Текст книги "Книга ночей"
Автор книги: Сильви Жермен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Что же до Ортанс, та не плакала и не молилась. Ей хотелось кричать. Кричать громче солдат, идущих в атаку и гибнущих под пулями. Кричать громче самой войны. Да, она была именно тем, нарисованным рукою Матюрена садом, большим диким садом, звенящим птичьими голосами и стрекотом кузнечиков, полным разомлевших от жары, цветущих кустов, сырых тенистых уголков и кротовых норок. Но сад славен не только красками, он еще и благоухает. И нет запаха сильнее, проникновеннее и слаще, чем аромат роз. Ортанс сделала для Матюрена самый вдохновенный, самый выразительный из своих рисунков – пестрое, яркоцветное тело со множеством рук и ног, торчащих во все стороны, как раздерганные спицы колеса, а в центре – зрелая, распустившаяся роза.
Перед тем, как сунуть сложенный рисунок в конверт, она всю ночь хранила его между ног, прижав к лону.
Светало. Трое солдат пробирались по разгромленному перелеску, сквозь путаницу сваленных деревьев и рваных проволочных заграждений, блестящих от росы, как колючий кустарник, в предутреннем розовом мареве. Длинные, нежно-белые перья облаков колыхались у восточной границы небосвода. С первой переливчатой трелью взмыл из кустов жаворонок. Этот стремительный птичий порх словно дал сигнал другим взлетам, только с противоположной стороны, с запада. Сперва там что-то глухо заворчало, потом гул перешел в злобный вой, а тот – в пронзительный свист. Трое солдат подняли головы, удивленно глядя на стремительную стаю необыкновенных птиц с блестящими багровыми клювами. «Ложись! Мины!» – крикнул один из парней, бросаясь в ближайшую промоину. Внезапно птицы хищно спикировали прямо на них. Раздался громовой взрыв, разметавший людей в разные стороны – одного прибил к земле, другого взметнул высоко в розовеющее небо, как будто человек решил последовать радостному призыву жаворонка и тоже встретить новый день в полете.
Обратно, на траву, упал град земли и камней, осколки ружья и рука. Одна-единственная рука, на которой еще сохранился манжет гимнастерки и солдатская бляха на шнурке. Рука плюхнулась прямо перед тем, кто лежал в воронке. Ему даже не нужно было смотреть на выгравированное имя и на прядь черных волос, обвитую вокруг шнурка. Он и так узнал руку своего брата и вмиг позабыл, как зовут его самого и кто же из них двоих так непонятно, так нелепо остался жить в одиночестве. Подобрав руку, идеально схожую с его собственной, он долго, остолбенело разглядывал ее, потом сунул за пазуху. Новый взрыв опять швырнул его наземь, в канаву, где было полно воды. Близилась осень, вода и грязь уже остыли, но не от холода у него вдруг застучали зубы; он всем телом дрожал от нежности, от безумной острой нежности, опустошившей его сердце и память.
Она, эта нежность, туманила ему глаза непроливающимися слезами и побуждала без конца улыбаться странной улыбкой, такою же застывшей, как слезы, кроткой до идиотизма. Так он и сидел на корточках в воде, клацая зубами и улыбаясь в пустоту, не обращая никакого внимания на все, что творится вокруг. Его товарищ, первым спрыгнувший в промоину, так и остался лежать в ней – осколок мины пробил ему висок. Он, вероятно, просидел бы в канаве до самого конца войны или, по крайней мере, до следующего прямого попадания снаряда, если бы на третий день его не нашли и силой не увели с этого места. Поскольку он безостановочно дрожал, стучал зубами и явно лишился рассудка, его отправили в тыл. Ноги, обмороженные в ледяной воде и грязи, распухли так, что на нем едва не лопнули ботинки; пришлось уложить его в лазарет. Рука, которую он все это время упорно хранил под шинелью, странным образом мумифицировалась – кожа стала белой и холодной, как полированный мрамор – или как ожерелье их отца. В ямке ладони застыло красноватое пятнышко, отдаленно похожее на розу.
Той ночью, когда один из близнецов встретил смерть, Золотая Ночь-Волчья Пасть внезапно проснулся от острой боли, пронзившей его левый глаз. Он ощутил под веком сперва как бы ожог, а потом резкий холод. Но только спустя несколько дней Марго заметила исчезновение одного из семнадцати золотых пятнышек в глазу отца.
