Текст книги "Книга ночей"
Автор книги: Сильви Жермен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Ночь третья
НОЧЬ РОЗ
«…Так вот, я и есть ребенок, – писала она. – А сердце ребенка взыскует не богатства, не Славы, пусть даже это Слава Господня… Оно жаждет Любви…
Но как же проявить свою любовь, когда любовь доказывается делами? А вот как: ребенок будет бросать цветы.
У меня нет иного средства проявить мою любовь к тебе, как только бросать цветы, иными словами, не упускать ни одной возможности принести жертву, ласково взглянуть, сказать нежное слово, любую малость делать с любовью и для любви… Я хочу пострадать ради любви, я хочу даже возрадоваться из-за любви, стало быть, я должна бросать цветы к твоему трону; ни одного цветка не пропущу я, не оборвав с него лепестки для тебя… Более того, – бросая тебе мои цветы, я стану петь… петь, даже если мне придется собирать мои цветы среди шипов, и, чем длиннее и острее будут эти шипы, тем слаще прозвучит моя песнь» (Святая Тереза из Лизье «История одной души»).
Однако ей пришлось закрыть маленькую черную тетрадь, в которой она лелеяла свою любовь, настолько длинными и колючими сделались шипы. У нее началась агония. У нее, ребенка-с-розами. «Матушка, это агония? – спросила она у настоятельницы. – Разве я смогу умереть? Я ведь не знаю, как это – умирать!..» И еще она воскликнула: «Да ведь это просто-напросто агония, в ней нет ни капельки утешения…» И все же она умерла, так и не раскаявшись в том, что безраздельно предавалась своей любви.
А цветы росли по всему свету, даже в Черноземье росли они, в этом скромном, Богом забытом уголке. Были среди них дикие – в лесах и на лужайках, в полях, на пастбищах и торфяниках, по берегам ручьев и болот, всюду, вплоть до мусорных свалок. Но были и другие, взращенные в садах и оранжереях людьми, которые на свой вкус переиначивали и приручали их красоту. А ведь красота – вещь колючая, непредсказуемая и гневная, какой бывает и любовь.
Виктор-Фландрен, по прозвищу Золотая Ночь-Волчья Пасть, сохранил от той и от другой непреходящую горечь, терзавшую его сердце, ибо к ней примешивался острый вкус крови.
Но красота, как и любовь, всегда хочет вернуться вспять и достичь своего апогея. И обе они сохраняют от детства веселое, беззаботное очарование, страсть к игре, искусство обольщения и отсутствие угрызений совести.
Итак, цветы росли вольно, как им вздумается, даже на Верхней Ферме; их пестрые узоры расцвечивали и альковную занавесь и память детей. И все они просили, чтобы их бросили тому, кого любят. Но в ту пору Пеньелям еще была неведома песнь, наполнявшая душу «ребенка-с-розами», снедаемого чистой любовью. Красота и любовь столь неистово пылали в их руках, что желание воплощалось для них в яростном порыве, в буйном огне и в горестном прощальном крике.
Однако даже самые простые слова, набросанные в черной тетради, нуждаются, дабы обрести свой голос, в долгом безмолвном заключении, в терпеливой безвестности. И такая песнь, быть может, достигнет слуха лишь тех, кто, в свой черед, изумленно претерпевает простую агонию, лишенную всякого утешения.
1
Владычество Матильды длилось почти пять лет. А затем явилась другая женщина и свергла ее власть. На самом деле, перемена эта была простой видимостью и лишь слегка пошатнула авторитет Матильды, ибо ее переполняла гордая сила воли, тогда как пришелица страдала боязливой робостью перед жизнью.
Причиной появления этой женщины стала Марго. Ей уже исполнилось одиннадцать лет, она по-прежнему ходила в школу, но теперь уже одна – Огюстен решительно отказался от учебы и начал помогать отцу и брату в поле и на ферме. Вот почему Марго частенько забывала, куда идет, и сворачивала в другую сторону – как правило, к церкви Монлеруа. То была очень старая церковь, воздвигнутая в честь Святого Петра и носившая его имя, которое раз в году славили громким благовестом надтреснутого колокола. Однако не в церковь спешила Марго, обогнув ее, она шла на кладбище, где прогуливалась меж надгробий перед тем, как присесть у могилы Валькуров. Тут она доставала со дна сумки маленький сверток; в нем была кукла, неумело сшитая из холстины, набитая соломой и увенчанная черной куделью, изображавшей волосы.
