Текст книги "Книга ночей"
Автор книги: Сильви Жермен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Свадьбу назначили на первое число нового года. И когда Марго вышла во двор фермы, в сиянии своих двадцати лет и фантастического наряда, села рядом с отцом в тележку, запряженную парой быков с белыми лентами на рогах, и поехала по деревне, блиставшей чистым снегом, всем действительно показалось, будто красота и радость снизошли в этот мир, чтобы почтить его наконец своим присутствием.
Марго держала в руках большой букет омелы и, войдя в ограду церкви Монлеруа, положила одну веточку на могилу матери и другую на могилу Бланш. Она никогда не забывала этих двух женщин, ставших куклами, – первую, твердую, как деревянная куколка, запеленутую в странные цветные тряпки, и вторую, вдребезги разбитую, точно куколка из стекла. И теперь она звала их принять участие в ее свадьбе, в ее счастье, в ее волшебном преображении. Ибо она и сама была пока еще куклой – куклой из мела, затянутой в красивые ткани, украшенной тесьмою и мехом, но вскоре, сейчас, она перед лицом Господа и вечности обретет плоть, которая вспыхнет жарким пламенем в наготе и безумствах любви.
Церковь Святого Петра раскачала свой новый колокол и завела на всю округу веселый перезвон, пока семейство Пеньелей собиралось на паперти. Марго, держа под руку отца, с лучезарной улыбкой глядела на площадь, где должен был появиться Гийом. Зато окружающие не отрывали глаз от невесты, настолько необычно, волшебно хороша была она в эту минуту. Вскоре площадь заполнилась народом; все обитатели Монлеруа, Черноземья и окрестных селений сошлись полюбоваться дочерью Золотой Ночи-Волчьей Пасти, и все восхищались невиданной, дивной белизной ее наряда. Марго носила белое с такой ликующей радостью, что любая другая белизна, яркого ли солнца или чистого снега, меркла перед сиянием ее фаты и юбок. Она величаво стояла в распахнутых дверях церкви, похожая на Снежную королеву из детской сказки. И Золотая Ночь-Волчья Пасть, крестьянин-король, крепко держал ее руку, упиваясь красотой своей дочери и гордясь ею перед людьми земли.
Но время шло, а Гийом все не появлялся. Марго начала слегка постукивать каблучками, стараясь согреть зазябшие ноги. Вскоре этот легкий перестук по обледенелому камню паперти раскатился громовым эхо, заглушившим и восторженные крики толпы и праздничный колокольный звон. Все смолкли, испуганно глядя на тоненькие белые ботиночки, отбивающие ритм громче сотен барабанов. Где бы ни находился Гийом в этот миг, он должен был услышать их призыв и ответить на него.
И он ответил. Какой-то мальчишка растолкал локтями плотную толпу и, совсем запыхавшись, взбежал на паперть. Он протянул невесте записку и тотчас исчез. Марго развернула листок. Гийом написал всего три короткие строчки; почерк его был, как всегда, необыкновенно изящен и четок – настоящий шедевр каллиграфии. Она прочла: «Марго, не ждите меня. Я не приду. Мы больше никогда не увидимся. Забудьте обо мне. Гийом».
Дубина сдержал свое слово: никто его больше не видел, и неизвестно, что с ним сталось.
Марго медленно сложила записку, сунула ее за пояс и, запрокинув голову, начала смеяться. Прелестным, переливчатым смехом, легким, как звон хрустальных колокольчиков. Потом она вырвала руку из ладони отца и принялась кружиться, покачиваясь и притоптывая каблучками. Ее фата взмыла вверх и поплыла вокруг нее; юбки распахнулись, как цветочные венчики. Подняв руки, Марго кружилась на паперти все быстрее и быстрее, и так, белым волчком, ворвалась в церковь, взбаламутив чинный полумрак вихрем своих юбок. Ее смех и дробный перестук каблучков диковинными отзвуками летали под сводами нефа. И вдруг она увидела за колоннами исповедальню со старой, изъеденной сыростью лиловой портьерой. Не переставая кружиться. Марго сорвала ее и набросила себе на плечи. Еще несколько мгновений она металась по церкви, опрокидывая скамьи и стулья, и вдруг с пронзительным криком рухнула наземь, точно марионетка с оборванными нитями.