Ортанс же не проснулась – напротив, ее объял такой глубокий сон, полный кровавых и огненных видений, что утром она встала с ломотой во всем теле, как будто ее избили ночью. Ее тело и впрямь выдавало следы этого ночного побоища: оно целиком, от шеи до пят, покрылось бесчисленными красноватыми синячками, как будто его сплошь растатуировал какой-нибудь любитель роз. Жюльетта в эту ночь не испытала ничего необычного, но поутру, отворив ставни, на мгновение увидела вместо солнца огромный, медово-белый конский череп, вертикально поднимавшийся в небо.
С этого дня все, даже Матильда с Марго и старый Жан-Франсуа-Железный Штырь, почувствовали, что стряслась беда, – вероятно, один из братьев убит. Но никто не осмелился высказать свои мысли, из страха разгневать судьбу. И вновь потянулось неистовое ожидание, заставлявшее их метаться от надежды к отчаянию, от отчаяния к надежде. Так, молчаливо терзаясь, они прожили еще целый год, не получая никаких вестей.
5
Он появился зимним днем, таким морозным и ясным, что все окрестности были видны до самого горизонта, до самой последней черточки; казалось, с Верхней Фермы легко можно обозреть всю землю.
Он пришел по «школьной» тропе, чья заледенелая почва далеко и звонко разносила звук его шагов. Золотая Ночь-Волчья Пасть рубил дрова на дворе; внезапно его остановил мерный приближавшийся шум чьей-то поступи. Кто же это рискнул идти на ферму в такую стужу? К Виктору-Фландрену редко захаживали гости. Уединенность его обиталища давно уподобилась одиночеству отцовской баржи. Он вновь принялся за дрова, и вскоре удары его топора зазвучали в такт шагам путника, поднимавшегося на холм. Однако человек шел так медленно и тяжело, что его все еще не было видно.
Послышался шум со стороны хлева; низкое протяжное мычание сопровождалось глухими ударами, словно быки били рогами в стенку кормушки. Виктор-Фландрен воткнул топор в колоду и вышел со двора. У поворота он заметил силуэт высокого сгорбленного мужчины, опиравшегося на палку. Он никогда еще не видел такого рослого человека в их краях. И, однако, ему смутно померещилось что-то знакомое в этой фигуре. Внимание Виктора-Фландрена сразу привлекли ноги идущего, его огромные ступни – не в сапогах, не в сабо, а в окровавленных тряпках, обмотанных веревками и ремешками, что придавало походке великана развалистую неуклюжесть медведя, шагающего на задних лапах. Лицо его скрывала клочковатая, посеребренная инеем борода. На плече болтался вещмешок.
Виктор-Фландрен стоял и ждал. Незнакомец был уже в нескольких метрах от него; он поднял голову и застыл на месте. Мужчины посмотрели друг на друга. Их взгляды были суровы и пристальны, как у чужих, свыкшихся с одиночеством, людей, которые встретились впервые, но, в то же время, они светились пронзительной горечью близких, знающих один другого до самых сокровенных глубин души. Глаза незнакомца лихорадочно блестели; Виктор-Фландрен уловил в них страх загнанного животного и, вместе с тем, пугающую покорность, какая туманит расширенные, остановившиеся глаза быков под ударами грозы. И еще он заметил, что у этого человека разные зрачки: правый был узок и черен, левый же являл собой большое золотистое пятно, словно однажды ночью расширился и заблестел так сильно, что больше не смог приноровиться к дневному свету.
Виктор-Фландрен, поглощенный этой странностью, даже не обратил внимания на то, что человек вдруг затрясся и застучал зубами. «Это ты?.. – неуверенно вымолвил он наконец и глухо добавил: – мой сын?..» Но какой из сыновей? Этого он сказать не мог. Стоявший перед ним по-прежнему сверлил его взглядом, одновременно и остро-внимательным и невидящим, и клацал зубами, оскаленными в бессмысленной, блажной улыбке.