Положив куклу на колени, Марго пеленала ее в кисейный лоскут с пунцовыми, розовыми и оранжевыми цветами. Затем она принималась нежно обихаживать ее: причесывала, баюкала, рассказывала сказки, но, в первую очередь, кормила. И не важно, что Марго совала ей в рот – землю, мох или травинки, – главное, чтобы кукла была сыта. Но однажды Марго показалось мало всех этих забот; она вдруг испуганно подумала, что ее матери холодно в сырой земле. И она бросилась укрывать могилу всем, что попало под руку, вплоть до крестов и цветов с других надгробий. Однако при виде полуобнаженных Христов, беззащитных перед ветром и дождями, Марго стало так больно и холодно самой, что она решила и их закопать поглубже. Но беспокойство все еще мучило ее: казалось, могильный холод проникает ей в самое сердце. Тогда она придумала другое. Войдя в церковь, девочка подошла к алтарю, вскарабкалась наверх и оторвала от распятия деревянного позолоченного Христа. На его место она водрузила свою куклу в цветастом наряде. Потом собрала по церкви все лампадки, слабо теплившиеся красноватыми огоньками у подножий каменных святых, и расставила их вокруг креста. Получилось нечто вроде большой клумбы светящихся полураскрытых роз; в их тусклом багровом мерцании распятая кукла отбрасывала трепещущую тень на вышитую алтарную пелену. Эта игра света и теней, эти дрожащие пунцово-розовые и оранжевые блики превращали куклу почти в живое существо в завороженных глазах Марго – наконец-то волшебное зрелище вернуло ей образ ушедшей матери, который она так давно и тщетно искала. Образ, который облагораживал смерть и рассеивал все ее детские страхи. Встав на цыпочки и опершись локтями на край алтаря, девочка благоговейно созерцала свою празднично освещенную куклу, парившую там, в высоте, словно женщина в танце.
Марго вывел из забытья хриплый, надрывный кашель, по которому она безошибочно узнала отца Давранша.
Болезнь преждевременно состарила кюре Монлеруа, жившего в доме у кладбища, и, чем дальше, тем упорнее священник замыкался в мрачном молчании, нарушаемом лишь для проповедей, молитв и кашля. Этот надсадный кашель всегда одолевал его нежданно, жестоко сотрясая тщедушные плечи и впалую грудь и прерывая все, что кюре делал в данный момент. Вот отчего старик воздерживался от разговоров, ибо, стоило ему открыть рот, как его тотчас перебивал очередной приступ, по окончании которого он уже и не помнил, о чем говорил. Подобная забывчивость – следствие этого тяжкого недуга – иногда ввергала кюре в неистовую ярость, и его весьма бессвязные проповеди частенько выливались в бурю проклятий прямо на церковной кафедре. Раздражение и гнев старика особенно возрастали при виде детей, которые прозвали его Отец-Тамбур и дразнили на каждом шагу. Поэтому Марго, заслышав шаги кюре, ужасно испугалась и проворно юркнула в исповедальню у бокового нефа.
Отец Давранш наткнулся на скамью, что усугубило разом и его кашель и скверное расположение духа. Затаившись в душной полутьме исповедальни, Марго старалась унять сердцебиение; она боялась, что Отец-Тамбур услышит его. Но внимание старика было поглощено зрелищем оскверненного алтаря, где на кресте болталась нелепая тряпичная кукла. Марго не уразумела смысла восклицаний кюре, который ринулся к алтарю; она лишь слышала яростный рев, который, разумеется, тут же прервал приступ кашля, еще более жестокий, чем обычно.
Кашель не умолкал, напротив, он перешел в конвульсивное удушье, скрутившее все тело бедняги, который топтался на ступенях алтаря, вне себя от беспомощного гнева.
