355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ш Талейран » Мемуары » Текст книги (страница 7)
Мемуары
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:12

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Ш Талейран


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)

В течение нескольких месяцев Талейрану удалось установить тесный контакт между Францией и Англией, да и вообще фактически заправлял французской внешней политикой именно он, а не парижские министры, с которыми он не всегда удостаивал даже переписываться о делах, а, к величайшему их раздражению, сносился прямо с королем Луи-Филиппом или сестрой короля, Аделаидою. Они жаловались королю, но тот настолько нуждался в своем лондонском после, что все жалобы ни к чему не приводили.

Главное (и очень трудное) дело, которое сделал Талейран во время своего пребывания на посту посла Луи-Филиппа в Лондоне, было образование Бельгийского королевства. Бельгийская революция, вспыхнувшая сейчас же вслед за июльской и приведшая к фактическому отпадению Бельгии от Голландии, которой бельгийцы были подчинены помимо своей воли со времени Венского конгресса, являлась причиной жестокого беспокойства для Франции. Николай I, Австрия, Пруссия желали интервенции с целью возвращения Бельгии под власть голландского короля. В самой Франции боролись два течения: одни желали присоединения Бельгии к Франции, другие – установления новой самостоятельной державы – Бельгийского королевства. Польское восстание, вспыхнувшее в ноябре 1830 года, надолго лишило Николая свободы рук в бельгийском вопросе, и Талейран очень искусно этим воспользовался. Присоединение Бельгии к Франции он отверг, правда, после некоторых колебаний (о которых он в мемуарах своих умалчивает). Он знал, что Англия непременно воспротивится такому решению вопроса. Он выдвинул и стал отстаивать образование самостоятельного Бельгийского государства. Это ему и удалось после долгих и трудных усилий – на Лондонской конференции европейских держав, созванной тоже по его настоянию. На него жестоко нападали французские патриоты (а таковыми в особенности были тогда республиканцы) за то, что он не желает присоединять Бельгию к Франции, тогда как сами бельгийцы будто бы этого хотят. "Воплощенная ложь, живое клятвопреступление, нераскаянный Иуда, он продал всех – бога, республику, императора, королей",– так воспевали его в стихах и в прозе французские оппозиционные органы в 1831-1832 гг., когда проходило бельгийское дело. Печатались и распространялись в Париже бесчисленные карикатуры на него (в эти же годы и тоже по поводу Бельгии), причем под его изображениями помещались такие "объявления": "Талейран, по прозвищу подсолнечник (всегда поворачивается к солнцу), фабрикует намордники, цепи и цензуры, составляет остроты, эпиграммы, программы и эпитафии, продает и покупает короны, как новые, так и по случаю, делает конституции, хартии, реставрации, имеет на складе кокарды, знамена и ленты всех цветов. Согласен также на выезд за границу". Талейран окончательно укрепился на том, что лишь в союзе с Англией можно разрешить бельгийский вопрос так, чтобы Бельгия была освобождена от Голландии, а союз с Англией в этом деле был возможен лишь при условии, чтобы Франция не покушалась на самостоятельность бельгийцев. Одного Талейран ни за что не хотел допускать: это возвращения Бельгии под голландское владычество. Наконец ему удалось, несмотря на упорное сопротивление России, Австрии и Пруссии, достигнуть признания самостоятельности Бельгии. И сейчас же он потребовал от нового бельгийского правительства уничтожения всех крепостей, построенных на французской границе голландским правительством после Венского конгресса, для чего великие державы дали Голландии в разное время на нужные расходы сорок пять миллионов франков. Эта цепь крепостей должна была служить обеспечением от Франции. Теперь по требованию Талейрана бельгийское правительство срыло укрепления.

