Текст книги "Миграции"
Автор книги: Шарлотта Макконахи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
«Почему? – хочется мне спросить. – Почему?»
Желание оказаться в море мне понятно. Разумеется. Я всю жизнь любила море. Но ловить рыбу? Наверное, этим людям нравится не ловить рыбу, им нравится свобода, приключения, опасность. Хочется в это верить из уважения к ним.
– Но я бы спокойно обошелся без всех этих приездов-отъездов и месяцев в отлучке. Знаешь, чего бы мне на самом деле хотелось? – спрашивает Самуэль.
– Чего бы тебе хотелось?
– Пришвартоваться у берега на собственном клочке земли и проводить там все время с удочкой – пить вино и читать стихи.
– А какие именно?
– «Иль ты не видишь, что без бед и хворей не вышколишь разум и не превратишь его в душу?»
Я покопалась в памяти, попробовала наугад:
– Китс?
– Засчитывается.
– Звучит просто идеально. И чего ты так не живешь?
– Мне прорву детей кормить нужно.
Я обдумываю. Не бездорожные чащи и не прибой волн уводят его из дома – уводит нужда.
– И много он нынче рыбы находит? – спрашиваю я.
Самуэль неловко пожимает плечами.
– Раньше много находил. Все хотели работать на Энниса Малоуна. Сельди было хоть завались. А теперь оно непросто. Мир катится к концу, прямо сейчас. Худо дело. – Он смотрит на меня. – Нет у нас времени гоняться за птичками по всему миру.
Я не повторяюсь: я им уже сказала, что птицы приведут нас к рыбе. Они мне не верят. Они верят в суеверия и в распорядок. Верят в то, что плавать нужно по знакомым океанам.
– Сегодня, айсберг-то этот – так, ерунда, – говорит Самуэль. – Как попадем в Гольфстрим, будет хуже.
– Почему?
– Он соединяется с Лабрадорским течением, оно подбросит нас к югу. Это два самых мощных течения в мире, и они движутся в противоположных направлениях. – Он затягивается, красный кончик сигареты мерцает красным во тьме. – Когда попадаешь в точку, где они соприкасаются… – Самуэль трясет головой. – На многое рассчитывать не приходится. Атлантика – зверюга, не океан. Эннис мне сказал, что почти всю жизнь по нему ходит, да так почти ничего про него и не узнал.
– Эннис, похоже, много чего говорит – всем, кроме меня.
Самуэль бросает на меня косой взгляд, а потом, вытянув руку, дружелюбно похлопывает меня по плечу:
– Ты у нас совсем новенькая, девонька. А он при деле.
– Он бесится.
– Если он и сожалеет о своем решении, на тебе отыгрываться не станет. Он не мелочный. Слушай, я на самом деле другое хотел спросить, подруга: а ты сама-то в себе уверена? Прыгнуть на морское судно без всяких навыков выживания – прямой путь в могилу. Впрочем, и с навыками примерно то же самое.
– Ты же выжил. – Подозреваю, что под дородным телом прячутся проворные ноги.
– Кажется мне, что госпожа Удача может в любой день передумать на этот счет.
Я пожимаю плечами:
– Ну, Самуэль, что тут сказать. Если я помру тут, на судне, значит, такая моя судьба, верно?
– Гм.
– Что «гм»?
Он смотрит на меня с толикой нежности:
– Чего это такая молодая – и так устала от жизни?
Не получив ответа, он обнимает меня. Я так удивлена, что даже не возвращаю ему объятие. Как мне представляется, на свете очень мало людей настолько щедрых на нежность.
Я не ухожу вниз вместе со старым моряком. Вместо этого пытаюсь понять, что он во мне разглядел, и заранее знаю, что он ошибся. Я не от жизни устала, со всеми ее изумительными океанскими течениями, ледяными слоями и нежными перьями, складывающимися в крыло. Я устала от себя. Существуют два мира. Один состоит из земли и воды, камней и минералов. У него есть ядро, мантия и кора, в нем есть кислород, чтобы дышать.
Другой состоит из страха.