Марго скорчилась в своем убежище и заткнула уши, чтобы не слышать проклятий и хрипа Отца-Тамбура. Она беззвучно взмолилась к Пресвятой Деве, всем святым и усопшим на кладбище, прося прийти к ней на помощь, вызволить отсюда и избавить от невыносимого страха. Неизвестно, кто из них сжалился над ней, но факт есть факт: отняв руки от ушей, Марго ничего не услышала – как будто никакого Отца-Тамбура в церкви больше нет. Марго подождала еще немного, потом тихонько откинула краешек тяжелой лиловой портьеры и робко выглянула наружу. Она сразу увидела ноги кюре – обутые в грубые, заляпанные грязью башмаки, они лежали подошвами кверху на последней ступеньке алтаря. Задравшаяся сутана приоткрывала щиколотки в серых шерстяных чулках. Остальное скрывала колонна. Марго на цыпочках выскользнула из своего угла, бесшумно обогнула колонну и с боязливым любопытством снова глянула в сторону Отца-Тамбура. Он лежал во весь рост на ступенях алтаря, головой вниз, выбросив вперед руки, словно хотел нырнуть в воду и разбился по дороге. Вероятно, приступ кашля так сильно скрутил священника, что он потерял равновесие и, рухнув вниз, разбил голову о каменный пол. Роковой удар положил конец и кашлю, и гневу, и самой жизни Отца-Тамбура.
Затаив дыхание, Марго подошла ближе. Изо рта кюре бежала тоненькая струйка крови, быстро собиравшаяся в густо-красную блестящую лужицу. Девочка подняла глаза к напяленной на крест кукле: ей почудилось, будто это багровое пятно на плитах всего лишь еще один отблеск лампад, окружавших распятие. Она опять забралась на алтарь, сняла куклу и задула все свечи, которые тотчас зачадили едким жирным дымом. Потом Марго попыталась вернуть на место статуэтку Христа, но ей удалось лишь кое-как прислонить ее к кресту; сунув куклу за пазуху, она сошла по ступенькам вниз.
И тут ей стало страшно выходить из церкви: вдруг там, на паперти, на нее бросится другой Отец-Тамбур, или множество других Отцов-Тамбуров, и они с кашлем и проклятиями начнут плевать кровью ей в лицо. Поэтому она села на скамью и принялась ждать. Но так как ожидание затянулось, Марго тихонько задремала. На сей раз ее вывел из забытья не кашель, а странные жалобные возгласы, вперемежку с рыданиями. Она удивленно раскрыла глаза, еще затуманенные сном: над телом Отца-Тамбура с горьким плачем склонилась молодая женщина. В полумраке нефа Марго неясно видела ее. «Мама?» – робко спросила она, вставая. Женщина подняла на девочку глаза, еще более удивленные и затуманенные, чем у той. Это была Бланш, племянница отца Давранша. Он взял ее к себе после смерти сестры, и она вела его хозяйство. Сейчас она принесла в церковь охапку роз, пионов и зелени, чтобы украсить алтарь. Но бездыханное тело дяди неумолимо преградило ей путь к вазам на верхней ступеньке, и теперь цветы беспорядочно валялись на полу.
Бланш было уже больше двадцати лет, но она жила затворницей, и ее никогда не видели на улицах Монлеруа. Все свое время она проводила в церкви и в домике дяди, занимаясь хозяйством и огородом. Она чувствовала себя в безопасности только за церковной оградой, защищавшей ее от всего и всех. Внешний мир, совершенно неведомый девушке, внушал ей ужас, и она упорно сторонилась его. Да и как было осмелиться вступить в этот мир, если она и пришла-то в него незаконно, по-воровски. Дело в том, что сестра кюре Давранша дала ей жизнь, не озаботившись при том дать имя отца, и ребенок с самого начала был отмечен роковым клеймом внебрачного рождения. Непростительный, по мнению кюре, грех матери безжалостно пал на девочку, на ее лицо, дабы она весь свой век носила печать своего постыдного происхождения. Позорное любострастие матери запечатлелось на коже дочери, покрыв всю левую половину ее лица сплошным родимым пятном винного цвета. По смерти сестры отец Давранш все же согласился взять к себе в дом этого проклятого Богом ребенка, тогда уже подростка. Поселившись у дяди, несчастная девочка ежеминутно утверждалась в своем позоре и бесчестии, о которых он непрестанно твердил ей. «Сие пятно, – возглашал кюре, с гневным отвращением тыча пальцем в ее багровую щеку, – есть знак греховности твоей матери! Вот к чему приводят сластолюбие и похоть! Ты была зачата в мерзости и мерзостью отмечена навек. Конечно, несправедливо ребенку искупать грехи родителей, но еще более несправедливо то, что ты вообще родилась на свет; в общем, справедливость не на твоей стороне!» Бланш ничего не понимала в дядиных инвективах и логике, ей был абсолютно неведом смысл таких слов, как «сластолюбие», «похоть» или «искупление», и ясно только одно: она лишняя на этом свете и виновна во всех его бедах.
