Текст книги "Книга ночей"
Автор книги: Сильви Жермен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
«А где именно находится твоя деревня?» – внезапно спросила Рут вне всякой связи с предыдущим разговором. «Далеко, очень далеко отсюда. Можно сказать, на краю света. На севере, вернее, на северо-западе, у самой границы. Там течет река Меза. Есть леса, много лесов – раньше там бродили волки. Ну, и война, конечно… она всегда проходит через нас». – «А там красиво?» – «Не знаю. Это моя родина. То есть… ну, в общем, она стала мне родиной». Больше он ничего не добавил, потому что ему ужасно хотелось позвать ее к себе, туда, но он побоялся. Ему было стыдно приглашать ее в свою убогую глушь с почернелыми домами, на ферму, открытую всем ветрам, омраченную столькими несчастьями и кишевшую одичалыми детьми, – разве это место для такой женщины как Рут?! «Ну а мне можно поехать туда, в твои леса?» – спросила она так естественно, так спокойно, словно готова была тотчас отправиться в путь.
Он провел Рут в ее комнату. «Знаешь, – сказала она, войдя, – а ваши края очень красивы». – «Да ведь ты еще ничего не видела!» – со смехом воскликнул он. «Все равно, мне здесь очень нравится. И дом, и эта комната. А потом, для меня твой край – это ты сам».
Давно уже Рут искала этот край – место, где можно отдохнуть душой, захлопнув наконец толстую и слишком шумную книгу дней, всех тех бесчисленных дней, в течение которых ей приходилось бедствовать и скрываться. И пусть край этот настолько тесен, что сводится к одному человеку, – главное, чтобы в нем нашлось местечко для нее. Надежный, спокойный приют, вдали от всего света. Где ее ждут любовь и нежность. Она давно уже поняла, как ненадежны большие страны, с их пресловутой мощью и славой, которые могут в единый миг сжаться подобно шагреневой коже. Она родилась в самом сердце одной из таких империй, выросла среди ее роскоши и чудес, уже поблекших и тронутых упадком, а покинула, в конце концов, жалкий клочок побежденной земли. Все началось с одного убийства, с пролитой крови одного человека. Но в тот же день империя содрогнулась, как огромный дряхлый зверь, пораженный в самое сердце, и случилось это в городке под названием Сараево. И в тот же самый день что-то словно нарушилось и в ее собственном теле, как будто в животе открылась рана, точившая кровь. Вот так оно и случилось: в Сараево пролилась кровь – и империя вступила в войну, из ее тела пролилось немного крови – и она вступила в ряды женщин. Этот обагренный двойной кровью день глубоко запечатлелся в ее сердце мрачным воспоминанием, в котором испуг и боль смешались с изумлением перед жестокостью бытия: конец славы и мирной жизни, конец беззаботного детства. Империя стала военной, ее тело – женским. И, чем больше она становилась женщиной, тем больше мужчин погибало вокруг. Из ее троих мобилизованных братьев уцелел только один, да и то частично, оставив на войне обе ноги и почти весь рассудок. И тогда ее тело женщины, не приемлющей все эти разрушения и смерти, обратилось в тело воительницы.
Ибо ее вдруг начали осаждать фантастические видения в грубых, кричащих тонах, и сотни призраков вселились в нее, властно предъявляя права на существование. Тогда, не в силах противиться их призывам, она вооружилась карандашом и кистями, красками и штихелями и принялась воплощать на холсте и бумаге, в глине, дереве и камне эти мучительные образы, надеясь отогнать их от себя… Однако призраки не успокоились – они требовали выразить их силу еще откровеннее, показать ее как есть, без прикрас. Она обнажила их тела, изломала позы, открыла в немом крике рты, разодрала веки. Она намеренно жестоко искажала эти лица страдальческими гримасами боли, в полной мере говорившими и об ее жалости к ним и о снедавшем их безумии.
Вот тогда-то отец и восстал против нее и всех этих полчищ искореженных тел и лиц. Он объявил дочь преступницей, ибо она осмелилась нарушить Закон, возбранявший изображать человеческие лица, да еще, вдобавок, безжалостно уродовала эти и без того богохульные изображения. Воспоминание об этой сцене оставило у Рут сложное, даже противоречивое чувство. Отец внезапно, без стука, вошел в ее комнату, и его массивная сутулая фигура полностью затмила свет, когда он встал спиной к окну. Отчитывая ее, он непрерывно теребил бороду, еще более темную, чем его сюртук, и его глухой голос звучал одновременно и угрожающе и жалобно. Влажные глаза блестели гневом и скорбью. Он то стучал кулаком по столу, опрокидывая плошки с кистями и красками, то бил себя в грудь, словно хотел опрокинуть и собственное сердце, и этот звук, приглушенный черной одеждой и иссиня-черной бородой, надрывал ей душу. Никогда еще отцовская борода не казалась Рут такой длинной и густой – точь-в-точь свисающие женские волосы.