Золотая Ночь-Волчья Пасть подошел и несмело протянул к нему руку. «Мой сын…» – повторил он, точно в бреду, коснувшись дрожащей ледяной щеки этого сына, которого не мог даже назвать по имени. Внезапно тот с яростным изумлением вскинул голову. «Не твой сын! – крикнул он, – твои сыновья!» Виктор-Фландрен обхватил и крепко сжал в ладонях лицо своего сына. Он хотел знать, он хотел понять. Но этот двоякий, полудневной-полуночной, полуживой-полумертвый, взгляд лишил его дара речи.
Их лица почти соприкасались. Снег под ногами, отражавший небесное сияние, блестел и слепил глаза; ветер бодро гнал куда-то стадо кудрявых облачков, их тени скользили по белым искрящимся полям и пересекали вдали, у горизонта, почти недвижную, стылую Мезу. Но Виктор-Фландрен не видел ничего, кроме лица, которое сжимал в ладонях, лица, заслонившего все вокруг и еще более опустошенного, чем скудный зимний пейзаж. В этих глазах тоже скользили тени. В левом золотом расширенном зрачке мелькнуло темное пятнышко, и Виктор-Фландрен едва сдержал крик. Перед ним было зеркало, только отражавшее образы не снаружи, а изнутри, из самой глубины души. Они, эти образы, вырывались из темницы обезумевшей памяти и, как вспугнутые птицы, метались в поднебесье взгляда. Там было множество лиц; Виктор-Фландрен разглядел среди них лица своих сыновей и других, незнакомых юношей, все искаженные страхом. Едва возникнув, они тотчас исчезали в пламени взрыва, потом являлись опять. Он заметил даже собственное отражение, впервые за двадцать с лишним лет. И вдруг сквозь все эти лица проглянуло еще одно, то, что он считал прочно забытым. Это был лик его отца Теодора-Фостена, с разрубленным саблей ртом, оскаленным в приступе злобного смеха. Безумный, горький, душераздирающий смех… он не хотел, не в силах был вновь услышать его и, резко разжав руки, почти оттолкнув голову сына, собрался повернуться и бежать. Но не успел – внезапная слабость подкосила его, и он камнем рухнул к ногам сына. Ему хотелось крикнуть: «Нет!» и отогнать от себя этот образ, все эти образы, навсегда позабыть сумасшедшее отцовское лицо, но он только и мог, что твердить умоляющим шепотом: «Прости меня… прости меня… прости!..» – сам не понимая, от кого и за что ждет прощения.
«Ну вот, теперь рассказывай! – скомандовала Матильда, когда все уселись в кухне за столом. – Ты который из двоих?» – «Не знаю и знать не хочу», – ответил ей брат; он был твердо уверен, что, назвавшись, отделит живого от мертвого и тем самым оборвет существование обоих. Выжить он мог только ценою этого внутреннего двойства. «А как же мы будем тебя звать?» – настаивала Матильда. Брат безразлично пожал плечами, ему было все равно. «Но другой, – несмело спросила Марго, – другой… он и вправду умер?» Вопрос этот, ожидаемый всеми с тайным страхом, замкнул рты всем присутствующим. «Вот он», – ответил наконец брат, вынимая из мешка длинную жестяную коробку и ставя ее перед собой. Все молча глядели на этот странный предмет. «Кукла, кукла! – в ужасе подумала вдруг Марго. – Мой брат тоже превратился в куклу!» – «Бедный малыш!» – прошамкал совсем одряхлевший Жан-Франсуа-Железный Штырь, притулившийся на другом конце стола; никто его не услышал. Только одна из младших, Виолетта-Онорина, которую он держал на коленях, удивленно глянула на него. Ее сестра, Роза-Элоиза, дремала рядом с ними, на скамье.
Брат открыл коробку, извлек оттуда продолговатый сверток в холстине и, развернув, выложил на середину стола диковинную вещь, а за нею две солдатские бляхи на шнурках, с фамилией Пеньель. «Это чего?» – спросила внезапно проснувшаяся Роза-Элоиза. Никто не ответил; все, как зачарованные, смотрели на окаменевшую руку. И именно в этот миг впервые случилось то, что впоследствии так часто повторялось в жизни Виолетты-Онорины: лиловое пятно на ее левом виске налилось кровью и на щеку стекла тоненькая красная струйка. Девочка потерла висок и спокойно сказала: «Ой, кровь!» Однако ни боли, ни страха она не испытывала. Уже сейчас она смутно догадывалась, что эта кровь – не ее. А в тот день один лишь Жан-Франсуа-Железный Штырь заметил эту странность. Он поднял малышку на руки и вышел из кухни.