«Марго! Марго! Что с тобой?» – воскликнула Матильда, которую ужас приковал к ступеням. Она изо всех сил стиснула ручонки Розы-Элоизы и Виолетты-Онорины; девочки с разинутыми ртами глядели на пышную груду белых юбок, недвижно застывшую в глубине церкви.
Виктор-Фландрен вошел в церковь, приблизился к Марго и поднял ее. Безжизненное тело дочери оказалось таким неожиданно легким, что он едва не потерял равновесие, вставая на ноги. Шатаясь, он донес это лишенное тяжести тело до алтаря и положил на ступени. Потом швырнул на пол вазы, канделябры и прочую церковную утварь, сорвал со стены золоченое распятие и одним взмахом разбил его о дарохранительницу, вскричав: «Подлый бог! Значит, тебе нравится смотреть, как твои дети гибнут или сходят с ума?! Ну так гляди, гляди хорошенько на эту, на мою дочь, на мое любимое дитя! Когда ты всех нас сживешь со свету и земля опустеет, тебе уже не на кого будет любоваться!»
Толпа зевак с приглушенным ропотом сгрудилась у самой паперти, стараясь заглянуть в церковь, но ни один человек не посмел ступить за порог, где по-прежнему стояла окаменевшая Матильда с двумя младшими сестрами.
Второй раз Виолетта-Онорина ощутила, как кровь прилила к ее левому виску, и медленно побежала по щеке. На этот раз она ничего не сказала. Теперь она уже твердо знала, что это не ее кровь, что эта струйка вытекла из другого тела, из раненого сердца Марго. И снова один лишь Жан-Франсуа-Железный Штырь почувствовал острую жалость, таившуюся в растерянном, испуганном взгляде Виолетты-Онорины. Подойдя, он робко тронул девочку за плечо. Ему хотелось заговорить с нею, но он не находил нужных слов и только бормотал невнятные утешения, сжимая ее плечо все сильнее и сильнее, так что под конец налег на него всей своей тяжестью. Он не отрывал глаз от детского профиля, словно околдованный видом красной струйки, сочившейся из пятна на виске. Старику чудилось, будто он вдруг стал совсем маленьким, еще меньше самой Виолетты-Онорины, и его тоже с головой захлестывает эта волна любви и безграничного сострадания к чужой боли.
Но вот толпа забурлила, задвигалась, и Жана-Франсуа оттеснили от девочки. Виктор-Фландрен вышел из церкви с дочерью на руках, и люди поспешно расступились перед ним. Потом толпа сомкнулась у него за спиной, как черная вода, шепча слово, которое отныне стало неотделимо от Марго. «Проклятая… проклятая невеста!..» – бормотали все, провожая глазами Золотую Ночь-Волчью Пасть, уносившего свою большую сломанную куклу в белых лоскутьях, завернутую в старую лиловую портьеру исповедальни.
Ночь четвертая
НОЧЬ КРОВИ
Бог создал мир и все вещи в мире, но Он ничего не назвал по имени. Он деликатно смолчал, предоставив своему Творению расцветать в чистом, обнаженном сиянии простого присутствия. А потом Он вверил это великое множество безымянных вещей человеку, на его полное усмотрение, и тот, едва очнувшись от своего глиняного сна, принялся называть все, что его окружало. И каждое из выдуманных им слов придавало вещи новый облик, новое значение; имена оттеняли вещи, служили им как бы глиняной матрицей, где задолго до того уже запечатлелась игра сходств и смутных различий.
И потому нет в мире таких слов, которые не таили бы в себе множества отсветов и отзвуков других слов, не вздрагивали бы при их зовущем эхо. Так, имя розы раскрывается и закрывается, потом теряет лепестки, как и сама роза. Иногда какой-нибудь отдельный лепесток вбирает в себя все лучи небесные и тем возносит красоту целого цветка на вершину совершенства. А иногда бывает, что одна-единственная буква, по-хозяйски водворившись в слове, выворачивает весь его смысл наизнанку.
