю показалось, что Мэри исходит из несколько ложной посылки; но что тут плохого; она честно высказывает, что у нее на душе.
«Единственное доказательство, что с твоей мамой было не все в порядке, это – что она вышла за твоего папашу», – заключила Мэри. От этих слов слезы навернулись на глаза Левенталю, который сидел в темноте, скрестив ноги, кренясь в подушках. Но в целом слова Мэри подействовали на него благотворно. Пока доказательств нет, его страхи – одна ипохондрия. Полезное слово; как-то от него веселей. Но факт остается фактом – как вспомнит мамино лицо, всегда у нее этот отвлеченный взгляд.
Он смотрел на зазубренную латунную палубу. Да, надо с Еленой побережней, нервы у нее на пределе. Любая мать с больным ребенком так же бы изводилась, просто она не умеет сдерживаться. Но если позволить себе углубиться, пойти дальше ее истрепанных нервов, ее итальянской горячности, можно увидеть сходство между нею и мамой и, если уж честно, и с Максом, и с двумя его мальчиками, со всей нашей породой. Ну это, положим, притянуто. Зато обеих женщин он теперь живо себе представил – и замечал сходство. Во всяком случае, это дикое поведение при взволнованности (он не забыл, не забыл, как мама визжала – и другого слова ведь не подобрать).
Громыхнули лебедки, ворота, звякнув, зашли в зеленый деревянный свод эллинга. Вода у бортов стала желтой, как лежалый уличный снег. Судно отпрянуло, потом, с заглушенным двигателем, скользнуло вперед, толкая илистые бревна. На медленном взгорье за докам и вынырнули фасады домов, и до Левенталя, вынесенного толпой на берег, донеслось со стоянки урчанье автобусов.
Впустил его снова Филип. Узнал дядю, отступил в сторону.
– А Елена где? Дома? – Левенталь вошел в столовую. – Маленький как?
– Спит. Мама внизу, по телефону от Виллани говорит. Сказала, сейчас буду.
Он повернул к кухне, в дверях пояснил:
– Я кушаю.
– Ладно-ладно, ты ешь, – сказал Левенталь. И стал взад-вперед ходить по комнате. Микки спит; похоже, со второй тревогой – та же история, что и с первой. У двери в коридор он раздумывал, не войти ли в комнату малыша. Нет, лучше дождаться Елену; мало ли, как еще она отнесется.
Шло к закату, свет позажигали в квартирах, глядевших окнами в шахту двора, под короткой черной тенью карниза рдели от неба стены. Левенталь прошел на кухню, к Филипу, который сидел за столом на детском высоком стуле. Перед ним была миска с сухими овсяными хлопьями, и он их поливал молоком, большим пальцем выуживая клапан картонной крышки; очистил, нарезал банан, посыпал сахаром, шкурку сунул в раковину, к посуде. Бумажные кружавчики на полках потрескивали в ветерке вентилятора. Он стоял на шкафу, закопченный, трепетал резиновыми мягкими лопастями быстро-быстро, как стрекоза; в лад мухе, зависшей под жарким потрескавшимся потолком возле облупленных, гнутых, многоколенчатых труб, на которых Елена сушила тряпье. Коленки у Филипа были со столешницей вровень, ему за едой приходилось чуть не надвое гнуться, широко разводя ноги. «Возможно, – решил Левенталь, – на этот детский стульчик он уселся нарочно, для меня старается. Я тоже такое выделывал при гостях. А кто же я здесь? Гость».
– И это весь твой ужин? – спросил Левенталь.
– В такую жару я всегда мало ем, – правильная, четкая фраза.
– Тебе бы хлеб с маслом не помешал, и так далее, овощи, – сказал Левенталь.
Филип перестал есть, быстро глянул на дядю.
– Мы в такую жару почти не готовим, – сказал он. Переставил ноги на самую верхнюю перекладину, еще больше скрючился. Волосы – свежеподстрижены, грубо обкарнаны спереди, сзади выбриты под машинку выше уровня больших нежно-белых ушей.
– Что у тебя за парикмахер?
Снова Филип на него глянул.