Выживший брат был не единственным, кто хотел скрыть имя мертвого. Его упорство нашло поддержку у Ортанс и Жюльетты. Обе они пришли к нему, но ни та, ни другая не узнали человека, которого так неистово любили и ждали. Вернувшийся был ненормально высок, худ и сгорблен; густая борода и распухшие бесформенные ноги делали его и вовсе чужим. Но это не имело никакого значения; каждая из девушек признала и объявила его своим. И он не возражал; он ответил равной дозой любви на любовь каждой из них. Одна звала его Матюреном, другая Огюстеном. И только своим возлюбленным он позволял называть себя по имени, ибо только в их устах имя обретало реальность и плоть, нерасторжимую с его собственным телом, позволяя забыть острую боль утраты.
В объятиях Жюльетты он вновь был Огюстеном и вкушал покой и отдохновение. Прильнув к телу Ортанс, он звался Матюреном и с яростным воплем наслаждения тонул в ослепительной бездне страсти. Но всем другим запрещалось называть его одним из этих имен, и, в конце концов, он получил прозвище – Два-Брата.
Он начал работать в полях Черноземья, но угрюмо избегал людей и даже поселился не в доме, а в нежилой пристройке. Иногда на склоне дня Виктор-Фландрен заходил к нему, и они подолгу молча сидели за столом перед тем, как заговорить. Да и то беседа начиналась с разных пустяков, как будто оба страшились невзначай произнести некое роковое слово, что сделало бы невозможным дальнейшее общение. Они разговаривали о погоде, об урожае, о домашней скотине. Коробка с рукой погибшего и обе солдатские бляхи лежали на полке в изголовье скамьи, служившей постелью. Два-Брата отказался предать земле то последнее, что осталось от умершего, – рука будет схоронена только тогда, когда смерть заберет вторую половину их общего естества, которая пока живет в нем, спасшемся.
Две младшие сестренки тоже иногда наведывались к пристройке и тихонько играли у двери. Два-Брата очень любил их – они напоминали ему кроткую Бланш, чью могилу в Монлеруа он навещал каждую неделю. Особенно трогала его одна из девочек; когда она поднимала на него светлые, почти прозрачные глазки, страдание внезапно оставляло его, и он на мгновение чувствовал себя примиренным и с самим собою и с другим, жившим внутри него. Взгляд Виолетты-Онорины лучился бесконечной нежностью, он был легок, точно дуновение, способное унести любую тяжесть, развеять любую боль, оставив взамен лишь недоуменную, а иногда и сладкую печаль.
«Эта девочка – ангел, она не от мира сего», – твердил старый Жан-Франсуа, питавший к Виолетте-Онорине безграничную любовь.
6
Меленький моросящий дождик серой дымкой окутал поля. Ортанс вышла с непокрытой головой, накинув только шаль на плечи, и решительной походкой зашагала по дороге, ведущей к Вдовьему дому; ее губы кривила странная, упрямая усмешка. Войдя во двор, она заметила, как во всех окнах колыхнулись занавески и в нее вперились боязливые взгляды пяти вдов. «Шести вдов!»– неизменно поправляла Ортанс, упорно причислявшая Жюльетту к другим обитательницам дома.