Когда имя «rose» сгорает от чрезмерного желания и начинает обрастать плотью, оно распускается столь пышно, что обращается в «éros». Но тотчас же уступает натиску других вокабул и мгновенно съеживается, заостряется, чтобы обернуться глаголом «oser».[1]1
Французские слова «rose» (роза), «éros» (эрос) и «oser» (дерзнуть) состоят из одних и тех же букв.
[Закрыть]
Эрос. Дерзнуть быть розой, дерзнуть сорвать розу.
Но и глагол, в свой черед, пускается в странствие, в головокружительное вращение. Когда имя розы, обернувшись глаголом, начинает кружиться, попадает в неостановимый вихрь вращения, оно сгибается в кольцо. И тогда имя розы обдирает кожу о собственные шипы и начинает кровоточить. Иногда кровь розы окрашивается цветом дня и блестит, как серебристая слюна смеха. А бывает, кровь розы напитывается ночною тьмой и, вместе с нею, горькими, черными соками ночи.
Дерзнуть. Рана розы. Жестокая роза, жестоко пораненная роза. Роза-кровь, кроваво-красная, ослепительно красная кровь, что, едва исторгнувшись из раны, темнеет, чернеет, как ночь.
В Черноземье имена вещей, животных и цветов, а также имена людей беспрестанно менялись, блуждая в загадочном лабиринте отзвуков и ассонансов.
Ассонансов, иногда столь неожиданных, а то и неуместных, что они разбивались на диссонансы.
Роза-кровь, роза-ночь. Ночь-кровь и огонь-ветер-кровь.
Роза – риза – рок.
1
Марго не суждено было перешагнуть через миг своего пробуждения; она так и осталась на пороге того сияющего утра, которое с улыбкой восславило ее двадцать лет и предстоящую свадьбу. Она открыла глаза – медленно, очень медленно, потом села на кровати – еще медленнее. И тело ее и голос крайне осторожно решались на жесты и слова, да и то по частям, по капельке, словно в замедленной съемке на пределе недвижности и немоты, где время уснуло навеки. Только благодаря этому глубокому сну времени ей удалось продержаться еще тринадцать лет, которые она прожила на свете и которые слились для нее в один-единственный, неповторимый день свадьбы.
Марго навсегда сохранила свой двадцатилетний возраст, свой восторженный взгляд того январского утра и свой наряд невесты. Она беспрестанно ждала отправления в церковь и священной минуты бракосочетания. Она произносила лишь те слова, что говорила в то утро, и повторяла каждый жест, каждый шаг, что сделала тогда.
Но с приближением вечера она впадала в непонятную растерянность, и на какой-то миг ее тело и голос, вырвавшись из привычного оцепенения, начинали жить в ускоренном ритме. «Ну, где же они?» – спрашивала она. «Кто „они“?» – удивилась Матильда в первый раз. «Гийом и Марго, кто же еще! – ответила тогда сестра. – Они теперь, наверное, далеко. Уехали на поезде, но никому не сказали, куда». И добавила: «Правильно сделали. Свадебное путешествие нужно держать в тайне. Иначе…»– «Иначе что?»– спросила Матильда. Однако Марго ни разу не ответила определенно, только бормотала: «Иначе… иначе… Ну, не знаю… Любовь – это тайна, вот и все. И не надо задавать слишком много вопросов…» С этими словами она отворачивалась и погружалась в мечты о нескончаемом свадебном путешествии Гийома и Марго.