– Да Джек Маккол, в нашем квартале. Мы все к нему ходим; и папа, когда приедет домой. Я сам сказал, чтоб так постриг. Летнюю стрижку просил.
– Надо лицензию отбирать за такую стрижку.
Тут он пережал, шутка не вышла, и он сник, подыскивал верный тон.
– Ой, мистер Маккол стрижет нормально, – сказал Филип. – И нас любит. Я братишку ждал, вместе чтобы пойти, а мама говорит – пойди постригись, а то мне скрипку тебе к этим патлам купить придется. Для такой погоды в самый раз стрижка. Прошлый год я вообще наголо – лысый ходил.
– Да нет, все нормально. – Левенталь смотрел, как он ест; в груди шевелилась нежность. Независимый паренек. Но как с ним обращаются!
Он сел у окна, расстегнул мятый пиджак, смотрел на небо над черным квадратом двора. В квартире напротив девушка причесывает песика, тот зевает, пытается лизнуть ей руку. Она отводит вниз его морду. Женщина в рубашке ходит через комнату – взад-вперед, из кухни в коридор. Окно Микки тоже во двор, с угла; не спал бы, мог бы увидеть дядю и брата.
– Доктор будет с минуты на минуту. – Вдруг Левенталь разнервничался. – Елена же, по-моему, ждет его не дождется. Куда она делась?
– Пойду посмотрю. – Филип спрыгнул со своего стульчика.
– Нет-нет, ты ужинай. Скажи куда, я пойду.
А Филип уже был в коридоре. Но вместо шагов Левенталь услышал через открытую дверь голоса. Что ли, он столкнулся на ступенях с Еленой? Озарились зеленые грани стеклянного колпака в столовой, и позади стола Левенталь смутно увидел женщину в черном.
– Мальчик? – позвал он. – Ты где, Филип?
– Здесь я. Заходите.
– А это кто? – шепнул он. Он всматривался в тот дальний угол, за лампой.
– Бабушка.
– Это? – Левенталь удивился. Что-то про нее слышал от Макса, но видеть не видел. Он отступил от двери и смущенно двинулся огибать стол, но переменил направление, когда она повернулась и села в мохеровое кресло.
– Это папин брат, – сказал ей Филип. Левенталь сам чувствовал, что его долгий кивок грозит перейти в поклон; он пытался ее задобрить. Старуха только бегло, остро на него глянула. Выше Елены, тощая, прямая; напряженно поднятая голова. Золотые большие серьги. Короткие белые волосы на висках; остальные, черные, туго, высоко затянуты на макушке. Платье черное, черный шелк, и шаль на плечах – в такую жарищу.
Она молчала, и Левенталь стоял, не зная, как быть; лучше с ней не заговаривать; вдруг не ответит, как потом сядешь? И на кухню уйти тоже как-то неловко. Может, он все-таки неправильно понял это молчание? Но нет, она специально, кажется, от него воротила нос; он с трудом преодолевал злое желание силком заставить ее повернуться. Но она все молчала, а он все сомневался. Вдруг неправильно ее понял?
– Ты же, по-моему, за мамой пошел, – чуть раздраженно сказал он Филипу. И когда Филип двинулся к двери, бормотнул торопливо: – Я с тобой.
Нет, конечно, бабка смотрела враждебно, хотя пыльный зеленоватый свет из-под этого колпака еще оставлял сомнение. Но ее эту злобу он кожей чувствовал. Шаркая – отяжелел от жары, – прошел за Филипом по всем лестничным коленцам к соседской квартире. Филип постучал, тут же выскочила Елена, испуганная, всполошенная.
– Ох, Аса, ты, – она заговорила. – А специалист? Ты привез специалиста?
– Он обещал – от семи до восьми. Вот-вот будет.
Сосед, мистер Виллани, явясь в коридоре с мятой тощей сигаркой во рту, оттуда крикнул Елене:
– Так ты же сразу сообщи, что он скажет про малого! – Он оглядывал Левенталя, ничуть не стесняясь своего любопытства. – Привет, – кинул ему.
– Это деверь мой, – сказала Елена.