Этот блистательный успех талейрановской дипломатии настолько возвысил его, что шла речь о назначении его первым министром (после смерти Казимира Перье в мае 1832 года), но старый князь решил, что в Лондоне ему будет спокойнее. В 1832 году ему пришлось провести новое дело: тайно подстрекаемый Николаем I, голландский король решил силою сопротивляться постановлению держав и не уступать Антверпен, еще бывший в его власти. Тогда Талейран вошел в особое соглашение с Пальмерстоном, и французская армия, войдя в Бельгию, осадила Антверпен с суши, а английский флот блокировал его с моря. Конечно, Антверпен очень скоро сдался. Талейран этим нанес пощечину всему тому, что еще оставалось от "Священного союза"; три абсолютные монархии, несмотря на все угрозы свои, не посмели двинуть ни одного полка на помощь голландскому королю. Талейран упорно настаивал пред королем Луи-Филиппом и всеми министерствами, менявшимися за время его лондонского посольства, что спасение Франции и особенно династии Луи-Филиппа именно в теснейшем союзе с Англией. Ему удалось вскоре (в апреле 1834 года) подписать даже конвенцию с Англией, Испанией и Португалией по ряду крайне важных вопросов. Дипломаты даже враждебных держав изумлялись энергии и дарованиям восьмидесятилетнего хилого старика. Дарья Христофоровна Ливен, жена русского посла князя Ливена, бывшая значительно умнее своего супруга и, вследствие этой своей особенности, лично, без посредства мужа обязанная систематически доводить до сведения Николая обо всем, что творится в Лондоне, писала своему родному брату генералу Бенкендорфу, шефу жандармов, о князе Талейране по поводу его блистательных дипломатических достижений в это время: "Вы не поверите, сколько добрых и здравых доктрин у этого последователя всех форм правления, у этого олицетворения всех пороков. Это любопытное создание; многому можно научиться у его опытности, многое получить от его ума; в восемьдесят лет этот ум совсем свеж... Но это – большой мошенник,– c'est un grand coquin", настаивает княгиня Ливен.