Мне довелось жить в обоих, и я знаю, что один обманчиво похож на другой. Только понятно это становится слишком поздно, когда смотришь в глаза другим пленникам, пытаясь понять, стоит ли в них смерть, вглядываясь в каждое встреченное лицо, вслушиваясь в сердитый гул, чтобы уловить, ты ли ее следующая жертва, когтя стены своей темницы, чтобы освободиться, вырваться к воздуху и небесам и, очень прошу, – не в эту тесную могилу.
Мир страха хуже смерти. Он хуже всего.
Он добрался до меня снова, в глубинах Атлантики, в качку, в каюту.
Сегодня первая ночь, когда я не могу заснуть.
– Кроющие перья, – шепчу я, стуча зубами, – маховые перья, рулевые перья, плечевые, спинные, затылок, макушка – блядь. – Я резко сажусь, потому что нынче даже эта мантра не помогает, не успокаивает, не уравновешивает – не спасает от вязкого ужаса этой безнебесной комнатушки.
Я зажигаю походный фонарик, пристраиваю его на рюкзак, чтобы свет падал на лист блокнота.
«Найл, – корябаю я. Нужно обуздать полновесную паническую атаку. – Где твои легкие, когда они мне нужны? Где твоя рассудительность, твое несокрушимое спокойствие?
Прошла неделя с лишним, мы выбрались изо льдов. Идем к Лабрадорскому течению, Самуэль говорит – там опасно. Говорит, в океане вообще опасно. Вряд ли бы тебе это понравилось. Мне кажется, ты слишком любишь твердо стоять ногами на земле, но море похоже на небо, мне на обоих не насмотреться. Когда я умру, не хорони меня в земле. Развей по ветру».
Я останавливаюсь – глаза заволокло слезами. Это письмо я не отправлю вместе с другими. Его напугают мои слова о смерти.
– Свет погаси, блядь, – рявкает со своей койки Лея.
Я шарю в рюкзаке, отыскиваю снотворное. Его не положено принимать поверх алкоголя, но мне сейчас все пофиг. Проглатываю таблетку, сжимаю веки. Кроющие перья, маховые перья, рулевые перья, плечевые, спинные…
Просыпаюсь. Я повисла в двух дюймах над морем. Оно ревет, черное, бездонное, ледяные брызги летят в лицо. В первый миг сон выглядит безупречно убедительным, а потом он проходит, и я понимаю, что не сплю, и вздрагиваю так сильно, что едва не срываюсь.
Я цепляюсь за веревочный трап, по которому спускался Эннис. Раскачиваюсь возле корабельного корпуса. Костяшки пальцев побелели, застыли, а слоев одежды на мне мало, совсем мало.
Я сюда забрела во сне.
Собираюсь рывком вытянуть себя наверх, но вместо этого замираю. Я и раньше оказывалась в странных местах, но никогда – в таких экстремальных и опасных. На миг, впервые за много лет, я ощущаю себя живой. Впервые, если честно, с той ночи, когда от меня ушел муж.
Говоря по правде, первой-то от него ушла я – уходила столько раз, что и не сосчитать.
– Жуткая у тебя сила воли, – сказал он мне как-то. Это правда, но я от этого страдала куда дольше, чем он.
Трап ползет вверх, вытягивая меня из моря. Кто-то запустил лебедку, я поднимаюсь помимо собственного желания. В первый момент хочется убить того, кто это сделал. Потом мысли меркнут, в тело впивается холод. Руки подхватывают меня – кучку конечностей. Просверк залитой лунным светом кожи сообщает, что это Лея – ее долгого костяка хватает, чтобы подпереть мое безвольное тело. Ноги едва держат, так что она делает это за меня.
– Какого хрена.
– Все в порядке.
– Замерзаешь, блин. – Она волочет меня по палубе, подхватывая, когда я спотыкаюсь. – Какого ты хрена бесишься, Фрэнни, – произносит она, причем это не вопрос. – Что у тебя в башке.
Нам удается спуститься по трапу. Зубы мои – крошечные молоточки. В ванную, в душ, где так тесно, что мыть голову приходится стоя снаружи. Лея стягивает с меня свитер, толкает под струю горячей воды. Жжет страшно – я прикусываю язык, у него вкус меди. Колени подгибаются, Лея успевает меня подхватить и опустить на пол – мы обе промокли и обожглись, перепутанная куча выступов, заледеневших, горящих и во всех промежуточных состояниях.