Вот почему, увидев дядю мертвым на ступенях алтаря, она сочла эту смерть новым следствием своего вредоносного присутствия в этом мире. И горько рыдала, ужасаясь злодеянию, свершившемуся помимо ее воли.
Марго с некоторым испугом разглядывала багровое пятно на левой щеке молодой женщины: оно было такого же размера и цвета, как лужица крови возле головы Отца-Тамбура. Ей даже представилось, что эта натекшая кровь заразна, – а вдруг она пометила и ее самое! – и Марго торопливо ощупала себе лицо, желая убедиться, что оно осталось прежним. «Но почему?..»– всхлипывая, спросила Бланш у девочки. «Что почему?» – откликнулась та. «Почему он умер?» – в отчаянии воскликнула Бланш, не понимая, что произошло. «Н-не знаю, – пробормотала Марго, – упал, верно». И робко добавила: «Я хочу домой. Я боюсь». Бланш тоже боялась, но у нее теперь больше не было дома. Она разом лишилась всего. Взглянув на девочку, она вдруг почувствовала себя связанной с нею тем страхом, что наполнял их души. «Да-да, – сказала она, торопливо поднявшись. – Тебе нужно идти домой». И с несчастной улыбкой подошла к Марго. «Ты проводишь меня?»– спросила та, беря ее за руку.
Они вышли из церкви, прижавшись друг к дружке, не оборачиваясь и спеша, точно две воровки, бегущие от собак.
Бланш ни о чем не спрашивала; она шла рядом с Марго, которая не выпускала ее руки. Так они и проделали весь путь молча, почти бегом, не оглядываясь из страха, что Отец-Тамбур нагонит и покарает их. Вблизи Верхней Фермы они встретили Золотую Ночь-Волчью Пасть, возвращавшегося домой. Он удивленно смотрел на дочь, которой полагалось быть в школе, и на незнакомую женщину рядом с ней. При виде его обе испуганно замерли. «Марго, ты почему здесь в такое время?»– спросил отец. «Кюре умер!» – выпалила девочка, не отвечая на его вопрос. «Ну и что же?» – недоуменно сказал он, не понимая, какое отношение имеет к его дочери смерть кюре. «Он и вправду умер», – робко прошептала Бланш. Виктор-Фландрен внимательнее посмотрел на незнакомку с багровым пятном во всю левую щеку, похожим на жестокий солнечный ожог. «Ну и что же?» – повторил он, обращаясь на сей раз к ней. «Это мой дядя», – ответила Бланш. Но тут страх опять перехватил ей горло, и она, понурившись, замолчала. Уродство и отчаяние девушки тронули Виктора-Фландрена, он изменил своей привычной суровости. «А ну, идемте», – сказал он и жестом пригласил дочь и незнакомку в дом.
2
Бланш Давранш так больше и не покинула Верхнюю Ферму. Обычное приглашение войти и отдохнуть с дороги вылилось в необходимость остаться, а завершилось свадьбой. Это произошло почти мгновенно, к величайшему изумлению всех, начиная с самих участников события. Впрочем, дети Пеньеля – разумеется, кроме Матильды, – довольно спокойно восприняли странный и такой внезапный второй брак отца. Его сыновья вообще отнеслись к этому без всякого интереса – они уже достигли того возраста, когда все мысли сосредоточены на себе самом, на собственном теле, которое теперь неотступно мучили новые порывы и желания – сластолюбие и похоть, как выразился бы Отец-Тамбур. Марго – та с радостью приняла Бланш, которой доверилась вмиг и безраздельно, ибо хрупкость и робость молодой женщины были близки ее собственной душе. Эти два создания питали друг к дружке ту инстинктивную симпатию, какая с первого же взгляда объединяет больных, калек и чужаков.