– A-а, ну да, ну да. – Виллани вынул изо рта сигарку. Левенталь ответил равнодушным, замкнутым взглядом, для порядка чуть придав ему вопросительность. Капля пота ползала у него по щеке. Виллани, рука в кармане, широко распростер штанину. – А похожи на мистера Левенталя, факт, похожи. – Он повернулся к Елене: – Что доктор скажет, то и делайте, миссис, слышите? Вытащим парня, вытащим, не переживайте. Я так считаю, что летняя горячка у него, – это уже Левенталю. – Ничего страшного. У моих была. А миссис вечно переживает.
– Это очень серьезно, – сказала Елена. Сказала спокойно, но Левенталь смотрел на нее внимательно, особенно следил за выражением глаз, и тот, привычный, страх кольнул его, когда они вдруг расширились.
– Ах-ах, и откуда это вы знаете, вы что – доктор? Погодите немного.
– Я думаю, он прав, Елена, – сказал Левенталь.
– А как же. Доктору надо верить. – Подавившись страстным, коротеньким клекотом, Виллани быстро, неловко, красноречиво выбросил руку. – В чем дело! Точно! Вы меня слушайте! С мальчиком все в порядке! – Сигарка алела у него в пальцах.
– Она ему поверит, – утешил его Левенталь.
Стали взбираться по лестнице. На четвертом Елена остановилась, вдруг задохнулась.
– Фил, ты мне что сказал – бабушка тут?
– Только пришла.
– Ой! – Она тревожно, резко повернулась к Левенталю: – Она тебе что говорила? Сказала что-нибудь?
– Ни единого слова.
– Ох, Аса, если она… Ох Господи, если она начнет… А, да пусть говорит, что хочет. Ты не слушай.
– Не буду, – сказал он.
– Уж такой это человек, моя мама. Она ужасно вела себя с Максом, когда мы поженились. Выгнать меня хотела за то, что с ним встречаюсь. Я не смела в дом его привести, на порог пустить.
– Макс как-то упоминал…
– Такая жутко строгая католичка. Сказала, если я выйду за кого-то, не за католика, она не желает со мной иметь ничего общего. Меня проклянет. А я ушла из дому, и она прокляла. Я ее не видела, пока Фил не родился. И сейчас не вижу почти, только вот Микки заболел, так повадилась. Когда Макс здесь, она ни ногой. Она такая суеверная, мама. Все по старинке, по-деревенски. Думает, всё дома она, в Сицилии. – Елена почти шептала, прикрывая сбоку лицо ладонью.
– Не волнуйся, я разберусь, как надо к ней относиться.
– Просто она такая. – Елена беспомощно улыбнулась.
– Перестань, ну при чем тут.
Старуха встретила их в коридоре, с ходу заговорила с дочерью, взглядом скользя по лицу Левенталя. Была в ее голосе, как он посчитал, типично итальянская резкость. Длинная голова напряженно откинулась на черных плечах. Он смотрел, как она отворачивает губу и выказывает нижние зубы, медля на слоге. Елена расстроенно трясла головой, отвечала отрывисто. Левенталь пытался выхватить слово-другое. И ничего не понимал. Вдруг, недослушав, Елена крикнула:
– Где? Что ж ты сразу не сказала? Мама? Где? Он здесь! – уже Левенталю. – Специалист! – и метнулась в квартиру.
Левенталь шел за бабкой по коридору в спальню и корчил за спиной у нее рожи, так, против обыкновения, облегчая душу. Старая ведьма! Мурыжить дочь каким-то нытьем, не сказать сразу, что врач уже тут! «Родители! – он бормотал. – Ох, эти родители! Бог ты мой, родители!» И очень хотелось ее толкнуть.
Вошли в спальню. Доктор приподнял рубашечку Микки, стал слушать сердце. Ребенок как не совсем проснулся; был скучный, вяло покорялся осмотру, безучастный от жара, только на мать поднимал глаза, разве что узнавая, и только. Филип, чтобы видеть, налег на спинку кровати.
– Фил, ты трясешь, отойди, – сказала Елена.