Старик слабел физически. В конце ноября 1834 года он упросил Луи-Филиппа дать ему отставку. Князь Талейран, по его собственному выражению, за время пребывания на посту посла в Лондоне успел "дать июльской революции право гражданства в Европе", укрепил престол Луи-Филиппа, создал самостоятельное Бельгийское королевство. В семьдесят шесть лет он начал этот последний перегон своего долгого и замечательного пути и в восемьдесят лет окончил его. Он удалился в свой великолепный замок Валенсэ, превосходивший размерами и неслыханной роскошью дворцы многих монархов в Европе. И здесь, спокойно, без излишнего любопытства и бесполезных волнений, как и все, что он делал в жизни, он стал ждать прихода той непреодолимой силы, для борьбы против которой даже и его хитрости было недостаточно (по злорадному предвкушению одного из враждебных ему публицистов). "Я ни счастлив, ни несчастлив,– писал он в эти последние годы своей жизни...– Я понемногу слабею и... хорошо знаю, как все это может кончиться. Я этим не огорчаюсь и не боюсь этого. Мое дело кончено. Я насадил деревья, я выстроил дом, я наделал много и других еще глупостей. Не время ли кончить?" Жена его умерла. У него постоянно жила его племянница, герцогиня Дино, самый близкий и интимный для него человек. Детей "законных" за ним не числилось. Сын его от госпожи Делакруа, знаменитый уже с двадцатых годов, гениальный французский художник Евгений Делакруа, мало общался с отцом. Но Талейран и сам искал в эти последние свои времена полного уединения и покоя. Его корыстолюбие уже давным-давно было удовлетворено, честолюбие его не мучило. Он уже и в последнюю свою службу в Лондоне в 1830-1834 гг. как будто перестал брать взятки; теперь, после окончательного ухода от дел, он прекратил даже игру на бирже. В газетах, журналах, отдельных памфлетах, иллюстрациях постоянно поминалось его имя, оценивалась его долгая деятельность, отдельные фазисы этого изумительного существования. Но князь не читал большинства из этих бесчисленных статей,– а когда и читал, никогда на них не возражал и вообще никак не реагировал. Обошел он молчанием и ту знаменитую характеристику свою, которую прочел во второй октябрьской книжке "Revue des Deux Mondes" за 1834 год; эта статья принадлежала перу уже входившей тогда в славу Жорж Санд и называлась "Князь". Фамилия не была названа, но изложение было более чем прозрачным. Курьезно, что самая статья была вызвана посещением замка Валенсэ, куда Жорж Санд и Альфред Мюссэ явились для осмотра его достопримечательностей (Талейран разрешая путешественникам осматривать его прославленные по всему свету роскошные палаты, хоть и не допускал никого в свои жилые комнаты). На Жорж Санд пахнуло в этих великолепных залах князя Талейрана такими трагическими воспоминаниями, что она не воздержалась от самой резкой филиппики: "Никогда это сердце не испытывало жара благородного деяния, никогда честная мысль не проходила чрез эту трудолюбивую голову; этот человек исключение в природе, он – такая редкостная чудовищность, что род человеческий, презирая его, все-таки созерцал его с глупым восхищением". Ей ненавистна даже его наружность, презрительное и вызывающее выражение его лица, она все думает и думает о его прошлом и о том, почему все властители Франции в нем нуждались: "Какие кровавые войны, какие общественные бедствия, какие скандальные грабительства он предупредил? Значит, так уж он был необходим, этот сластолюбивый лицемер, если все наши монархи, от гордого завоевателя до ограниченного ханжи, навязывали нам позор и стыд его возвышения". Талейран привык к такому тону; о нем редко писали иначе при его жизни, в те периоды, конечно, когда французская пресса бывала сколько-нибудь свободна. И всегда наблюдалась раздвоенность в настроении пишущих: полнейшее, безусловное, безоговорочное презрение к характеру – и столь же безусловное преклонение пред колоссальными умственными средствами. Талейран по-прежнему очень философски относился ко всему, что писалось о нем, и даже портретная живопись Жорж Санд совсем ненадолго и очень немного его огорчила. "Знаете ли вы, дорогой мой,сказал он (за два года до смерти) Тьеру,– что я всегда был человеком, наиболее в моральном отношении дискредитированным, какой только существовал в Европе за последние сорок лет, и что, однако, я всегда был либо всемогущим у власти, либо накануне возвращения к власти". В своем предсмертном политическом завещании он прибавлял: "Я ничуть не упрекаю себя в том, что служил всем режимам, от Директории до времени, когда