Она впервые переступила порог этого дома с тех пор, как вернувшийся Два-Брата сделал Жюльетту ее соперницей. Постучавшись, она услышала гулкое эхо, словно била в пустую железную бочку; от этого звука ей стало не по себе и захотелось уйти. Но дверь открылась, на пороге стояла Жюльетта, растрепанная, с синими тенями под глазами. С минуту женщины молча разглядывали друг дружку. «Входи», – предложила наконец Жюльетта. «Нет, – резко ответила Ортанс. – Я только пришла сказать, что…» – но она не решилась закончить фразу. Другая ждала, опустив голову. Она поняла. «Он уже шевелится, – запинаясь, вымолвила Ортанс, – сегодня шевельнулся у меня в животе. Теперь я уверена. Вот… я хотела, чтобы ты знала. Это ребенок Матюрена. Матюрена и мой». Жюльетта вскинула голову. «Ох!» – еле слышно выдохнула она, привалившись к косяку. И добавила, так тихо, что Ортанс едва расслышала: «Я тоже… тоже жду ребенка. От Огюстена». Ортанс грубо схватила ее за плечо, но тут же оттолкнула. «Врешь! – завопила она. – Этого не может быть. Огюстен мертв. Мертв, ясно тебе? Он умер, как умирают все мужчины, которые женятся на женщинах из вашего проклятого дома! А вернулся Матюрен, и я ношу ребенка от Матюрена!» Но Жюльетта тихонько покачала головой. «Ошибаешься, – сказала она. – Они оба наполовину умерли там, и ты это прекрасно знаешь. И вернулись они тоже оба, но наполовину. И хочешь-не хочешь, нам придется делиться». – «Никогда!» – отрезала Ортанс и, отвернувшись, побежала прочь под мелким моросящим дождем.
Услышав эту двойную новость, Два-Брата почувствовал себя одновременно и угнетенным, и счастливым; в нем непрерывно боролись жизнь и смерть, и если первая пробуждала силу и надежду, то вторая вгрызалась в сердце, причиняя невыносимую боль.
Золотая Ночь-Волчья Пасть принял обеих молодых женщин у себя на ферме. Сначала пришла Жюльетта: она больше не хотела жить во Вдовьем доме, где ее мучили неясные страхи. Она боялась, что ребенок, едва родившись, упадет и убьется. Марго приютила ее у себя в комнате, а Матильда перебралась к двум младшим сестренкам, которых и без того старательно опекала. Ортанс не замедлила последовать примеру соперницы и тоже явилась на ферму. Ей устроили постель в уголке кухни, откуда она нередко пробиралась по ночам в сарайчик, где спал Два-Брата.
Чем дальше шло время, тем сильнее Жюльетта мучилась бессмысленным желанием есть насекомых. Она непрестанно ловила сверчков и кузнечиков, похищала у пауков залетевших в их сети мух и жадно поглощала их. Что же до Ортанс, то ее терзал голод по земле и кореньям, и она все дни напролет бегала по полям и лесам, набивая рот комьями влажной земли из-под деревьев и с пашни.
Этой же весной состоялась помолвка Марго с Гийомом Дельво. Он лишь недавно приехал из города и поселился в Монлеруа, где стал работать школьным учителем.
Дети не любили его и тотчас прозвали Дубиной за то, что он никогда не расставался с длинной тростью, которой со свистом размахивал в воздухе, прохаживаясь между партами. Ну, а взрослые обитатели Монлеруа и Черноземья невзлюбили учителя за странные манеры и высокомерный вид. Он ни с кем не дружил и нигде не бывал, даже в церкви и в кафе. Поэтому люди решили, что он колдун, а некоторые обвешивали своих детишек амулетами, дабы уберечь их от его дурного глаза.
Марго познакомилась с учителем, провожая в школу младших сестренок. Ей и в голову не пришло запастись против него амулетом, и она оказалась совершенно беззащитной перед чарами этого городского красавца. Он же, казалось, вовсе не замечал девушку и не удостаивал ее ни единым словом. Но вот однажды он остановил ее во дворе школы и сказал: «Мадемуазель Пеньель, я хотел бы с вами поговорить. Приходите сегодня вечером, после уроков. Я буду ждать вас в классе». Поскольку остолбеневшая от удивления Марго не отвечала, он спросил: «Так вы придете?» Она только молча кивнула и ушла, ни о чем не спросив. Она не вернулась домой, а просто зашагала по дороге, сама не зная куда, ничего не видя перед собой, ничего не соображая. Одно только запечатлелось в ее гудящей голове – назначенный час, – и ровно к этому часу она, как перевернутые песочные часы, повернулась и пошла обратно. Когда она отворила школьную калитку, песок уже ссыпался, школа опустела, и миг свидания настал.