Доктор глянул через плечо. Молодой человек, длинное розовое лицо, на близко посаженных глазах тонкие золотые очки. Обжимая стетоскопом плечи и грудь ребенка, он пристально взглядывал на Левенталя – наверно, принимал за отца. Сперва Левенталя мучила эта ошибка. Потом дошло, что доктор старается ему показать, что дело неважно. Пока Елена оправляла одеяло, он украдкой, сумрачно кивнул в знак того, что понял. Выронив из ушей наконечники, болтая резиновыми трубочками стетоскопа, доктор щупал детские плечики до красноты намытыми пальцами. По желтоватой, застывшей ткани над чернотою окна летали над папоротниками огромные, до дыр обветшалые бабочки. Кухонный дух входил в комнату и уличный гул. Малыша подняли, взбили ему подушку.
– Надо его почаще протирать губкой, – сказал доктор.
– Я недавно протирала, – сказала Елена. – Вот скоро опять.
Они пошушукались с доктором, и вдруг она заговорила громко, чуть ли не радостно. Неужели сочла, что бояться теперь нечего? «Я так ему верю», – бросила Левенталю, пожирая глазами доктора. У Левенталя вспотели и похолодели ладони. Стало физически плохо от этого двойного напряга. Он вытирал лицо, проводил платком по щетине, на ней оставляя корпию. Да, конечно, не мог же он ложно истолковать немые знаки доктора. От бодрости Елены он буквально опешил. Угнетенный заботой, смотрел на нее, на мальчиков и только через несколько минут вспомнил, что это в конце-то концов дело брата. И сразу обозлился на Макса, зачем его нет. Какое он право, во-первых, имел уезжать? Пощупал бумажник: сунул туда открытку Макса. Немедленно телеграфировать. Нет, лучше письмо-телеграмма, больше уместится. Он уже складывал в уме: «Дорогой Макс, если ты можешь оторваться от своих обязанностей… если тебе удастся выкроить время…» С какой стати миндальничать. Чем жестче, тем лучше. Только подумать, что он тут оставил: этот дом, эта квартира, эта Елена, сама нуждающаяся в присмотре, дети, которых они родили на свет. Да-да, письмо-телеграмма. «Ты здесь нужен. Срочно». И пусть то, что он, в сущности, почти посторонний, шлет такое, как раз и покажет Максу, чем дело пахнет. Ох, вот комиссия! А бабка! Случись что с мальчиком, она же все сочтет карой небесной за этот брак. Этот брак для нее позор. Да, можно себе представить, что она думает. Еврей, человек чужой крови, порченой крови, дал ее дочери двоих детей, только потому могло такое случиться. И никто бы не убедил Левенталя, что он ошибается. Вполуха слушая, что говорится рядом, он мрачно ее оглядывал: седые виски, четкий нос, напряженно запрокинутая голова, и как обнажались ее эти зубы, когда она говорила с дочерью. Нет, нет, не ошибается он. В ее глазах это будет неизбежное наказание – так она и поймет – наказание. Что бы она ни чувствовала еще – внук же он ей, бедный мальчик, – прежде всего она подумает так.
Тут он заметил, что Елена возбудилась, прислушался. Услышал, что доктор говорит про больницу, подумал: «Теперь-то она не станет удерживать малыша. Отдаст как миленькая».
– Я ей вчера говорил, что надо в больницу, – сказал он.
И все-таки она упиралась:
– Чем же дома ему хуже? Лучше. Никакая няня за ним так не будет ходить.
– Он должен ехать, если вы желаете, чтобы я взялся за этот случай.
– Да что с ним такое?
– Это необходимая мера. – И доктор защелкнул замки саквояжа.
– Я побегу за такси? – тихонько спросил у дяди Филип.
Левенталь кивнул. Филип метнулся за дверь.
6
На обратной дороге к Манхэттену доктор сказал Левенталю, что, как ему кажется – диагноз, естественно, нуждается еще в подтверждении, – у Микки редкая бронхиальная инфекция. Он несколько раз повторял какая, Левенталь старался запомнить, но вылетело. Это болезнь серьезная; не обязательно, разумеется, с летальным исходом. «По-вашему, вы ему поможете, доктор?» – страшно волнуясь, спросил Левенталь, и от слова надежды в ответ заметно расцвел.