Матильда же, напротив, отнеслась к появлению Бланш весьма враждебно и открыто демонстрировала свою неприязнь. Она не могла смириться с тем, что другая женщина захватила место ее матери; один этот факт уже вызывал ее гнев и сопротивление. Как посмел отец жениться вновь! – Матильда сочла это подлым предательством и, считая себя единственной хранительницей памяти покойной, сурово осудила его. Она чувствовала себя оскорбленной в лучших чувствах, тогда как обида эта была попросту болезненно-острой ревностью, которая с тех пор навсегда поселилась в ее сердце, точа его изнутри, как червяк яблоко. Отныне девочка обращалась к отцу только на «вы».
Кроме того, Матильда никак не могла одобрить нелепый выбор отца; по ее мнению, уродливое клеймо на лице Бланш препятствовало не только вступлению в брак, но и какой бы то ни было любви. Это огромное багровое пятно выглядело жестокой пощечиной судьбы женщине, отвергнутой жизнью, и в данном случае Матильда встала на сторону судьбы. Правда, Бланш и сама разделяла это мнение, однако впервые она осмелилась преступить свою робкую стыдливость, почерпнув в интересе, которым удостоил ее Виктор-Фландрен, достаточно силы, чтобы стряхнуть с себя унизительный гнет незаконного рождения, безобразного пятна, дядиной суровости и собственного безграничного смирения.
А ведь именно это родимое пятно, источник стольких горестей Бланш и причина отвращения Матильды, в конечном счете, и определило решение Виктора-Фландрена. Он и сам был отмечен достаточно странным пятном – золотой искрой в глазу – и еще более странной тенью, которые вечно привлекали к нему интерес окружающих, чаще всего недобрый. И этого хватило, чтобы он отнесся к уродливому пятну на лице девушки с участливой нежностью.
Впрочем, если забыть об этом недостатке, Бланш была довольно привлекательна. Ее каштановые, мелко вьющиеся волосы, в зависимости от игры света, принимали самые разные оттенки – то осенней листвы, то меда, то спелой ржи; ровные высокие дуги бровей подчеркивали красивый удлиненный разрез глаз. А глаза у нее были зеленые – то почти прозрачные, то цвета старой бронзы, и они менялись не только по прихоти света, но и по настроению их владелицы. При задумчивости или утомлении они светлели, тяготея к бледно-зеленому, и совсем уж блекли, точно высохший липовый лист, когда Бланш предавалась унынию и привычному чувству вины и стыда. Но стоило ей оживиться, ощутить вкус к жизни, как зелень глаз тотчас наливалась изумрудным блеском, и в них сквозили золотистые, голубые или бронзовые искорки. Виктор-Фландрен очень скоро научился определять настроения Бланш по одному лишь цвету ее глаз, ибо она никогда ни на что не жаловалась и вообще была немногословна. Однако временами на нее нападала внезапная говорливость, и она выливала на собеседника неудержимый поток веселого детского щебета, забавно встряхивая при этом своими крошечными ручками и кудрявой головой; в такие минуты умиленный Виктор-Фландрен находил Бланш особенно желанной, и, поскольку эти приступы живой словоохотливости настигали ее, как правило, по вечерам, в постели, он никогда не упускал случая раз за разом доказывать ей свою любовь, пока изнеможение и сон не брали верх над болтливостью Бланш и его собственным вожделением.
За все время беременности Бланш чувствовала себя превосходно, словно растущий в ее чреве плод наконец-то и ей даровал полноту жизненной силы и прочное место в мире. Зелень ее сияющих глаз теперь постоянно играла чудесными голубовато-бронзовыми бликами, и не умолкал в доме веселый щебет. Однако сразу после родов ее вновь одолели страхи и сомнения. Бланш казалось, что, произведя, в свой черед, на свет детей, она продолжила грешное деяние своей матери. И преступление это она считала тем более тяжким, что оно было двойным.
Ибо она родила двух дочерей, крошечных, как котята, и сморщенных, как лежалые яблочки. Впрочем, девочки не замедлили окрепнуть и похорошеть, а их раскрывшиеся глазки непреложно свидетельствовали о могучей наследной силе Пеньелей: у каждой в левом глазу блестела золотая искорка. Но родовое наследство тоже оказалось двойным: от матери они получили не только цвет глаз и пышно вьющиеся волосы, а еще и родимое пятно винного цвета – правда, только на виске, совсем небольшое и куда более бледное, чем у самой Бланш; оно было размером с небольшую монетку и имело форму бутона. Вот почему малышкам присвоили, в честь этого двойного родительского дара, и двойные имена: одну назвали Розой-Элоизой, другую – Виолеттой-Онориной. Но позже девочкам пришлось заменить эти имена другими, обремененными куда более тяжким и обязывающим наследием.