И вдруг сквозь лицо ее отца проступило другое – опрокинутое лицо женщины: на месте глаз – два рта, на месте рта – два глаза, сверкавшие яростными слезами. Женщину словно подвесили вниз головой, с которой на грудь ее отца падали растрепанные волосы. У кого же это он отрезал голову, похитил косы? Ну, конечно, у ее матери… да, то были волосы ее матери с остриженной головой, в супружеском парике. Значит, теперь он хочет лишить волос и ее тоже, отнять у нее жизненную силу, украсть образы, взбудоражившие ее душу, превратив в жалкое бессловесное существо под опекой старших! Но это было невозможно, ибо она подчинялась кому-то более могущественному, чем ее отец, чем даже она сама; ею управляла властная сила воображения, населенного безжалостно яркими человеческими образами. Эта сила раз и навсегда завладела ею, единственной и последней дочерью Йозефа Айхенвальда, благочестивого торговца перчатками, шляпами и муфтами любых фасонов, и взяла под свое вдохновенное покровительство толпы осаждавших ее призраков, мужчин и женщин с искаженными лицами, в позах мучеников.
Тем же вечером она широкими мазками набросала портрет своего отца. Она изобразила его с мертвенно бледным лицом и проваленными глазами, с изрытой морщинами кожей, подобной растрескавшейся глине или ржавому металлу. Потом она коротко, почти до корней, обрезала себе волосы на затылке и швырнула их на еще непросохший холст поперек лица, словно нанесла ему удар хлыстом. А затем она бежала из дома, оставив вместо себя поруганный образ отца с этой живой памяткой о потерянной дочери. И с тех пор непрерывно скиталась, переезжая из города в город, живя случайными заработками и воздухом времени.
Она исколесила всю Европу, побывала в Берлине, Цюрихе, Москве, Риме, Праге, Лондоне и Вильно. И бежала она вовсе не от отца, да он, впрочем, и не разыскивал ее. Найдя оскорбительный портрет в пустой комнате дочери, он в один миг вычеркнул ее из своей жизни: разорвал на себе одежды, посыпал голову пеплом, разулся и, согнувшись в три погибели, сел на низкую скамеечку, время от времени вставая с нее лишь затем, чтобы прочитать kaddish – поминальную молитву, как и после гибели двух своих сыновей.
Она бежала от портрета своего отца, от этого ужасающего двойного портрета, в котором жестокая непримиримость сочеталась с болью и состраданием.
И не только от одного этого портрета бежала она, но от образа всей своей семьи, всего своего народа и, наконец, от себя прежней.
Она больше не хотела видеть это обобщенное лицо, в котором проглядывали и мужские и женские лица ее племени, лица живых и мертвых, неизменно воздетые к небу, жестокому и голому, как камень, или смиренно склоненные долу, к суровой и неприветливой земле. Фанатичные лица людей, от века обреченных на борьбу за существование, страх и муки, но не уступающих злой судьбе.
Она познала одиночество коротких дружб и непрочных любовей без будущего, отягощенных лишь вчерашним днем с его смутными тенями и неясными голосами. Она штопала белье, мыла полы и посуду, служила чтицей у старух, давала уроки детям, позировала художникам и скульпторам; иногда ей удавалось продать где-нибудь на террасе кафе несколько собственных рисунков и картин. А потом родилась Альма – такая крошечная и тихая, что рядом с ней легко переносилось отсутствие мужчины, ее отца. И это дитя, плод короткой связи, перевернуло всю ее жизнь.
Перевернуло внешне как будто незаметно, но окончательно и бесповоротно. Рут быстро избавлялась от строптивости, от любви к перемене мест, от жесткости и страхов; полчища неприкаянных призраков, столько лет осаждавших ее глаза и сердце, наконец оставили ее в покое. Лишь время от времени какой-нибудь из них мелькал запоздалой тенью, отзвуком страшных воплей, смущавших ее былые сны.