Ну, а Матильда ни о чем не мечтала и вовсе не считала любовь тайной. Напротив, в ее глазах любовь была прямой противоположностью тайны; она была предательством, она была обманом, самым гнусным из всех, что изобрели люди. И она решила вырвать из сердца все, даже самые нежные ростки любви и раз навсегда убить любовные желания своего тела. В ночь после несбывшейся свадьбы Марго ее разбудила резкая боль в животе и пояснице. Эта боль была ей знакома, она настигала ее каждый месяц вот уже много лет подряд, но на сей раз показалась нестерпимо острой. Внезапно эта менструальная кровь внушила Матильде ужас; она почувствовала себя оскверненной физически и униженной в своем человеческом достоинстве. Эту дурную кровь следовало остановить сейчас же и навеки, втоптать в землю ее нечистый пурпур, ее мерзостный жар – символы похоти. И тогда она поднялась, босиком, в одной рубашке выбежала из дома и начала кататься по снегу до тех пор, пока холод не пробрал ее до мозга костей. Она свирепо терла кусками смерзшегося снега груди, живот, затылок и поясницу. Почувствовав наконец, что вся кровь в ее теле отлила куда-то в самую глубину и застыла там, она схватила заостренный камень и полоснула себя между ног. Из раны не вытекло ни капли крови. С той поры месячные ее прекратились навсегда, и тело до самой смерти осталось скованным тем самым холодом, что изгнал все женское из ее чрева.
А времена года по-прежнему сменяли друг друга, невзирая на вечный холод, охвативший Матильду, невзирая на застывший взгляд Марго. Они проходили своей вечной чередой, и не было им дела до желаний, ран и причуд людских. Виктор-Фландрен следовал этим твердым курсом, что прокладывало время на земле, и спокойно приноравливался к его ритму. Он ни с кем не говорил о безумии Марго, но часто думал, что, встреться ему тот, кто превратил ее в неизлечимую Проклятую Невесту, он, не колеблясь, снес бы ему башку с плеч, как поступил некогда с конем Эско. И прибил бы ее, эту башку, к воротам своей фермы, на страх людям без сердца и чести, а главное, как вызов безжалостному, подлому Богу.
По воскресеньям, когда все жители Черноземья отправлялись в церковь, он шел в лес. Он давно уже научился стрелять левой рукой, притом чрезвычайно метко, без промаха сбивая дичь первым же выстрелом. Он умел и выслеживать свою добычу лучше любой собаки, и выждать самый удобный момент, когда зверь или птица никак не могли избежать его пули. Именно эта идеальная точность жеста и взгляда, слившихся в конечном мгновенном нажатии курка, и подогревала его любовь к охоте. Ему нравилось слушать глухой треск выстрела и его дробное эхо, отраженное деревьями; нравился короткий глухой толчок отдачи приклада, нравился запах пороха и кровавый проблеск огня, выплюнутого стволом.
Но больше всего он любил наблюдать за резким падением убитого зверя. Любая живность была хороша для него – утки и прочая птица, белки, зайцы и барсуки, лисы, олени и косули. Одним выстрелом прервать бег зверя или полет птицы, сбить и уложить их к своим ногам – вот что опьяняло его. Но главной, любимейшей добычей были для него кабаны. Волков он больше никогда не встречал, да ему и в голову не пришло бы стрелять в них, настолько укрепилась в нем с годами вера в Оборотня – именно вера, а не боязнь. Он не испытывал никакого страха перед Зверем, ставшим для него проводником в лесу, проводником на земле, по пути к дневному свету и любви. И разве не может случиться, что тот же Оборотень когда-нибудь поведет его в другие заповедные дали, к другим, пока незнакомым телам?!
Он не боялся и кабанов, однако эти звери, с их мощными торсами, жесткой черной щетиной и грозно торчащими клыками на заостренном рыле словно бросали ему вызов, дразня своей свирепостью. Он всегда целил им в лоб и сваливал первым же выстрелом, когда они бросались на него. Он любил этих чудовищ за их бесстрашие и упорство. Получив пулю, кабан как-то удивленно содрогался, неуверенно сворачивал с пути и шумно рушился наземь, боком к смерти, глядевшей из ружейного ствола. Золотая Ночь-Волчья Пасть чувствовал, как отдается в самой сокровенной глубине его собственного тела этот глухой удар падения зверя, внезапно выброшенного из жизни. В этот миг он испытывал прилив такого сумасшедшего счастья, что едва сдерживал крик. Это счастье, яростное, темное, горькое, бешеной волной захлестывало его душу, измученную смертями и мятежным презрением. Оно было тяжелым и вязким, как жирная земля, взрытая кабанами в поисках кореньев, земля, в которой столько близких ему людей давно уже сгнили, превратившись в жидкий прах под ногами. Именно весь этот прах, растворенный в земле, и смутным гнетом лежавший у него на сердце, он и заклинал, убивая кабанов. Впрочем, он не трогал ни маток, ни поросят; он стрелял только во взрослых самцов, чьи могучие тулова с щетинистыми загривками казались ему изваяниями из глины, черной крови и остолбеневшего ветра.