Однако Бланш угнетало не только это двойное рождение. Она предчувствовала нечто другое – ужасное, безумное – и не нашла в себе сил подняться после родов, настолько измучил и опустошил ее привидевшийся грядущий кошмар.
Ей чудилась земля, охваченная пламенем и залитая кровью; она слышала вокруг себя крики, вопли, стоны, лишающие ее разума. Она описывала свои фантастические видения: тысячи людей, лошадей и странных машин, напоминавших носорогов, что показывал волшебный фонарь, взрываются, падая в грязь жуткими бесформенными ошметками. Гигантские стальные коршуны с воем несутся к земле, сея за собой, посреди городов и на дорогах, фонтаны огня. И глаза Бланш, размытые ужасом и слезами, день ото дня светлели и светлели, так что под конец вовсе утратили цвет, став абсолютно прозрачными. Она убеждала себя, что если ей послано такое испытание – увидеть, услышать и перестрадать все эти бедствия, жестокости и смерти, – стало быть, Господь Бог решил покарать ее за дерзостное намерение утвердиться в этом мире, да еще и замарав его рождением детей. И все потоки крови, что лились из разорванных людских тел и обагряли землю, города и дороги, несомненно, имели только один источник – зловещее клеймо, обагрившее половину ее лица.
Бланш наглухо закрылась у себя в комнате, Марго носила ей туда еду, Матильда нянчила девочек. Но вскоре Бланш отказалась есть – в пище ей тоже чудился привкус крови и мертвечины, а в любом напитке – едкий запах пота и слез. Она до того исхудала, что ее кожа, натянутая на остро торчащие кости, сделалась прозрачнее вощеной бумаги. И эта прозрачность жадно захватывала все существо Бланш, неумолимо вытесняя ее из видимого мира. В конце концов, именно так и случилось – она попросту исчезла, оставив от себя лишь большой лоскут высохшей истертой кожи, словно сотканной из стеклянных волокон. И в самом деле – когда ее стали класть в гроб, она разбилась вдребезги, как стекло, с мелодичным звоном, похожим на младенческий смех.
Марго сунула в гроб свою, до сих пор тайно хранимую куклу; пусть составит компанию Бланш, чтобы ей было не очень тоскливо в бесконечном могильном одиночестве, куда ее ввергла судьба.
На сей раз тележка, в которой Золотая Ночь-Волчья Пасть отвез свою вторую жену на кладбище, оказалась такой легкой, словно в ней ничего не лежало. Снова он прошел по «школьной» тропе, той самой, что ровно три года назад привела к его дому Бланш. Близнецы, Марго и Жан-Франсуа-Железный Штырь проводили усопшую в последний путь. Матильда осталась на ферме под тем предлогом, что должна присматривать за Розой-Элоизой и Виолеттой-Онориной; девочкам было всего несколько месяцев. Прижав к себе обеих уснувших сестренок, Матильда следила с верхней площадки сада за печальной процессией, спускавшейся по тропе к волнистой зрелой ниве, где, невзирая на пару устрашающих оборванных пугал, поставленных ее братьями, вовсю хозяйничали вороватые птицы. Она не испытывала ни печали, ни радости: ее ненависть к Бланш давно уже перешла в полнейшее безразличие. Что же до забот о малышках, то Матильда была твердо уверена в своих силах: она прекрасно справится и с ними и со всем остальным. Ей даже казалось иногда – и это ее несколько озадачивало, – что она отняла часть этих сил у своих близких.
Итак, все, что осталось от тщедушного тела Бланш, было погребено на кладбище Монлеруа, в могиле, где покоился ее дядя. Отцу-Тамбуру поневоле пришлось еще раз оказать гостеприимство племяннице, в силу роковой ошибки заброшенной в мир живых, а ныне ввергнутой страхом в царство мертвых. Здесь, за надежными кладбищенскими стенами, увитыми плющом и диким виноградом, вдали от шума и мирской жестокости, она и обрела вечный покой.