я пишу", потому что "я остановился на идее служить Франции, как Франции, в каком бы положении она ни была". Конечно, его противники и позднейшие критики заявляли, что подобными фразами нельзя было бы успокоить совесть, если бы она у него была в самом деле в наличности. Но слова, сказанные Тьеру, несомненно выражали искренно философию князя Талейрана. И он, с самого начала своей карьеры поставивший ставку на буржуазию и против того класса, к которому по рождению, по воспитанию, по вкусам, по связям, по манерам сам принадлежал, всегда выигрывал, потому что в этот исторический период буржуазия всегда побеждала, и ничто ей не могло противиться,– и всегда он был нужен, потому что и у буржуазии не было в распоряжении много таких голов, как сидевшая на плечах князя Талейрана. А что его при этом будут ругать,– это он знал наперед, и знал, что сколько бы ни ругали, а без него не обойдутся. Знал (и предсказал) политическое могущество Тьера, в те времена молодого либерального министра, но уже имевшего за собою при всем своем либерализме зверское усмирение восстания республиканцев в 1834 году. Талейран знал, что буржуазия еще очень долго будет прочно "сидеть в седле", в том седле, в котором он сам ей помогал усаживаться, и еще очень долго будет в состоянии роскошно награждать своих слуг. А Тьер уже резней на улице Транснонэн во время усмирения восстания в 1834 году явно обещал в будущем, в случае надобности, превратить весь Париж как бы в одну сплошную улицу Транснонэн (что в самом деле и исполнил при подавлении Коммуны в мае 1871 года). Следовательно, ему могло предстоять блестящее будущее, не хуже талейрановского прошлого: хозяином и для престарелого аристократа и для молодого выходца из мелкой марсельской буржуазии являлся один и тот же общественный класс. Талейран служил этому классу в его борьбе против дворянства. Тьер служил этому же классу в его борьбе против пролетариата. И Талейран, преуспевший карьерист, приветствовал в лице Тьера карьериста, которому суждено преуспеть, потому что Тьер тоже поставил жизненную свою ставку на "хорошую лошадь". Но если говорить о сравнении этих двух так несхожих во многом людей, то нужно признать, что для Тьера дело буржуазии было делом не только карьерным, но, так сказать, кровным, классовое чувство было сильно в нем, потому что он был сам буржуа с ног до головы. А Талейран только нанялся, так сказать, к буржуазии, был как бы кондотьером, отдавшим за плату свои силы тому классу, который, по его предвидению, должен был скорее победить и щедрее заплатить; сам же он с ног до головы, по привычкам, вкусам, мироощущению, оставался всегда, до могилы, старорежимным вельможей, и как в шекспировском короле Лире "каждый вершок был король", так в князе Талейране каждый вершок был аристократ. Для Тьера, как и для Лафитта, как и для Гизо и для всего их поколения, буржуазия была венцом мироздания и цветом человечества, а буржуазная июльская революция была окончательною и восхитительной, идеальной развязкою, точкою, которую всеблагое провидение поставило в книге судеб. Для Талейрана же буржуазия была только тем классом, для которого как раз в тот момент, когда вот он, Талейран, живет и действует, условия оказались очень благоприятны, почему и следует именно работать и идти с этим классом, а не против него. А революция 1830 года, с точки зрения политической философии старого дипломата, была лишь одним из эпизодов французской истории, за которым в свое время последуют другие эпизоды, очень может быть совсем противоположного характера по своим результатам. Но об этих далеких будущих событиях Талейран не любил рассуждать, да он и не забывал, что ему перевалило за восемьдесят и что уж во всяком случае для него-то лично июльская революция, конечно, будет последнею, которую ему суждено было увидеть. Весною 1838 года болезненное состояние восьмидесятичетырехлетнего старика резко ухудшилось. Он пред самой смертью по настоянию своей племянницы примирился с католической церковью и получил "отпущение грехов", чем, в глазах верующих, должен был как бы спасти свою многогрешную душу от совсем уже готовых ухватить ее когтей дьявола. "Князь Талейран всю свою жизнь обманывал бога, а пред самой смертью вдруг обманул сатану",– таково было чье-то широко распространившееся в те дни суждение об этом неожиданном, курьезном "примирении" абсолютно ни во что не веровавшего старого вольтерьянца и насмешливого циника, отлученного некогда от церкви бывшего епископа отенского, с римским папою и католическою религиею.