Вот уже три года она жила в Париже, берясь за любую работу, позволявшую им коекак существовать, и продолжая рисовать в свободное время. Теперь она пришла к утонченной манере и нежным, почти прозрачным краскам. С портретами было покончено; она делала одни только эскизы деревьев, аллей, статуй, крыш на фоне бледного небосвода, легкие, всегда чуточку незавершенные. Но вот в ее жизни появился Виктор-Фландрен, он открыл ей объятия, точно волшебная страна, радушно принимающая беженцев. Честная, безобманная страна, Он был старше ее почти на тридцать лет, однако сердце его сохранило ту странную, нетронутую наивную молодость, которую сама она давным-давно утратила. И она полюбила его именно за эту простую, надежную силу. Да, здесь, рядом с ним, она обретет покой для себя и счастливую жизнь для дочери, что бы там ни говорила суровая седоволосая женщина, встретившая их угрозами на пороге этого дома. Ибо ее вера в Виктора-Фландрена была безгранична.
Потому-то она и улыбалась теперь, облокотясь на подоконник своей комнаты и глядя, как Виктор-Фландрен вносит чемоданы. Кончилось время скитаний и горестного одиночества. «Да, – повторила она, глядя в окно на поля и леса, простиравшиеся до самого горизонта, – мне нравится твой край. Здесь так спокойно!»
7
И Рут в самом деле узнала покой, которого жаждала столько лет. Она так прочно утвердилась в своей любви, на земле Виктора-Фландрена, что от этого союза родилось четверо детей. Спустя год после своего приезда в Черноземье она родила двоих сыновей, Сильвестра и Самюэля, к которым на следующий год прибавились сестры-двойняшки, Ивонна и Сюзанна. Ни один из детей не проявлял ни малейшего сходства с портретом, от которого она бежала целых десять лет, – эта родственная нить порвалась раз и навсегда, зато появилась другая. Все четверо детей носили в левом глазу золотую искорку Пеньелей. Одна только Альма осталась без отца и наследственных черт; правда, ее слишком большие темно-голубые глаза временами напоминали глаза матери или, скорее, матери ее матери, кроткой Ханны, чье лицо поблекло и стерлось в недрах магазина перчаток, шляп и муфт любых фасонов на углу какой-то улочки в городе Вене. Зато в лице Бенуа-Кентена она нашла такого любящего, такого преданного брата, что и для нее этот край скоро стал родным. Мальчик соорудил для нее, как и обещал, деревянного слона, выкрасил его в белый цвет, поставил на колесики и долгое время катал Альму по окрестным дорожкам. Он любил ее больше всех остальных детей на ферме. Альма была для него и сестрой и дочерью, а иногда, в смятенных ночных снах, ему случалось мечтать о ней как о женщине.
С появлением Рут на Верхней Ферме слегка повеяло дыханием внешнего мира, и крепость Золотой Ночи-Волчьей Пасти, где время как будто застыло навеки, приоткрыла наконец свои глухие двери для вихря сегодняшних голосов и событий. Газеты, журналы, а, главное, радио вывели Черноземье из ее Богом забытой гавани на просторы современной истории, впервые, хотя бы частично, приобщив к ней Пеньелей. Только старшие дети упрямо не желали сниматься с якоря, считая все эти новомодные изобретения вредной чепухой. И в самом деле, как мог Два-Брата вникать в события мировой истории, если этот самый мир в любую минуту мог взлететь на воздух и бесследно исчезнуть, так что никто и пикнуть не успеет?! Что же до Матильды, для нее история остановилась со смертью Марго, и теперь было слишком поздно начинать сначала.
Волшебный фонарь медленно покрывался пылью на чердаке; теперь другие ящики, куда более магические, позволяли наслаждаться новыми ритмами, новыми песнями и навсегда запечатлевать на бумаге семейные портреты. Рут совсем забросила холст и кисти и увлеченно занялась фотографией. Толпы видений-мучеников, так долго терзавших ее душу, канули в небытие. Она произвела на свет живые существа из плоти и крови, пышущие здоровьем, созданные для игр и смеха. И отныне ее взор обращался на лица окружающих ее людей, старательно выискивая в их фотопортретах скрытые следы других образов, неуловимое сходство с ними.