Отчалили; огромные золотистые нимбы над доками могли наконец всласть поиграть на воде между берегом и кормой. «Я вот хотел вызвать брата телеграммой». Левенталь уже объяснил, что он не отец. Доктор ответил, что пока не видит необходимости. Значит, так Левенталь понял, не надо пороть горячку. Разумный совет. Зачем эта паника? Ничего уж такого страшного. Надо послать Максу письмо-телеграмму, он утром получит, и пусть сам решает, приезжать или еще потянуть. Паром вползал в жар и черноту порта. Скученные на палубе пассажиры притихли, как души, толпой призадумавшиеся о месте своего назначения. В очках глядящего в небо доктора двоилась лампочка над его головой. Левенталю хотелось побольше расспросить про эту болезнь. Она же редкая. Ну а может, например, объяснить медицина, почему такая штука нападает на ребенка со Статен-Айленда, а не из Сент-Льюиса, скажем, или Денвера? Одного из тысячи! Как они это объясняют? Или инфекция дремлет в каждом? Вдруг это наследственное? Но с другой стороны, ведь даже более странно, что люди, такие разные, отпечатки пальцев свои у каждого, вплоть до того, а вот не имеют своих, индивидуальных болезней? Обнадеженный доктором, он избавился от тоски, и безумно хотелось поговорить. Он бы с удовольствием все это обсудил, но уже несколько раз переспрашивал название болезни и не запомнил, доктор, наверно, составил о нем нелестное мнение. Будет, чего доброго, снисходить к профану. И потому Левенталь умолк, решил: «Ну да ладно». Но продолжал рассуждать про себя. Бог, считается, не взирает на лица, стало быть – для всех одни правила. Где это он прочел? Он старался вспомнить.
Они вошли уже в порт, вдруг жару разогнало ветром. Между берегами повсюду огни судов, сигналов, мостов, бежали и плыли, текли, полоскались, змеились, стоя, качались в прибое, и несся отчаянный вой с воды, когда задевали бакены. Палубу овеяло свежестью, то и дело паром подрагивал, будто прохваченный из-за островов дыханием океана. Когда подходили к Манхэттену, все повскакали со скамеек в салоне; когда чалили швартовы, началась жуткая давка. Левенталя оттеснило от доктора.
Он приехал домой подземкой и, протиснувшись через турникет, жадно, с облегчением глотнул посвежевший воздух улицы.
Ждал письма от Мэри – пора бы, – и торопясь открыл почтовый ящик, пока собака Нуньеса ему обнюхивала ноги. Мэри вместо письма прислала две густо исписанные открытки. Они с мамой в четверг выезжают в Чарлстон. Дом продали. Обе здоровы, он, она надеется, тоже, хотя такая жара. Лето, как всегда в Балтиморе, прелесть, буквально пьянит. Вторая открытка была совсем другое дело; уже с интимностями. Только Мэри способна вставить такое в открытку, куда всякий, кому не лень, может сунуть нос. Веселый, польщенный, гордясь женой, скорей довольный, чем озабоченный тем, что почтари небось заглядывали в открытки, он их спрятал в карман. «Ну как, я прошел проверку? – спросил у собаки. – А теперь слиняй». Нагнулся, схватил собачью морду, потрепал. И побежал к лестнице, собака за ним. «Слиняй, тебе сказано». Ногой преградил ей дорогу, кинулся в дверь вестибюля, захлопнул. «Домой!» – он вопил, он хохотал раскатисто. «Домой!» – он дубасил по дверному стеклу, а псина с хриплым лаем бросалась на дверь. Левенталь кинул соседу, которого еле знал: «Как собака комендантская разбушевалась! А? Слыхали ее?» Пожилое, бледное, бдительное лицо отозвалось кривоватой улыбкой, с ужасом вслушиваясь в дребезг и гам вестибюля. А Левенталь уже несся вверх, с грохотом топал, мел шляпой перила и, задыхаясь, ввалился в квартиру. Мэри! Душка! Была бы она сейчас тут, обнять ее, расцеловать. Скинул шляпу, пиджак, стянул ботинки, пошел открыть окно, отдернуть шторы. А там уже, чудная, стояла ночь. Воздух дрожал и светился. Взошла луна, высыпали редкие звезды, тучки постоят-постоят, и опять они поплывут, когда пробьется через жару ток прохлады.