В тот день колокольный звон долго тревожил окрестности; от деревни к деревне церкви подхватывали и передавали дальше торжественное эхо, пришедшее издалека: первыми зазвонили колокола Парижа, и их голоса разнесли по всей Франции нескончаемый и величественный сигнал несчастья.
Разумеется, этот скорбный перезвон был затеян не в честь бедняжки Бланш – что в Черноземье, что в Монлеруа ее кончина осталась так же мало замеченной, как и жизнь. Нет, колокола провозглашали другую смерть, куда более грандиозную, смерть, высоко и надменно несущую голову, хотя до поры, до времени и невидимую, ибо она еще не успела обрасти телами, лицами и именами. В ее честь не готовили ни саванов, ни могильных пелен, зато вывешивали знамена в окнах. Синий, белый, красный – веселые, нарядные цвета праздничных платков. Только этих огромных полосатых платков вскоре оказалось недостаточно, чтобы осушить все пролитые слезы и всю пролитую кровь.
В ту минуту, когда Пеньели выходили с кладбища, на колокольне Святого Петра ударили в набат. Но тщетно усердствовал надтреснутый колокол – ему никак не удавалось сообщить своему звону весь трагизм положения, он звучал так слабо и уныло, точно это взывала из гроба замученная страхом Бланш.
Люди выбегали на улицы, а те, кто работал в полях, поднимали головы к небу. Каждый прерывал свое дело, ходьбу или речь, и все с тоскливым недоумением глядели на колокольню. Старики первыми поснимали шапки, и первыми заголосили старухи. Некоторые из мужчин кричали, размахивая кулаками и браво выпячивая грудь; другие, напротив, понурились и молча застыли на месте, точно вросли в землю. Война громовым голосом звала людей вспомнить о возмездии, о чести, и каждый отвечал ей так, как подсказывало сердце. Но скоро, очень скоро заговорят барабаны, запоют трубы, открывая бал, где их четкая музыка в единый миг соберет эти разрозненные сердца в общий строй и уведет их – едва ли не все – в царство вечной тишины.
Виктор-Фландрен, почти достигший сорокалетия, отец шестерых детей, не был призван на фронт. В любом случае, предусмотрительность отца спасала его от армии. Зато он имел сыновей, которым было без малого семнадцать лет, красивых, крепких парней с сильными умелыми руками. И впервые в жизни Виктору-Фландрену пришла в голову мысль, которую он в другое время счел бы безумной: отчего, вместо золотой искры в глазу, он не передал своим мальчикам искалеченную руку?! Ах, если бы он мог, по крайней мере, разделить между ними свою верную золотистую тень, которой Виталия поручила охранять внука! Но, увы, ни это увечье, ни эта тень не были наследственными и не могли отделиться от него. Они неотъемлемо принадлежали одному этому телу, чье пугающее одиночество вдруг поразило Виктора-Фландрена еще больнее, чем после гибели Мелани и кончины Бланш. Ибо его нельзя было назвать обычной неприкаянностью тела, внезапно лишенного ласки и наслаждения, исходящих от другого тела, нет, нынешнее одиночество угрожало самому заповедному – продолжению рода, второму и лучшему «я» Виктора-Фландрена, его сыновьям. И, также впервые в жизни, его сердце кольнула жалость, близкая к прощению – жалость к отцу.
Странное дело – после стольких лет прочного забвения отец стал часто вспоминаться ему. Истекло время отречения, и память, вступив в свои права, оказалась такой же щедрой на образы, как волшебный фонарь. Виктор-Фландрен вновь видел перед собой отцовское лицо, изуродованное уланской саблей, тоненькую, бешено пульсирующую пленку на голове. Ему даже привиделось лицо молодого всадника с тонкими пшеничными, закрученными кверху усиками и пугающе-безразличной улыбкой. Может, он и по сю пору жив; может, и у него есть сыновья, породившие, в свой черед, своих сыновей с такими же усами и такой же отвратительной улыбкой; может, все они вооружены саблями и готовы повторить подвиг своего деда. Направленный против его собственных сыновей. Его плоти и крови.