– Что у тебя в башке? – повторяет она, и теперь это вопрос.
Я выдыхаю смешок:
– У тебя времени много?
Руки Леи смыкаются крепче, переходят в объятие.
Больше у меня сил нет ни на что, я произношу только:
– Прости, – причем от всей души.
4
ИРЛАНДИЯ, ГОЛУЭЙ,
ИРЛАНДСКИЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ УНИВЕРСИТЕТ.
ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
– Птиц мы съели, – говорит он. – Просто съели. Хотели, чтобы песни их лились сквозь наше горло и вылетали изо рта, поэтому и съели. Хотели, чтобы перья их прорастали сквозь нашу кожу. Хотели заполучить их крылья, хотели летать, как они, парить над деревьями и облаками, поэтому мы их и съели. Мы их кололи острогами, били дубинками, приманивали на клей, ловили в сети, насаживали на вертел, бросали на горячие угли – и все во имя любви, мы же их любили. Мы хотели слиться с ними воедино.
В огромной аудитории тишина. Он кажется совсем маленьким – там, за кафедрой. Но он достаточно велик, чтобы заполнить все пространство. Ему хватает на это громкости и мощи. Мы впитываем каждое его слово, даже если слова эти не его, даже если он повторяет то, что уже сказала Маргарет Этвуд.
– Они жили на земле двести миллионов лет, – говорит он, – и до недавнего времени их было десять тысяч видов. Они эволюционировали, чтобы лучше искать пищу, перемещаться на расстояния большие, чем способны любые другие животные, и таким образом выживать, – в итоге они населили всю землю. От гуахаро, которые жили в пещерах совсем без света, до горных гусей, которые размножались только на недоступном тибетском плато. От рыжих селасфорусов, которые выживают на ледяных пиках высотой четыре с лишним тысячи метров, до африканских сипов, которые летают на той же высоте, что и большие самолеты. Эти изумительные создания, безусловно, преуспели больше всех на земле, потому что им хватило отваги научиться существовать где угодно.
Сердце у меня несется вскачь, я усилием воли сохраняю спокойствие, чтобы дышать помедленнее и не пропустить ни слова. Распробовать, запомнить во всех подробностях, потому что совсем скоро мне предстоит покинуть круг его безупречных слов.
Профессор выходит из-за кафедры и призывно раскидывает руки:
– Единственная подлинная угроза птицам за всю историю – это мы.
– В семнадцатом веке бермудский тайфунник, из семейства Procellariidae, национальная птица Бермудских островов, в таких катастрофических количествах отлавливался на мясо, что уже считался вымершим. Однако в тысяча девятьсот пятьдесят первом году его совершенно случайно обнаружили снова, всего восемнадцать пар. Они прятались: гнездились среди утесов на малых островах. Я часто пытаюсь вообразить себе этот день.
Он делает паузу, будто бы вновь включая воображение, а я изумляюсь тому, как велика его власть над аудиторией. Я рядом с ним на этих утесах, обнаруживаю этих птиц-одиночек, единственных из их рода, кто выжил. Он продолжает, голос звучит сурово, требовательно:
– Второго нашего натиска они не пережили. Он оказался более жестоким, более напористым. Сжигая ископаемое топливо, мы изменили мир, мы его уничтожили. Климат делался все теплее, уровень моря поднимался – бермудских тайфунников смыло из их укрытий, они утонули. И это лишь один вид из очень многих. Причем страдают не только птицы – как я уже отметил, птицы выносливее других. Исчезли белые медведи – из-за повышения температуры. Исчезли морские черепахи, потому что пляжи, где они когда-то откладывали яйца, тоже затопило. Кольцехвостый кускус, который не способен существовать при температуре выше тридцати градусов по Цельсию, исчез за несколько недель сильной жары. Львы погибли от бесконечных засух, носорогов истребили браконьеры. И процесс продолжается. Я упомянул лишь всем известные имена – звезд животного мира, но если перечислять все виды, которые вымерли из-за уничтожения их ареалов, мы просидим тут до ночи. Тысячи видов исчезают прямо сейчас – на это никто не обращает внимания. Мы истребляем их. Истребляем существ, которые научились справляться во всем и со всеми – кроме нас.