Он зажег на бюро лампу и стал писать письмо своей Мэри. Мошки падали и снова взлетали с зелено высвеченного пресс-папье. Он подробно перед нею отчитывался, забыв, как нервничал, недомогал и метался. Про то, что было на службе, писать не стал. Подумаешь, дело большое. Слова лились быстро, били ключом; он писал про погоду, про то, что Вильма вылакала пиво, что в парке не протолкнуться. Потом как-то так он перешел на племянника, и тут горло ему что-то стиснуло, и слова не поспевали уже за разогнавшимся пером. Уже совсем другим тоном он писал про Елену. Он боялся взглянуть на нее, он признался, когда она влезла в такси и он клал закутанного малыша – два одеяла на него навертеть, при таком пекле! – к ней на колени. И снова нахлынуло; эти детские глазки, отблески счетчика в них, кожаный жар сиденья, шоферская челюсть корытом, длинный козырек этой черной фуражки, слезы Филипа, Виллани, оттесняющий детей к тротуару. У Левенталя бухало сердце, у него пересохло во рту. Ну а братец… Но как только вывел имя Макса, он встал, склонясь над бумагой. Он же собирался сразу ему послать письмо-телеграмму… Перо пачкало пальцы. Он его бросил, стал нашаривать ботинки в темноте за светлым ламповым кругом. Как раз нашарил, протискивал ноги, забыв про шнурки, и тут зазвенел звонок, долгий, настырный. Левенталь выпрямился, крякнув от удивления и досады. Кого это черт принес? Но ясно кого. Это Олби. Конечно, Олби. Левенталь приоткрыл дверь и услышал – мерное сопенье, стук шагов в гулком пролете лестницы. Пронеслась мысль – смыться, убежать через крышу. Тихонько прокрасться, да, еще не поздно смыться. А если этот за ним попрется, соседняя крыша в метре каком-нибудь, в два счета перешагнуть. А там – на улицу, и привет. Даже сейчас не поздно. Даже сейчас. Но он не двигался с места, чувствуя почему-то, что этим что-то доказывает. «Никуда я не побегу. Пусть сам уматывает. С какой стати?» Кинулся обратно к письму, дверь оставил открытой. Настрочил еще несколько проходных фраз, перечел. Подмахнул «Люблю, целую» и подпись. Он писал на конверте адрес, а Олби был уже в комнате. Левенталь знал, что он здесь, и перебарывал желание обернуться. Наклеил марку, запечатал конверт, прикинул вес и тут только будто заметил гостя, который, не разжимая губ, ему улыбался. Входить без стука, без приглашения – какое нахальство. Дверь, конечно, была открыта, но все равно нахальство – входить без стука. Левенталь уловил, ей-богу, чуть ли не восторг от собственной наглости во взгляде Олби. «Я обязан ему оказывать гостеприимство, так он себя ведет», – мелькнуло в голове.
– Я вас слушаю, – он сказал тусклым голосом, безразлично вежливо.
– А вы неплохо устроились, – заметил Олби, оглядев комнату. Сравнил, наверно, с собственным обиталищем. Можно себе представить, что это такое.
– Садитесь, раз уж пришли, – сказал Левенталь. – Что ж стоять?
От него не отделаешься, не выслушав, так лучше уж сразу, чем откладывать на потом.
– Спасибо большое, – сказал Олби. Почтительно выдвинул голову и, кажется, изучал лицо Левенталя. – Однако пришлось карабкаться. Я не привык. – Придвинул стул к самому бюро, сел, нога на ногу, стиснул колено не очень послушными пальцами. Манжеты обшарпанные, в светлом пушке запястий кое-где заблудились нитки. Грязные руки. И взмокли светлые волосы, разделенные на косой, неровный пробор. – Да, высоконько. – Он улыбался. – Ну, а я… – Он перевел дух. – Я привык, где пониже. – И ткнул в пол пальцем, странно скрючив его, как спуская курок.