3
Похоже, германский улан народил великое множество сыновей и еще больше внуков – неисчислимые их орды перешли границу и хлынули в страну, угрожая на сей раз всю ее превратить в один гигантский Седан. Они сменили яркое военное облачение своих дедов на узкие серые мундиры и победоносно шли вперед, гоня перед собою перепуганное людское стадо, спешно покидавшее объятые пламенем города.
Это было поистине апокалипсическое зрелище – нескончаемые толпы беженцев вперемежку со скотом, в самый разгар лета заполонившие огромную равнину. Их ряды росли с невиданной быстротой, ибо страшные рассказы о пережитом кошмаре ввергали в панику и бегство всех, кого они встречали на своем пути. Судя по этим рассказам, смерть входила в каждый город вместе с серыми всадниками. Льеж, Намюр, Лувен, Брюссель, Анден – эти названия теперь говорили не о древних камнях, улицах, площадях, фонтанах и рынках, но лишь о пепелищах и крови.
И снова Черноземье, грубо вырванное из покоя и забвения, очутилось на авансцене Истории, охваченной пожаром войны. По ночам с Верхней Фермы можно было уже различить зловещее зарево на горизонте, словно там метались сполохи какого-то фантастического, нежданного рассвета.
Время, обезумев, пустилось вскачь, дни и ночи безнадежно смешались, отсчитывая как попало, в сумасшедшем ураганном ритме, часы и минуты. Но на самом деле жизнь застыла в одном непреходящем мгновении – страшном последнем миге, безжалостно обрекающем на смерть сотни и тысячи солдат, едва достигших возраста мужчины.
Разумеется, в такие времена нужно было приноравливать к этому бешеному ритму все, начиная с любви. И Матюрен быстро освоил искусство побеждать – которое ему вскоре предстояло демонстрировать на пресловутом поле чести, – заваливая то одну, то другую подружку в густую люцерну или рожь на куда более скромном сельском поле. Одна из этих девушек, пригожая синеглазая брюнетка, сумела обуздать его любовный пыл и прочно привязала к себе. Звали ее Ортанс Рувье, она жила в Монлеруа, и ее шестнадцатилетние упругие груди оставляли нестираемый отпечаток на касавшихся их мужских ладонях.
Всякий раз, простившись с Ортанс, Матюрен еще долго ощущал в руках жар и дивную тяжесть этих округлых плодов, а во рту, горящем от поцелуев, вкус ее губ. Бывали вечера, когда он отказывался от ужина, лишь бы сохранить этот вкус на всю ночь, и засыпал, уткнувшись лицом в ладони и млея от сладостной боли во всем теле, изнуренном и полнотою наслаждения и новой жаждой.
Огюстен же сразу и бесповоротно увлекся такой же мягкой, мечтательной девушкой, как он сам, на пять лет старше себя, она жила в Черноземье, в так называемом Вдовьем доме, стоявшем на околице деревни. И действительно, в доме этом обитали пять женщин, у которых война, болезнь или несчастный случай отняли мужей. Жюльетта была шестой, но она еще не состояла в браке, и вовсе не потому, что не отличалась красотой, – просто смерть беспощадно поражала каждого мужчину в их семье, и, в конце концов, в деревне сложилось мнение, что на этих женщинах, всегда одетых в черное, лежит какое-то таинственное проклятие. Их дед совсем молодым погиб в битве при Фрешвиллере; отец, также еще не старый, разбился насмерть, упав с крыши, куда полез сбросить ветку дуба, отломанную грозой. Дядя – тот умер в довольно пожилом возрасте, упав с гораздо меньшей высоты – высоты собственного роста, сраженный апоплексическим ударом. Брат падать не стал, более того, – вероятно, желая раз и навсегда избавить себя от опасности падения, он в один прекрасный день взял да повесился в сарае, без всякой видимой причины. Старшая сестра Жюльетты, тем не менее, рискнула выйти замуж, однако не замедлила пополнить собою вдовий клан: ее муж погиб на охоте от нечаянного выстрела. В результате Жюльетта прониклась отвращением к браку еще до того, как настало время думать о нем, и так же, как ее брат повесился, чтобы не упасть, она замкнулась в стойком одиночестве, чтобы избежать страданий от другого одиночества, еще более тягостного и звавшегося вдовством. Но вот явился Огюстен, подверг осаде эту крепость, и жажда счастья быстро вытеснила страх проклятия.