Она вошла в темный класс и никого не увидела. На большой черной доске, по-прежнему висевшей между картой Франции и картой полушарий с розовыми пятнами, чьи границы история выправила на свой вкус, красовался ее портрет, нарисованный мелом. Голова с закрытыми глазами была изображена в три четверти. Марго глядела на свое подобие, и ей чудилось, будто сон портрета вкрадчиво завладевает ею. Присев на край учительской кафедры, сложив руки на коленях и слегка покачиваясь, она тихонько запела, стараясь перебороть подступавшую дремоту. Ей привиделось детство, урок географии и она сама, смирно сидящая за партой рядом с Матильдой; она слушает учителя, который описывает по этим самым картам все чудеса трех Франций – метрополии, африканской колонии и аннамитской. Но сегодня главным чудом стала четвертая Франция – Франция Гийома и Марго.
Вот в этот-то миг он и вышел из темного угла класса и приблизился к ней.
Взойдя на кафедру, он направился к доске, как бы не замечая Марго. Та перестала петь, но не двинулась с места. «Лицо, изображенное в три четверти, смущает, – произнес он, глядя на портрет. – Никогда не знаешь, повернется ли оно в профиль, чтобы не видеть тебя, или в фас, чтобы встретиться с тобой глазами. Как вы полагаете?» – «Но на этом портрете глаза закрыты, – возразила Марго. – Он может вертеть головой, как угодно, все равно ничего не увидит». – «А что он увидит, если я открою ему глаза?» – спросил Гийом, берясь за щетку. «Он увидит вас», – ответила Марго. «Ну, а что он дальше сделает, повернется ли в профиль или в фас?» – настаивал учитель, перерисовывая глаза. «Я думаю, в фас», – сказала Марго. «Но в таком случае, мне придется все стереть и начать заново. Вы будете позировать для меня?» На этот раз Марго промолчала. Встав, она подошла к учителю, взяла у него из рук щетку и принялась медленно стирать с доски. Когда от портрета на черной поверхности остались лишь бледные разводы, она повернулась лицом к Гийому и отдала ему щетку. «Ну вот, – сказала она, выпрямившись и глядя на него, – теперь можете начинать. Я буду стоять смирно». Гийом схватил ее за волосы, чуть откинул ей голову назад и легонько провел щеткой по лицу и шее, покрывая их мелом.
Марго закрыла глаза и позволила ему делать все, что он хочет. Не стала она противиться и тогда, когда он начал медленно расстегивать на ней кофточку. Разомкнув наконец веки, она увидела, что классная комната погружена в кромешную темноту и все предметы обратились в смутные тени. Марго стояла на возвышении совершенно обнаженная и с головы до ног покрытая белым меловым порошком. «Теперь, когда я нарядил вас в самое красивое платье, какое может быть у невесты, мне нужно надеть вам кольцо!», – объявил Гийом своим назидательным учительским тоном. Взяв Марго за руку, он подвел девушку к своему столу и окунул ее левый указательный палец в чернильницу. «Но ведь кольцо надевают не на этот палец», – заметила Марго. «Я знаю, но этим пальцем указывают на то, что хотят получить. Следовательно, это палец желания. Единственный, который имеет значение», – объяснил Гийом. Тогда Марго подняла пальчик, с которого капали фиолетовые чернила, и коснулась им его губ. Он, в свою очередь, опустил палец в чернильницу и, как кистью, обвел им кончики ее грудей, мочки ушей, веки, а потом выкрасил в фиолетовый цвет светлое руно ее лона.
Когда Марго вернулась на Верхнюю Ферму, уже занимался день. Первой, кого она увидела, была Матильда, уснувшая сидя на ступенях крыльца.
Марго сняла туфли и бесшумно приблизилась к спящей сестре. В бледном свете зари лицо Матильды больше, чем когда-либо, походило на ее собственное: усталость и сон стерли с него жесткое выражение, которое с годами заострило черты ее сестры. Марго почудилось, будто она видит портрет, нарисованный Гийомом на доске, однако, теперь этому образу предстояло открыть глаза и увидеть ее самое, с ее безумным, грешным проступком. Она собралась было позвать Матильду, но вместо имени сестры с ее губ невольно слетело: «Марго! Марго! Что ты тут делаешь?»