Он возвращается за кафедру, включает проектор. Он высок, худощав, даже тощ, с короткими темными волосами, в безупречно пошитом синем костюме. Галстук-бабочка цвета лайма превращает его в человека иной эпохи, равно как и очки, которые хочется назвать старомодными. Несмотря на причудливую внешность, его обожают все сотрудники университета. Боготворят студенты. А он с ними почти одного возраста. Перед нами стол, чем-то покрытый – сильно увеличенное изображение спроецировано на стену. Он жестом фокусника откидывает ткань, появляется птица.
Я не сразу понимаю, что она настоящая: мертвая, набитая опилками, прикрепленная к какому-то аппарату – кажется, что она летит. Чайка, белая с серым, и это слишком. Я не могу больше за ним следовать, я отстала. Я встаю и неловко пробираюсь мимо соседей по ряду, вызывая легкий гул неодобрения, но мне все равно – нужно выйти.
Голос его следует за мной:
– В этом семестре мы будем изучать не только анатомию птиц, но и то, как они размножаются, питаются, мигрируют, как все это меняется во времени – и в плохую, и в хорошую сторону – за счет влияния человека.
Дверь захлопывается с тихим стуком – всем внутри наверняка слышно. Я бегу, шлепая сандалиями по линолеуму. Наружу, на солнце, вниз по ступеням туда, где пристегнула свой велосипед. Неподатливыми пальцами открываю кодовый замок, а потом еду на полной скорости – волосы летят за спиной – по мощеным улицам, прямо к морю.
Велосипед стукается о землю, я подпрыгиваю, стягивая обувь, бросаю сандалии на траву, бегу до самой воды, ныряю в нее.
Вот оно, небо. Просоленное и невесомое. Здесь я могу летать.
Я всерьез задумываюсь о том, чтобы не возвращаться. Меня одолело беспокойство – тяжко находиться совсем рядом с домом, где когда-то жили мы с мамой. Я устала от Голуэя. Но работа в университете имеет свою цель: я получила доступ к их компьютерной программе по генеалогии, именно она поможет осуществить мой замысел – отыскать маму.
– Ты опоздала.
– Это мой дар тебе, Марк, – тебе ведь так приятно мне это говорить.
Я запихиваю сумку в шкафчик гардероба, натягиваю комбинезон уборщицы. Марк, похоже, не проникся, так что я хватаю ведро и швабру – и за дело.
– Давай в хранилище пленок.
– Можно я лучше в лаборатории?
– Фрэнни…
– Я сверхурочно поработаю, – обещаю я, выкатывая ведро. – Спасибо!
В мужском туалете биологического корпуса кто-то развел жуткое свинство. Я закрываю нос футболкой и принимаюсь драить, сдерживая рвотные позывы. Когда я выхожу, снаружи дожидаются трое молодых людей, на лицах у них отвращение и даже некоторое возмущение, как будто это я насвинячила. Я прохожу мимо, а они не смотрят мне в глаза, даже в мою сторону не смотрят – это в университете обычное дело. Уборщица будто бы наделена даром невидимости. Я играю в свою игру. Улыбаюсь людям. Они, видимо, по большей части думают, что я немного ку-ку, и торопятся пройти мимо. Впрочем, случается, что мне улыбаются в ответ, и собирать эти улыбки – мое удовольствие.