Однажды он набрел на кабанью лежку у болота, где ютилось целое семейство зверей. Тотчас же вперед вышел гигантский кабан – больше метра в холке, массивный, как утес. Он и в самом деле напоминал гранитную скалу и, увидев охотника, ринулся на него со слепой неумолимостью валуна, сброшенного с крутого склона. Его горячее дыхание уже почти коснулось рук Золотой Ночи-Волчьей Пасти, когда тот выстрелил. Пораженный пулей меж глаз, кабан пронзительно хрюкнул, высоко подпрыгнул и грузно завалился на бок.
Золотая Ночь-Волчья Пасть подошел к убитому зверю, присел рядом и, подняв его тяжелую, еще теплую голову, остро пахнувшую выпотом, прильнул губами к ране. Он пил брызжущую кровь – не для того, чтобы вобрать в себя, вместе с нею, силу побежденного животного, но так, как глотают собственные слезы, собственный страх и гнев. Он пил ее, стараясь забыть самого себя, свои потери и свое одиночество, забыть все, вплоть до забвения своих забвений. Пил до тех пор, пока не ощутил во рту тот страшный сладковатый вкус, какой принимает плоть умерших в земле. И встал на ноги, опьяненный тем, что познал наконец этот вкус.
Золотая Ночь-Волчья Пасть так никогда и не выяснил, кто была женщина, встреченная им на опушке Леса Ветреных Любовей. Впрочем, и взгляд его, упавший на эту женщину, был таким же удивленно-уклончивым, как взгляд зверя, завидевшего человека. Но этот внезапный неясный образ так сильно поразил его, что он не смог отвернуться и уйти. Очень уж резко бросилось ему в глаза большое темноцветное пятно, двигавшееся на зеленом фоне листвы. Нагнувшись, женщина собирала в корзину не то грибы, не то травы. Услышав его шаги, она медленно распрямилась, подперев одной рукой поясницу, а другой вытирая вспотевший лоб. Вероятно, она сразу приметила что-то странное в этом лице с окровавленным ртом, со звериным – и грозным и боязливым – взглядом, потому что рука ее сползла со лба и заслонила готовый крикнуть рот, из которого, однако, не вылетело ни звука. Другая рука также переместилась – со спины к низу живота – и там застыла, напоминая большую пряжку. Он молча, спокойно шел прямо на женщину, а та пятилась от него мелкими неуверенными шажками. Долго длилось это преследование – ни тот, ни другая не ускоряли шаг, так что расстояние между ними ничуть не сокращалось. Но вдруг женщина запнулась о толстый корень и рухнула на спину, не успев даже смягчить падение руками.
Золотая Ночь-Волчья Пасть сам оторвал эти руки от лица и живота. И он же задрал на ней юбку и развел колени. Оторопев от страха и неожиданности, женщина не смогла оказать сопротивление в завязавшейся короткой борьбе. Он грубо прижал свою жертву к земле и овладел ею с такой безжалостной силой, как будто хотел проникнуть в нее весь, целиком, и либо раствориться в ее чреве, либо разорвать на части. Ему чудилось, что он пронзил женщину до самой глубины ее естества, до мозга костей, до последней жилочки, до сердца, пройдя даже сквозь землю под их слившимися телами. И он испытал такое жгучее наслаждение, какого никогда не знал доселе. Оно, это наслаждение, настолько изнурило его, что он погрузился в глубокое забытье, вместе с распростертой под ним женщиной. И неудивительно: их тела спаялись так неистово, так нерасторжимо, что и ощущения должны были стать общими. Однако, когда Золотая Ночь-Волчья Пасть проснулся, уже в темноте, он увидел, что лежит один, ничком на мокрой земле, и решил, что все это померещилось ему во сне, вот только он никак не мог ясно вспомнить этот сон. Наконец он встал, пошатываясь и все еще не стряхнув с себя сонную одурь, что уложила его, бесчувственного, несколько часов назад, животом на сырую, переплетенную корнями глину, оставившую вязкий, сладковатый, как у крови, привкус у него во рту.