Микаэль, Габриэль и Рафаэль мгновенно приспособились к этой новой силе, чьи голоса долетали до них из внешнего мира, и стали пламенными адептами радио и граммофона. Микаэль и Габриэль особенно полюбили джаз, нервные ритмы которого идеально отвечали бешеным порывам движения, властвующего над их телами. Но вскоре эта сумасшедшая жажда скорости, пространства и разрушения, терзавшая их с самого детства, перешла все границы. Они бросили семью, которую, впрочем, никогда таковой и не считали, и окончательно переселились в лес. Людскому обществу они предпочли компанию диких зверей, с которыми отлично ладили, питаясь при этом их мясом и кровью. Между собой они говорили мало, чаще сообщаясь возгласами и жестами, чем словами. И никогда не говорили вслух о соединявшей их любви – она была слишком всеобъемлющей, слишком жгучей, чтобы высказывать ее вслух. Эту любовь они тоже воплотили в движения своих тел, сделавшись любовниками раньше, чем стали мужчинами.
Что же до Рафаэля, он не последовал за братьями в лес, но не остался и на ферме. Он ушел из дома по зову своего голоса, столь же светлого, как его кожа. Этот голос нуждался в иных пространствах, в иных песнях. Итак, Рафаэль уехал в город и принялся упорно совершенствовать свой певческий дар. Его единственной любовью был и остался голос – неподражаемый тенор-альтино, какого еще никто доселе не слышал. Он был ему дороже жизни – более того, помогал своему владельцу проникать в безмолвие и тайну мертвых. Так же, как его братья понимали язык зверей и говорили на нем, вслушиваясь лишь в смутный гул крови, так и он научился различать смолкшие голоса умерших, отвечать им, вступать с ними в перекличку. И из этого тайного диалога с мертвецами он извлекал такие волнующие, такие душераздирающие интонации, что у слушателей на миг перехватывало дыхание и мутилось в голове. Ибо он достиг больше, чем совершенства, – он стал чудом преображения.
Но не все Пеньели отреклись от земли и родных. Оба сына Эльминты-Преображение Господне-Марии крепко привязались к ферме и не покинули ее. Единственным их экстравагантным поступком была страстная любовь – у одного к девушке, у другого к небу. Это двойное чувство настигло их в один и тот же день, день шестнадцатилетия.
В этот день они отправились на велосипедах в город; грядущая любовь поджидала их на углу центральной улицы, в недрах лавки с витриной в синих обводах и вывеской «Книжный магазин Бороме», – Рут попросила братьев купить детям несколько альбомов для раскрашивания. Батист открыл дверь магазина, и вдруг ручка выпала и осталась у него в кулаке, а колокольчик истошно и неумолчно зазвонил, совсем оглушив его и Тадэ. Братья растерянно топтались на пороге, уже позабыв, зачем пришли. «Что вам угодно?» – спросил чей-то голос из глубины лавки, и оттуда вышла молодая девушка с косами, уложенными вокруг головы. Она держала открытую книгу. Батист, все еще сжимавший отломанную ручку, бросил взгляд на обложку и прочел часть названия: «Принцесса Кле…» Потом он взглянул на девушку; у нее были миндалевидные глаза цвета осенних листьев и родинка над правой бровью. Он влюбился мгновенно и тут же растерял всю уверенность в себе. «Так что же вы хотите?» – повторила она, как бы подбадривая своих странных клиентов, но те упорно молчали. Вместо ответа Батист протянул девушке сломанную ручку. «О, это не страшно, – сказала она, – наш замок все время ломается. Сейчас я ее вставлю на место». Заметив, что у девушки заняты руки, Батист прервал наконец свое молчание и предложил подержать книгу. Тадэ отошел к полкам и принялся осматривать товары. Батист открыл книгу девушки в том месте, где торчала закладка. Текст, на который упал его взгляд, так потряс его, что он начал читать его вслух, вполголоса, точно интимное признание. «Господин де Немур был столь поражен ее красотою, что приблизился к ней, и, когда она сделала ему реверанс, не смог не выразить своего восхищения. Едва они начали танцевать, как по залу пронесся одобрительный шепот. Король и обе королевы вспомнили, что эти двое никогда ранее не виделись, и сочли несколько странным, что можно танцевать вместе, не будучи знакомыми. По окончании танца, когда они еще не успели ни с кем заговорить, Их Величества подозвали к себе эту пару и спросили, не желают ли они узнать имена друг друга, о которых те и не догадывались». Захлопнув книгу, он протянул ее девушке, которая стояла у двери, держась за ручку, словно собиралась выйти. «Я как раз дочитала до этого места, когда вы пришли, – сказала она, указывая на книгу, и добавила: – но вы очень выразительно прочли этот отрывок». – «Знаете, я поражен не меньше господина де Немура», – ответил Батист. «Почему же? – удивились девушка, теребя злополучную ручку. – Здесь ведь не Лувр и не бал!» Батисту показалось, что она слегка покраснела, и это придало ему храбрости. «Но здесь вы…» – начал было он, однако тут же поперхнулся от смущения и умолк. Девушка искоса глядела на него, нервно вертя ручку, которая, в конце концов, упала снова. Они одновременно нагнулись за ней и очутились так близко друг к другу, что замерли, не решаясь пошевелиться, сидя на корточках и глядя в пол.