Открыв дверь электронным ключом, я вхожу в лабораторию. Никого не вижу, что вроде бы ожидаемо, потому как рабочий день закончился, вот только в лаборатории обычно толкутся какие-то нахохленные фанатики, которых не интересует внешний мир, и они туда не рвутся, вне зависимости от времени суток. Свет я не включаю, захожу в тихое прохладное помещение, подсвеченное лишь красноватым мерцанием мониторов охраны. Образцы хранят при еще более низких температурах, в металлических шкафах-рефрижераторах, которые издают шипение, если их открыть или закрыть. Я провожу ладонью по их краям, воображая таящиеся там мелкие сокровища, преодолевая желание заглянуть. Рисковать нельзя: испортишь что – греха не оберешься, поэтому я бреду дальше, подбирая оборудование, брошенное на полу. Почти всю лабораторию занимают столы, уставленные самым разным оборудованием, но есть здесь и полки, а на них – сотни мензурок, пробирок и колб, они слегка посверкивают в неровном полусвете. Я прохожу мимо пустых стекол к насекомым и рептилиям в спиртовом растворе – они меня одновременно и завораживают, и отталкивают. С виду ненастоящие, висят в жидкости без движения. Или, может быть, с виду слишком настоящие.
Смотреть на них легче, чем на птицу утром в аудитории. Могла бы и догадаться заранее: мыслям свойственно воплощаться. Я чуть поворачиваю голову и вижу. Самым уголком глаза.
Я всегда боялась мертвых существ, причем птиц – сильнее всех. Нет ничего страшнее создания, рожденного, чтобы летать, и скованного безжизненностью.
Я отворачиваюсь от белого силуэта и оказываюсь лицом к лицу с человеком. Вскрикиваю:
– Господи!
Рука взлетает к громко стучащему сердцу. Сквозь мрак меня рассматривает профессор.
– Вы – та девушка, которая сегодня выбежала из аудитории, – говорит он. Взгляд скользит к уборочной тележке у двери, возвращается ко мне. – Подойдите.
Я на миг замираю, а он берет меня за локоть и подводит к мертвой чайке. От его бесцеремонного прикосновения во рту пересыхает, однако я из тех людей, которым хочется быть отважными, и чужая отвага меня завораживает. А потом я смотрю на птицу и уже не думаю про его прикосновение, мысли иссякли, кроме одной, которая призывает поскорее уйти. Я двигаюсь к дверям, но он – что удивительно – хватает меня за предплечья и удерживает перед собой, очень крепко, удерживает меня прямо перед тем, чего я так боюсь.
– Не пугайтесь. Тут ничего, только плоть и перья. Он что, не знает? В этом-то вся проблема.
– Откройте глаза.
Я открываю, смотрю. Замершая птица глядит в одну точку. Перья чистые, гладкие. Глаза безжизненные. Она такая печальная и недвижная, что у меня сжимается грудь. Нежная и прекрасная – и от этого только хуже.
Профессор поднимает мою ладонь, подносит к трупику. Все бы отдала, чтобы до него не дотрагиваться, вот только я шагнула в мир сновидений и руками своими больше не распоряжаюсь. Подушечка указательного пальца легко-легко прижимается к краю оперенья на крыле.
– Кроющие перья, – произносит он негромко.
Он ведет по перу моим пальцем, вверх, до оставшегося оперения крыла.
– Маховые перья, рулевые перья, плечевые. – Палец переползает на тельце, к плечам, к шее. – Спинные, – бормочет он. – Затылок. – А потом по нежной округлости головы: – Макушка.
Он отпускает мою руку, и она падает. Тем не менее в этот тихий и невесомый миг мне хочется поднять ее снова, еще раз дотронуться до этого создания. Соединить кожу с ее перьями, вдохнуть воздух обратно ей в легкие.
– Сосуд столь же прекрасен, сколь прекрасна была жизнь, – говорит профессор.
Я возвращаюсь к яви:
– Вот как вы соблазняете студенток? Научными терминами в темной лаборатории?
Он удивленно моргает:
– Ничего подобного.
– Я не разрешала вам до себя дотрагиваться.
Он тут же делает шаг назад:
– Простите.
Пульс бухает, пылает огнем, хочется наказать его за то, что он застал меня врасплох, вот только мне нравится, когда врасплох, а вообще я в таком смятении, что мне делается противно, и я поворачиваюсь к дверям, не глядя на него.