2
Ортанс так никогда и не вернулась на Верхнюю Ферму и уж, тем более, не задержалась во Вдовьем доме. В один прекрасный день она просто ушла неведомо куда, ни с кем не попрощавшись и даже не забрав горячо любимого сына, которого бросила на груди Жюльетты.
Но грудь Жюльетты в конце концов иссякла. Бенуа-Кентену было почти два года, когда он решил отвернуться от ее сосцов. И как раз в это время пропала Ортанс. Никто не узнал, куда она уехала и что с нею сталось. Люди говорили, будто встречали ее в соседних городах, всякий раз называя другой, словно она сделалась настоящей побродяжкой. Рассказывали даже, что несколько месяцев спустя после ее исчезновения ее видели беременной. Но судя по этим сплетням, Ортанс носила такой огромный живот и взгляд ее источал такую скорбную, душераздирающую синеву, что верить подобным россказням не было никакой возможности. Со временем все разговоры о ней и вовсе заглохли.
Что же касается Жюльетты, то она, дождавшись отлучения ребенка от груди, утратила разум и волю к жизни и впала в полнейшую прострацию. Она отвернулась от Бенуа-Кентена с тем же безразличием, с каким он отверг ее грудь. Вскоре она совсем слегла и отныне проводила бесконечную череду пустых дней у себя в постели. Тогда пять вдов, посовещавшись, решили отвезти ребенка на Верхнюю Ферму: они чувствовали, что не должны более держать мальчика в доме, который неизбежно навлекал несчастье на всякого жившего тут мужчину. Кроме того, они не любили этого маленького горбуна, и не без причины, – ведь он даже не был им родным по крови. Он родился незаконным образом от безумицы, что бродила по лесам и полям, несчетно оскорбляла их, а теперь, вдобавок, сбежала Бог (или Черт) знает куда. И кто отец ребенка, точно неизвестно. А потом, втайне женщины опасались, что в горбе этого приемыша скрывается какая-нибудь дьявольская уловка: а вдруг проклятие, поражавшее доселе мужчин их дома, перекинется на них самих! Да вот взять хоть Жюльетту – с чего бы это ей вдруг слечь и погрузиться в вечную меланхолию?! Словом, они закутали малыша в теплую шаль и снесли к Пеньелям. Так Бенуа-Кентен, согретый любовью сразу двух матерей, внезапно остался вовсе без матери. Но ферма Пеньелей была достаточно велика, и Роза-Элоиза с Виолеттой-Онориной радостно приняли мальчика. Матильде даже не пришлось заботиться о нем – Два-Брата взял сына к себе и сам опекал его. Появление малыша принесло ему новые силы и радости; он стал понемногу оттаивать и возвращаться к нормальной жизни.
Ребенка очень угнетала бесформенная спина, и он часто донимал отца расспросами, почему у него сзади горб и за что другие мальчишки дразнят его. Два-Брата сажал мальчика к себе на колени, ласково укачивал, гладил по голове, и тот на время забывал все свои горести. А потом отец рассказывал такие чудесные сказки, что временами Бенуа-Кентен начинал почти любить свое уродство: Два-Брата уверял, что в его горбе заключена великая волшебная тайна, – в нем спит другой маленький мальчик, его младший братик, наделенный невиданной красотой и разными талантами; если Бенуа-Кентен научится любить своего братца и терпеливо носить его на себе всю жизнь, тот будет заботиться о нем и защитит от всяких бед. В глубине души Два-Брата даже радовался тому, что его сын калека; этого, думал он, хотя бы не пошлют на новую войну. Маленькие горбуны не созданы для мундиров и славы; их удел – грезы, память и милосердие.