Матильда вздрогнула и резко поднялась на ноги. Она испуганно глядела на сестру, не в силах вымолвить ни слова, закусив губы, чтобы не вскрикнуть или не заплакать. Марго, все еще измазанная мелом и чернилами, стояла перед ней с пустым, отсутствующим взглядом. Наконец Матильда овладела собой; крепко взяв сестру за руку, она ввела ее в дом со словами: «Идем, тебе нужно вымыться и спать». И еще раз глухо повторила: «Вымыться и спать».
Матильда ни о чем не спросила Марго, но назавтра решительно объявила ей: «Сегодня я сама отведу в школу Розу и Виолетту. А ты останешься на ферме и приготовишь обед». Марго смолчала и подчинилась.
Матильда вошла в класс вместе с детьми и уселась на заднюю парту. Там она и провела все утро, не шевелясь и не спуская глаз с учителя. Тот не обратился к ней, не задал ни единого вопроса, хотя никак не мог понять, кто эта женщина с лицом Марго, но с совершенно чужим выражением и взглядом. Как только раздался звонок и школьники выбежали во двор поиграть, Матильда встала, подошла к Гийому и пристально взглянула на него. С минуту они молчали, потом он сказал: «Я вас не узнаю. Сегодня вы совсем другая». – «Я не Марго, – сухо ответила она. – Я Матильда, ее сестра». Гийом недоверчиво ухмыльнулся, потом оглядел ее с головы до ног, играя своей тросточкой. «Ну и семейка! – иронически воскликнул он. – Вы что же, все там рождаетесь парами, на первый-второй рассчитайсь?.. Вам бы еще научиться ходить гусиным шагом – и на парад!» Он хихикнул, но Матильда не дала ему продолжить. Резким движением она вырвала у него из рук тросточку и одним взмахом сломала ее о край стола. «Мне не нравится ваш смех и ваши манеры, – сказала она, швыряя обломки Гийому под ноги. – Мы прекрасно умеем ходить, притом с высоко поднятой головой. И вам придется научиться так же высоко держать голову, если вы собираетесь идти к моему отцу просить руки Марго. Но перед этим потренируйтесь хорошенько, не то при вашем малом росточке у вас поясницу заломит, когда будете стоять перед папашей Пеньелем!» И, не дав ему времени ответить, Матильда повернулась и вышла из школы.
Через несколько дней Гийом Дельво пришел со своим предложением к Золотой Ночи-Волчьей Пасти. Поясницу у него не схватило, однако настроение было премерзкое. Он не мог забыть унижения, которому подвергла его Матильда, и сам хорошенько не знал, просит ли он руки Марго из любви к ней или из желания насолить ее высокомерной сестрице.
А Марго – та не испытывала никаких колебаний. Она любила Гийома до безумия, слепо и самозабвенно. С того дня, как он выбелил мелом ее тело, оно стало ослепительно чистой страницей, раскрытой в нетерпеливом ожидании того, кто напишет на ней новую, никем еще не читанную историю ее жизни в вихре праздничного блаженного безумства. Свадьбу назначили на первое число нового года, в день рождения Марго.
7
Они шагали гуськом по дороге, взбегавшей на холм, к Верхней Ферме. Хлеба поднялись так высоко, что пять вдов, семенивших между двумя стенами пшеницы, казались пятью черными колосками, которые ветер вырвал из земли и погнал прочь. Они молча пересекли двор и, старательно вытерев ноги у порога, вошли в кухню. По всему дому разносились крики и стоны двух молодых женщин – наступило время родов. Вдовы поднялись в комнату, где лежала Жюльетта. Ортанс рожала рядом, ее поместили в спальне Виктора-Фландрена.
«Убирайтесь отсюда!» – прохрипела Жюльетта, увидев вокруг себя черные силуэты. Но силы изменили ей, боль была слишком жестокой, и она поневоле вверила себя заботам женщин, которыми руководила старшая – бабушка.
Прошло какое-то время, и вдруг обе роженицы в один голос испустили пронзительный вопль, который перешел в низкий стон у Ортанс и в высокий, жалобный, у Жюльетты. Затем этот двойной крик стих, оставив после себя лишь одно эхо – плач новорожденного, раздавшийся в комнате Ортанс. У постели Жюльетты зазвучал не плач – только шорох крыльев да слабое стрекотание, напоминавшее шум ветра или моря. Ее разверстое чрево тысячами извергало крошечных светло-зеленых мерцающих насекомых. Оказавшись на воле, они тучей вылетели в окно и набросились на спелые колосья, от которых в один миг оставили голые сухие стебли.