– Не опаздывайте на занятия, – произносит он мне вслед, а я хватаю свою тележку и выталкиваю в коридор. Нет у меня ни малейшего желания еще хоть раз приближаться к профессору Найлу Линчу. Подбирает меня проржавевший фордик, внутри – две девушки. У меня свои правила, к кому подсаживаться, а к кому нет: никаких грузовиков, фургонов, легковушек, где один мужчина. Правило я учредила после того, как сдуру в четырнадцать лет забралась в панелевоз и водила средних лет приказал сделать ему минет.
К крыше привязаны две доски для серфинга, мое сиденье все в песке: девчонки – серферы. Они везут меня вдоль берега к югу, мы останавливаемся в хостеле, напиваемся до бесчувствия и рассказываем друг другу о своих страхах. Зовут девушек Хлоя и Меган, им нужны сильные волны. Снаружи, в белом небе, вольготно щебечут скворцы.
Я отправляюсь на поиски воды. Напасть на след удается быстро, достаточно почувствовать тягу. В сердце у меня вделан компас, он ведет меня не к истинному северу, а к истинному океану. Неважно, в каком направлении я поворачиваюсь, компас настойчиво меня подправляет. Низкий гул настигает меня, как и всегда, первым, а потом – запах.
Девушки шагают следом, я веду их к воде. Мы пьем красное вино, от него губы чернеют, я собираю химанталию – морские спагетти, – чтобы отварить потом в котелке и неопрятно слопать, хватая пальцами, прямо с огня. Пустые раковины отсвечивают серебром в лунном свете, из них складывается мерцающий след, за которым я должна идти, оставив за спиной тепло голосов и смеха. След ведет меня в воду, я раздеваюсь, ныряю, холод ножом впивается в легкие, смех птичьим криком вылетает наружу.
Именно с этой части побережья – оно называется Баррен – происходит мамина семья. Они сто лет жили здесь, где сланец серебрится на холмах. В шестнадцать я сюда вернулась, но никого не застала. Попробовала снова в девятнадцать. И вот еще раз теперь, в двадцать два. На этот раз я приняла решение ждать, сколько понадобится: сняла комнату в доме, где вскладчину живут студенты, нашла работу, и каждую свободную минуту провожу в библиотеке, пытаясь набросать свое генеалогическое древо. Это оказалось трудно, потому что очень у многих тут одинаковые имена, а я понятия не имею, к какой линии принадлежу и даже которая именно Ирис Стоун была моей матерью. Самое заветное мое желание: обнаружить хотя бы одного члена ее семьи, который покажет мне дорогу к ней.
На рассвете я наблюдала, как Хлоя и Меган сбросили мокрые купальники и ринулись в полосу прибоя, впечатали свои могучие тела в его челюсти.
За их гребками, подъемами, кручениями я могла наблюдать хоть весь день. Они хорошо знают океан, но то и дело ему противостоят. Они бьют его и молотят, не так, как пловцы: они рассекают его стены своим навощенным оружием. Это битва.
Я присоединилась к ним – без гидрокостюма, без доски, при мне только моя кожа. Океан смыл с меня все остатки горечи, возвратил свежесть. Выходя, я улыбаюсь так широко, что лицо того и гляди треснет. Мы все трое падаем на теплый песок; они расстегивают молнии друг на дружке, высвобождаются.
– Там девять градусов, – смеется Хлоя. Трясет спутанными кудряшками, оттуда высыпается килограмм песка. – Как ты выдержала без костюма?
Я ухмыляюсь, пожимаю плечами:
– Тюленья кровь.
– А, ну да, ты такая же темная, как и они.
Это я и раньше слышала. Черные волосы, черные глаза и очень-очень бледная кожа. Так когда-то выглядели черноволосые ирландцы, в те времена, когда народные сказки еще говорили правду и люди, возможно, действительно выходили из моря. Так выглядит и моя мама.
– Куда мы сегодня?
– Я дальше пешком, – говорю я. – Спасибо, что подвезли.
– А назад ты как? – интересуется Меган.
– Назад куда?
– В Голуэй. В свою жизнь. Ты разве не оттуда?
На этот вопрос я ответа не знаю. Мне всегда казалось, что моя жизнь здесь, при мне.