А вскоре у Бенуа-Кентена появились и другие братья. Когда их обнаружили, им было всего несколько дней от роду. Однажды ночью кто-то неизвестный оставил их у ворот Верхней Фермы. Первым увидал поутру детей Жан-Франсуа-Железный Штырь. Это была тройня, и близнецы так же походили друг на друга, как и различались. По сложению и чертам лица они являли собою три точных слепка с одной формы, но цвет лица, волос и глаз у каждого был свой: первый отличался смуглой кожей, черными, как смоль, волосами и прозрачно-лазурными глазами, второй, бледнокожий и белокурый, смотрел блестяще-черными глазами. Что же до третьего, этот был попросту альбиносом.
Дети ни на кого не походили своей ослепительной красотой, почти божественной по завершенности и почти звериной по жизненной силе. Однако их кровную связь с хозяином дома обличал несомненный признак – золотое пятнышко в левом глазу. Этого уже хватало – если не для объяснения, то для установления родства. Матильда, узнав новость от Жана-Франсуа, тотчас объявила ее отцу. Она без стука ворвалась в его комнату и, подбоченясь, вскричала: «А ну, вставайте! Идите-ка, полюбуйтесь, кем вы опять нас осчастливили! На сей раз их уже трое! Вы слышите – трое! Трое несчастных ублюдков, неизвестно откуда! Но уж этих-то я растить не стану, так и знайте! Пускай хоть сдохнут там, под забором! Да они и сдохнут, потому что их шлюха-мать бросила детей да ушла, а кормилиц у нас не водится!»
Сперва Виктор-Фландрен ровно ничего не уразумел из криков и угроз дочери, однако, спустившись в кухню и взглянув на тройню, внезапно припомнил сон, завладевший им в Лесу Ветреных Любовей чуть ли не год назад. Он так и не смог ясно представить себе женщину, которую изнасиловал тогда на опушке; она была и осталась в его памяти просто темноцветным пятном, расплывчатым, как сновидение. Но возможно ли, чтобы от снов рождались дети?!
«Это еще что за ангелов черт принес?» – воскликнул Виктор-Фландрен, потрясенно созерцая свое новое удивительное потомство, сияющее неземной красотой. Потом, придя в себя, объявил: «Ну, ладно, теперь, значит, у нас еще трое Пеньелей. Откуда бы они ни взялись, они уже здесь. И, выживут они или умрут, им все равно нужны имена».
И трое детей получили имена – Микаэль, Габриэль и Рафаэль, и все они выжили. Их вскормили коровьим молоком, которое они усваивали прекраснейшим образом. Впрочем, они пили без разбора и любое другое – козье, свиное, овечье, – высасывая его из маток самостоятельно, как только начали ползать. Эта неразборчивость внушала Матильде еще большее отвращение к троим «ублюдкам». Правда, близнецы никогда не навязывали своего общества другим детям Пеньеля, вполне довольствуясь самими собой; они даже изобрели особый язык, непонятный окружающим. Однако и в этом, крепко спаянном клане особая дружба связывала белокурого Микаэля и черноволосого Габриэля. Они не разлучались ни на миг и даже ночью спали обнявшись. А Рафаэль, мальчик-альбинос, играл один и говорил сам с собой таким ясным, певучим голосом, что ему и не требовался собеседник. Не было у него и тени – его тело просвечивало насквозь и просто не отбрасывало ее. И все трое прекрасно понимали язык животных, чью компанию предпочитали любой другой, и куда лучше ладили с ними, нежели с людьми. Иногда Рафаэль, подсев к братьям и тихонько раскачиваясь, начинал петь. Его чуть слышный голосок отличался такими удивительными, манящими интонациями и переливами, что Габриэль и Микаэль, вскочив на ноги, пускались танцевать. Бывало, это пение с танцем длилось так долго, что в конце концов все трое впадали в глубокий транс.
Золотая Ночь-Волчья Пасть питал к трем своим сыновьям от неизвестной матери сложную любовь, в которой соединялись восхищение, сомнение и робость. Ему чудилось, будто они явились на свет не от плоти его, но из какого-то темного закоулка сердца, одного из тех дальних тайников, куда нет доступа разуму, бессильному навести порядок в хаосе безумных желаний и назойливых призраков, там обитающих. Или, быть может, они родились из сна, тяжелого сна с привкусом крови и глины?