А Ортанс дала жизнь мальчику, красивому, крепкому, бодрому младенцу. Вот только спинка у него выгибалась странным горбом. Его нарекли Бенуа-Кентеном.
Когда вдовы спустились в деревню по дороге, мимо разоренных полей, их было уже шестеро. Жюльетту они взяли с собой. Едва освободившись от своего никчемного бремени, она села, потом соскочила с кровати и бросилась к окну. Она увидела, как туча прожорливых насекомых сгубила урожай. Она увидела солнце в зените, висевшее над землей раскаленным добела шаром. Она пристально глядела на этот шар, пока он совсем не ослепил ее, и все вещи, все формы растаяли в его яростном пламени, точно в яме с негашеной известью. И тогда, не стирая слез, жгущих ей глаза, Жюльетта повернулась к женщинам, которые все еще держали в руках ненужные пеленки, таз и кувшин с водой. «Бросьте это! – приказала она. – Пора уходить». Женщины молча сложили белье, застлали неиспачканную постель, прибрали в комнате. «Я иду с вами», – объявила Жюльетта. И добавила: «Мне холодно». Женщины укутали ее в свои черные шали, но она по-прежнему зябко дрожала. И прошло это только тогда, когда ей принесли новорожденного, чтобы она дала ему грудь.
Ибо Ортанс не могла кормить своего ребенка – вместо молока ее соски источали жидкую грязь. Зато молоко было у Жюльетты, и она вскормила Бенуа-Кентена. Вот и пришлось Ортанс покинуть Верхнюю Ферму и переселиться во Вдовий дом, чтобы не разлучаться с сыном. Она согласилась жить там до тех пор, пока ребенка не отлучат от груди. И все это время Два-Брата, окончив работать, ежедневно спускался в деревню, к Вдовьему дому. Он молча ужинал в компании семи женщин, сидя между Жюльеттой и Ортанс, потом шел к сыну и сам убаюкивал его. А затем возвращался на Верхнюю Ферму, куда Ортанс иногда приходила к нему среди ночи.
У Бенуа-Кентена было золотое пятнышко в левом глазу и горб на спине.
Марго сама сшила себе свадебное платье. Поехав в город, она накупила тканей, бисера и тесьмы, но показала свои приобретения одной Матильде, которая помогала ей с шитьем. И она действительно потрудилась на славу: платье выглядело не столько шедевром портновского мастерства, сколько чудесным произведением искусства. Работа над ним длилась многие месяцы. Марго украшала не материю, она украшала свою страстную любовь, свое тело, горящее безумным, нестерпимым ожиданием. Ее свадебный наряд являл собою настоящую симфонию белизны, отблесков и отражений. Собственно, это нельзя было даже назвать платьем – скорее, буйной фантасмагорией юбок. Их насчитывалось тринадцать, причем совершенно разных по длине и фасону. Самая длинная была сделана из блестящего атласа, обшитого затейливой шелковой тесьмой, поверх нее надевались другие – из льна, бархата, муара, перкаля, шерсти, – и каждую она украсила гипюром, десятками бантиков, розеток и рюшей. Талию стягивал широкий пояс из тафты с инициалами «М» и «Г». Буквы, собранные из белого бисера, были сплетены в изящную арабеску. Затем она изготовила атласный корсет, кружевную блузку со стоячим воротничком и манжетами, которые застегивались перламутровыми пуговками в виде миниатюрных букетов, и бархатный казакин с оторочкой из перьев и тюлевых розанов. Потом она скроила трехметровую батистовую фату и искусно расшила ее сотнями звездочек, цветов и птиц. И, наконец, она купила белый мех, из которого сделала муфту, широкую головную повязку, державшую фату, и опушку для ботинок. Наряд этот обошелся так дорого, что съел, еще до свадьбы, все приданое невесты, однако Золотая Ночь-Волчья Пасть подумал: радость, так же, как и красота, столь редкие и краткие гостьи в этом мире, что надобно суметь их восславить, пускай хоть на один день; потому-то любовные безумства его дочери и заслуживают таких расходов.