Бауэны живут в розовом коттедже рядом с Кильфе-норой. Им принадлежат городской паб «Линнанес», а еще все они играют кейли в городском ансамбле, который гастролирует по всему миру. Я видела в Сети их видео, отыскала два диска с записями в подпольной музыкальной лавке в Голуэе и страшно обрадовалась. Диски у меня крутятся непрестанно уже месяц. И вот я здесь и от нервов ничего не могу сказать. Только и хватило храбрости постучать в калитку, но мне не ответили, так что я заглянула сбоку, и мне показалось, что дома никого нет.
Тогда я перемахнула через забор – этакая одержимая. Но я должна понять, откуда родом моя мама. Я должна узнать, жила ли она здесь или, может, приезжала в гости. Это, как мне представляется, ее двоюродные, а может, троюродные или четвероюродные. Двоюродная бабушка? Не исключено, что я все перепутала, это еще более дальняя родня, да и вообще, может быть, ветви эти разошлись много поколений назад, однако я знаю, что хоть до какой-то степени они одна семья, и этого мне довольно.
На веревке сушится белье, задняя дверь чуть приоткрыта. Раздается лай, через секунду меня сминают: надо мной стоит черно-белая овчарка; язык, лапы, глаза – все страшно взбудораженное. Крякнув и усмехнувшись, я отпихиваю собаку, и тут…
– Это еще кто?
Я поднимаю глаза и вижу в проеме задней двери старуху. На ней сиреневый шерстяной пуловер, очки и шлепанцы; седые волосы коротко острижены.
– Я… Здрасте, простите, ради бога, я…
– Это еще что?
Я подхожу поближе – что непросто, потому что псина прильнула к моим ногам так, будто всю жизнь по мне тосковала.
– Я ищу Маргарет Бауэн.
– Это я.
– Меня зовут Фрэнни Стоун, – говорю я. – Простите, что вот так ворвалась.
– Стоун? То есть мы, похоже, родня? – И тут она улыбается, а потом смеется и приглашает меня в дом.
Она все еще смеется, пока готовит мне чай и пока я рассказываю, как к ней добралась – пешком и на попутках, и она смеется снова и начинает обзванивать родню: обязательно приезжайте сегодня вечером. Я понимаю, что она не надо мной смеется, она смеется от счастья, от радости жизни, и мне становится совершенно ясно, что она так смеется постоянно, каждый день, каждую минуту. Это беспримесная радость, воплощенная в человеке, и когда она отпускает пгуточку, что нам бы горяченького тодди сейчас вместо этой унылой чашки чая, я едва не ударяюсь в слезы прямо там, у нее на кухне.
– Ну, душенька, так вы у нас из какой ветви семьи?
Я внезапно впадаю в панику и отвечаю:
– Из австралийской.
– Из Австралии? – Она, похоже, недоумевает. – Боже мой, ну вы и издалека приехали. И что вас сюда потянуло?
О том, что я еще и ирландка, я ей не признаюсь. Это прозвучало бы лживо. В смысле, она-то настоящая ирландка, а я – этакая самозванка. Вместо этого я говорю, что родня моя уехала из Ирландии пять поколений тому назад, осела в Австралии – так, как мне рассказывали, было в отцовском роду. Говорю, что всегда хотела сюда вернуться, найти родню с другой стороны, потомков тех, кто остался – в отличие от нас, уехавших. Вот это уже ближе к моей истинной природе – видимо, оттого и делиться этим проще. Я – из уехавших, из искателей, из скитальцев. Из рода тех, что уплыли по воле волн, а не из укорененных, подлинных. Вот только какая-то часть моей души всегда хотела закрепиться здесь.
Она рассказывает про других родственников, которые перебрались в Австралию, других двоюродных, их бесчисленное число, и все они очарованы тем, что считают своим наследием, а потом она добавляет со смешком, что сама никогда толком не понимала этого очарования: с какой радости они сюда приезжают толпами, посмотреть на этот продуваемый ветром клочок земли, где люди живут – проще некуда. Как ей ответить, я не знаю, остается лишь согласиться, что это вещь необъяснимая, но как-то связанная, как мне кажется, с музыкой, сказками и поэзией, и семейными корнями, и давними узами, и любознательностью. Она это принимает за правду и тут же делает мне горячий тодди – наплевать, что еще рано. Ее муж Майкл сидит рядышком в кресле, и когда Маргарет нас знакомит, я подмечаю, что он не может говорить, да и двигаться не может, но он улыбается во весь рот, и я никогда еще не видела таких блестящих глаз, и она ухаживает за ним с нежностью, какую можно накопить лишь за целую жизнь любви.