– Вы для того пришли, чтоб снова крутить мне ту же пластинку? В таком случае я раз и навсегда вам должен сказать…
– A-а, да ладно вам, – сказал Олби. – Давайте – разумно и откровенно. Я не для того пришел, чтобы жаловаться. Зачем? Я сказал только то, что и так очевидно. И не о чем спорить. Я на дне. Вы же не станете отрицать? Верно? – Он распростер руки, как бы предъявляя себя для осмотра, и, как он ни паясничал, Левенталю ясно было, что он говорит всерьез. – Тогда как вы…
Он обвел рукой квартиру. Левенталь сказал:
– Ах, ради Бога, – и качнул головой, – не морочьте мне голову.
– Это факт, суровый факт, – сказал Олби. – Факты – упрямая вещь. Я их проверил на собственной шкуре. Тут вам не теория. Расстояние между вами и мной больше, чем между вами и самым крупным миллионером в Америке. Если сравнить меня и вас – вы в эмпиреях, как в школе, помнится, нас учили, а я в преисподней. И мне-то случалось бывать на вашем месте, а вот вам на моем – никогда.
– С чего вы взяли? Я всякого нахлебался.
Олби усмехался снисходительно.
– Был на полной мели, без никеля на телефон.
– Ах-ах-ах. Да что вы понимаете, уж молчали бы лучше. Никогда вы не были на моем месте. Никель на телефон… нахлебался. Ах, скажите… – И, чуть ли не до плеча склонив голову, вперед выбросив руку, он растопыренной пятерней отмел эти посягательства на сопоставление. В голове у Левенталя сразу зароились жуткие виды: мужчины, сутулясь на скамьях, ждут дармового кофе под тусклым и злым зимним солнцем; грязные простыни ночлежки: кошмарные клетки; под жалкое подобие дерева крашеный картон выгородок, и даже вольфрам, кажется, не столько кормит светом полумертвую голую лампочку, сколько красным червем сжирает ее нутро. Лучше сидеть в темноте. Видел он такие места, видел. И невозможно забыть этот запах карболки. Да, но если бы его тело лежало на тех простынях, его губы тянули тот кофе, его плечи сутулились под тем зимним солнцем, его глаза смотрели в тот дощатый пол?.. Правильно усмехается Олби; такого он и не нюхал. «Ну, предположим, это я невпопад, – он думал. – Но почему я на него обязан равняться? С какой стати? Чего ему надо?» Он как-то забыл про письмо-телеграмму. Все ждал, когда Олби объяснит цель своего появления. Просто не знал, на что рассчитывать, но очень было возможно, что Олби повторит свое обвинение, хоть и объявляет, что не жаловаться пришел.
– Н-да, – он сказал, предварительно хохотнув, – довольно странное вступление для визита.
– Ну почему же? Что может быть лучше? Высшая вежливость – восхититься жилищем хозяина. А контраст между нами тоже вам должен льстить. Вы должны испытывать даже особенное удовлетворение, поскольку все это ваших собственных рук дело.
– Что – моих рук дело? – напрягся Левенталь.
– Ну, то есть что вы так воспряли, – заторопился Олби. – Вы же упомянули только что, что были на полной мели, и, стало быть, сами всего добились. Это же так приятно сознавать, а? И когда видишь человека, которому отнюдь не так подфартило, к этой приятности еще кое-что добавляется. Такова человеческая природа, ничего не попишешь. Что бы вы на это ни возражали.
– Я и не думал говорить, что сам всего добился, я ничего подобного не говорил. Все это чушь собачья.
– A-а, ну тогда спасибо, что поправили, – сказал Олби. – Значит, у меня создалось ложное впечатление. Я ведь тоже, знаете ли, чем больше думаю, тем больше прихожу к выводу, что все эти разговорчики насчет «сам всего добился» – сплошная дребедень. Успех собственными силами – о, это в прошлом. Теперь – общий поток, широкий поток, и отдельного индивида в нем кидает и вертит, как щепку. Ему только кажется, что он делает что-то. Ан нет. Теперь уже целые группы, организации процветают либо терпят фиаско, но не отдельные индивиды. Вы не согласны?