Золотая Ночь-Волчья Пасть скорее считал своим сыном внука Бенуа-Кентена, нежели эту троицу; ведь тот и впрямь был плодом любви и скорби, плотью от плоти Пеньелей и Черноземья, частицей их истории. И потом, Бенуа-Кентен всегда улыбался так нежно, так печально, словно просил прощения за свою горбатую спину, за несхожесть с другими людьми, и эта улыбка трогала все сердца. Те же трое были порождением не любви, но грубого вожделения, слепого и столь жгучего, что при одном лишь воспоминании у Виктора-Фландрена колотилось сердце, а из горла рвался крик.
Однако кто-то должен был заниматься всеми этими детьми – Матильда, единственная женщина на Верхней Ферме, способная работать, совершенно ими не интересовалась. Все ее заботы и внимание доставались одной Марго. Каждое утро она приходила будить сестру, чтобы нарядить ее к «свадьбе» – помочь надеть все тринадцать юбок, уложить косы, зашнуровать ботинки. А Марго всякий раз поднимала на нее свой сияющий взгляд того первоянварского дня 1920 года, улыбаясь, как счастливое дитя. И вот начинался долгий, бесконечно растянутый день Проклятой Невесты, где каждое, очень медленное движение изображало спешку перед отъездом в церковь, который старательно, незаметно отодвигался и отодвигался. Матильда никогда не сердилась, не пыталась пресечь эту вечную, безнадежную игру – ведь только ею и жила ее горячо любимая Марго. Но и она каждый день вновь обретала свою гордость января 1920 года – уязвленную гордость и сердечную боль при виде сестры, ближе которой у нее никого не было, брошенной, растоптанной и теперь все равно что мертвой.
Как можно было вознести ее, вторую половинку Матильды, на самую вершину красоты и радости и тут же безжалостно сбросить оттуда, ввергнуть в безумие, отшвырнуть, точно ненужную тряпку в крапиву! И Матильда каждое утро просыпалась с неутоленной ненавистью и жаждой мести. Когда она глядела на троицу «ублюдков», которых ее отец прижил неизвестно от кого, ей чудился в них тот же злой дух, готовый предать и смертельно ранить, что жил и в Дубине, и она перенесла на них всю свою бессильную злобу.
Итак, Виктор-Фландрен решился нанять служанку, которая присматривала бы за детьми и помогала в работе на ферме. Но ни в Черноземье, ни в Монлеруа, ни даже в окрестных деревнях он не смог найти девушку, которая согласилась бы прислуживать на Верхней Ферме. Золотая Ночь-Волчья Пасть и его орава двойных и тройных близнецов с желтыми зрачками больше, чем когда-либо, вызывали недоверие и страх. Люди даже решили, что и Дубина поступил правильно, сбежав от невесты и от всех этих проклятых волков Пеньелей.
Виктору-Фландрену и раньше доводилось слышать о замке Кармен, расположенном в дальнем конце их округи. Рассказывали, что в этом замке живет целая колония незаконнорожденных девочек и девушек, которых воспитывают и обучают до тех пор, пока они не смогут работать на местных фабриках, фермах или в лавках.
Это благотворительное заведение было учреждено около двадцати лет назад старым маркизом Арчибальдом Мервейе дю Кармен и называлось «Юные сестры Блаженной Адольфины», ибо создали его по желанию младшей дочери маркиза, Адольфины, умершей в возрасте пятнадцати лет.
За несколько месяцев до смерти юной Адольфины в Кармене случился пожар, уничтоживший целое крыло замка. Огонь вспыхнул во время бала, устроенного в честь Амели, старшей дочери маркиза; в тот день отмечали ее восемнадцатилетие. Празднество уже заканчивалось, когда Амели, вальсируя с кавалером, опрокинула канделябр, и буйное пламя мгновенно охватило платье девушки. Кавалер едва успел отскочить от этого живого факела, зато мать Амели, маркиза Аделаида, бросилась спасать дочь. И Амели кончила прерванный танец в объятиях матери, чье платье тоже загорелось; обе женщины завершили бал поистине ослепительным вальсом, объятые языками пламени.