Тадэ не обратил никакого внимания на эту сцену; листая наугад книги, разложенные посреди магазина, на большом столе, он наткнулся на снимок солнечного затмения, буквально потрясший его. Он долго изучал фотографию, потом принялся листать книгу дальше, и только этот шелест вывел из оцепенения тех двоих; очнувшись, они оба потянулись к упавшей ручке. Но в результате каждый схватил руку другого, и они снова замерли, скованные все возраставшим смущением. Батист так крепко сжимал пальцы девушки, что несомненно причинял ей боль, но она молчала и даже не пыталась высвободиться.
«Эй, Батист, – внезапно воззвал Тадэ, все еще погруженный в свою книгу, – иди-ка сюда! Ты только глянь, это же потрясающе!» Батист резко выпрямился, девушка тоже. «Ну, иди скорей! – повторил Тадэ, в полном восторге от увиденного, – я же тебе говорю, это фантастика!» Поскольку брат не отвечал, он нетерпеливо обернулся и увидел, что Батист замер у двери, сжимая руку девушки. «Ну и ну!» – бросил он, удивленный внезапной робостью брата перед незнакомкой. Девушка тоже удивилась – она только сейчас заметила поразительное сходство близнецов и недоуменно вертела головой, глядя то на одного, то на другого. После чего всех троих обуял неудержимый смех. «Ну давай, говори, – вымолвил наконец Батист, – какие ты там нашел чудеса?» – «Да, верно, теперь ваша очередь читать!» – подхватила девушка. И Тадэ начал путано излагать им истории о затмениях, о ходе планет и падающих звездах, о волшебном замке на пурпурном острове, где царил величественный астроном с серебряным носом, о лосе, умершем от того, что он выпил слишком много пива, о бронзовом глобусе с обозначениями всех светил небесных, о путешествии королей, принцев и ученых сквозь леса и снега, о золотой улочке в крепостных стенах Праги и о похождениях карлика, наделенного волшебной проницательностью и вторым зрением.
С этого дня Батист и Тадэ зачастили в город, а, вернее, в книжный магазин Бороме, – один из любви к дочери хозяина, другой из любви к Тихо Браге.[6]6
Речь идет о Тихо Браге (1546–1601), датском астрономе, для которого король Фредерик II приказал построить замок с обсерваторией на острове Хвен, где он составил каталог 777 звезд. Он умер в Праге.
[Закрыть]
Золотая Ночь-Волчья Пасть никогда не противился любовным увлечениям своих детей. Над ним самим время, казалось, было не властно, и он по-прежнему уверенно шел по жизни. Теперь его земли простирались так далеко, что золотистая тень могла свободно разгуливать по дорогам, не рискуя напугать соседей.
Память его, глубокая и долгая, хранила ясное воспоминание о каждом из тысяч дней, составлявших его жизнь. Многие из них омрачило горе и смерть близких, но теперь рядом была Рут, такая светлая, такая радостная, что все печальное прошлое меркло перед этим настоящим. Ее присутствие никогда не заслоняло женщин, которых он любил прежде, напротив – оно освещало их образы, претворяя их не в портретах, но в окружающих пейзажах. Мелани, Бланш, Голубая Кровь – все они были здесь, все жили в нем – бескрайними пространствами, отвоеванными у ночи, кровью в его крови, вечной нежностью в его сердце.
Мелани, Бланш, Голубая Кровь… их имена снова звенели ликующими голосами плодородных полей, зеленых лесов и времен года. Имена и лица наконец примирились с жизнью и настоящим благодаря волшебной алхимии памяти, озаренной появлением Рут.
Мир, давно уже лишенный Божьей опоры, обрел куда более надежные устои: Рут стала хранительницей его равновесия или, вернее сказать, тем центром, куда сходились все нити бытия, все пейзажи и все лица, находя отдохновение в счастье и покое.