Скоро являются родственники. Трое сыновей и четверо дочерей Маргарет, их супруги и дети. Сразу видно: никто из них понятия не имеет, кто я такая, но все пожимают мне руку или целуют в щеку, болтают и заливисто смеются, все набиваются за кухонный столик и освобождают место, чтобы на него можно было с почетом вкатить Майкла, и мы едим шоколадное печенье, пьем кока-колу из огромных бутылок, а потом, без всякой преамбулы, они вытаскивают инструменты и начинают играть.
Я сижу молча, ошеломленная, а вокруг витает музыка. Три скрипки, их безжалостно пилят и щиплют, комплект рожков, ручные барабаны, флейта, две гитары, несколько человек поют. Музыка разрастается, заполняет кухню до самых краев и дальше, она преисполнена жизни, души, веселья. Прямо на моих глазах половина всемирно, так его и разэтак, известного кейли-ансамбля из Кильфе-норы дает концерт на кухне. Маргарет подпрыгивает на стуле, глаза сияют от удовольствия. Она без предупреждения берет меня за руку. Я шепчу:
– У вас каждый вечер так?
А она отвечает:
– Нет, солнышко, это ради тебя.
И тут я начинаю плакать.
Потом они делают перерыв и требуют, чтобы я спела, и я с немалым стыдом вынуждена признать, что не знаю слов ни одной песни.
– Ни единой? – удивляется сын Маргарет Джон. – Да ладно, что-то наверняка знаешь. Выкрикни какое-нибудь имя. Или просто начни, а мы подхватим.
– Я… у нас в Австралии не так. Мы не разучиваем песни – в смысле, те, которые стоит петь. Мне ужасно стыдно.
Изумленное молчание.
– Ну, будем считать, у тебя появилось домашнее задание. В следующий раз приедешь в гости – привози песни, которыми поделишься.
Я стараюсь кивать как можно энергичнее:
– Обещаю.
Все заканчивается слишком быстро. Всем пора домой, а Маргарет пора укладывать Майкла. Я не знаю, что делать и куда идти. Вру, уверяю, что мне есть где остановиться, и сама не понимаю почему. Видимо, меня мутит от самой мысли причинить им еще какие-то неудобства.
Я с нарастающим отчаянием задерживаюсь у двери, хотя бедная Маргарет совсем устала.
– А вы знаете Ирис Стоун? – спрашиваю я наконец.
Она хмурит брови, задумывается, качает головой:
– Не припомню. Она из вашего рода?
Я сглатываю:
– Она моя мать.
– Ну, прекрасно. Если она, душенька, окажется в наших краях, скажите, чтобы к нам заглянула.
– Обязательно.
– Нет, ну ведь позор какой: ничего-то я больше про вас не знаю. Если подумать, то из всех Стоунов я была знакома только с Майрой Стоун, она вышла за старого Джона Торпи, кузена моего муженька. В последний раз, когда мы общались, они жили где-то на севере.
Я плохо понимаю, что это за люди, но обязательно выясню.
– Счастливо вам добраться домой, – говорит Маргарет. – Вас точно у нас не уложить?
– Точно. Спасибо вам, Маргарет. У меня сегодня был особенный день.
Я выхожу в темную ночь. До города далеко, но это меня не смущает. Ночь летняя, теплая, луна светит ярко, а ходить пешком я люблю. Может, мама моя и не бывала здесь, но я чувствую, что на шаг приблизилась к ней.
Пора возвращаться в Голуэй, ведь только оттуда можно разыскать Майру Стоун и ее мужа Джона Торпи.
Туда, где живет некий мужчина, с его кроющими и маховыми крыльями, спинками, затылками, макушками, живыми и мертвыми птицами. Не спросив моего разрешения, некая часть моей души почему-то повернулась в его сторону.