17 мая 1838 года король Луи-Филипп со своею сестрой прибыл проститься с умирающим, который поражал всех совершеннейшим своим спокойствием и успел даже отпустить Луи-Филиппу коснеющим языком какой-то изящный царедворческий комплимент.

Спустя несколько часов после королевского визита князь Талейран скончался.

Е. ТАРЛЕ

Я не знаю, какое заглавие дать этому труду. Это не литературное произведение: оно полно повторений. Я не могу назвать его "Мои воспоминания", так как я старался, чтобы моя жизнь и отношения с людьми отразились в нем как можно меньше. Если бы я озаглавил эти тома "Мой взгляд на дела моего времени", то такое название было бы в каком-то отношении правильно, но в то же время оно было бы и слишком определенно для работы человека, который в своей жизни так много сомневался. Философское название было бы не исчерпывающим или слишком многообещающим. Поэтому я начинаю без заглавия и также без посвящения; я признаю лишь за герцогиней Дино обязанность меня защищать.

Первая глава

(1754-1791 годы)

Я родился в 1754 году; мои отец и мать не имели большого состояния, но они занимали такое положение при дворе, которое при его использовании могло открыть им и их детям все пути.

Издавна французские знатные семьи если и не положительно пренебрегали тем родом службы, который привязывает к особе государя, то во всяком случае мало добивались его. Они довольствовались тем, что находились или считали, что находятся в первых рядах нации. Поэтому потомки древних знатных вассалов короны имели меньше возможности стать известными ей, чем потомки некоторых баронов древнего герцогства Франции, естественно занявших более высокое положение при государе.

Гордость, побуждавшая большинство семейств высокого происхождения держаться в стороне, делала их тем самым менее приятными королю.

Для усиления королевской власти кардинал Ришелье призвал к особе государя лиц, стоявших во главе знатных родов.

Они обосновались при дворе, отреклись от своей независимости и пытались восполнить свое позднее появление более глубокой преданностью.

Слава Людовика XIV содействовала тому, что все помыслы замкнулись в пределах Версальского дворца.

Регентство(1) представляло собой род междуцарствия, спокойствие которого не было нарушено расстройством финансов и порчей нравов, строго сдерживаемых в конце предшествующего царствования.

Уважение к Людовику XV было тогда во всей своей силе; первые лица в государстве вкладывали еще всю свою гордость в послушание; они не представляли себе иной власти, иного блеска, чем исходивших от короля.

Королеву почитали, но в ее добродетелях было что-то печальное, что мешало увлекаться ею. Ей не хватало той внешней прелести, благодаря которой красота Людовика XV составляла гордость нации. Отсюда проистекала та снисходительная справедливость, с которой отдавали должное королеве, жалея ее и вместе с тем прощая королю его склонность к г-же Помпадур. Г-н Пентьевр, супруга маршала Дюра, г-жа Марсан, г-жа Люйнь, г-жа Перигор, герцогиня Флери, г-н Сурш, г-жа Виллар, г-н Таванн, г-жа д'Эстиссак, конечно, охали, но опасались еще в то время разглашать своим осуждением семейный секрет, известный каждому, которого никто не смел отрицать, но влияние которого надеялись ослабить замалчиванием и таким поведением, как будто он никому неизвестен. Все названные мною лица считали, что если бы они слишком явно замечали слабости короля, то это свидетельствовало бы о недостатке у них чувства чести.

Моя родня была связана разными узами с королевской семьей. Моя бабушка была статс-дамой королевы; король оказывал ей особое уважение; она всегда жила в Версале и не имела дома в Париже.

У нее было пять детей. Их первоначальное воспитание, как и всех лиц, непосредственно связанных со двором, было довольно небрежно; во всяком случае уделялось мало внимания внушению им важных понятий. Последующее воспитание должно было состоять лишь в ознакомлении с обычаями света. Внешние преимущества достаточно привлекали в их пользу.

Моя бабушка имела благородное, учтивое и сдержанное обхождение. Ее благочестие вызывало к ней уважение, а многочисленная семья облегчала ей частые обращения с просьбой о продвижении ее детей.

Мой отец держался таких же правил, как его мать, в воспитании детей в семье, обосновавшейся при дворе, поэтому мое воспитание было в некоторой степени предоставлено случаю; это происходило не от равнодушия, но от того направления ума, которое заставляет думать, что прежде всего надо поступать и быть как все.

Слишком большие заботы показались бы педантизмом; слишком большая нежность казалась бы чем-то новым и потому забавным. В ту эпоху дети были наследниками имени и герба.

Тогда считали, что достаточно способствовать их продвижению, получению должностей и разных имущественных прав, заняться устройством их браков и увеличением их состояния. Родительские заботы еще не вошли тогда в нравы; во времена моего детства был совсем иной обычай; поэтому я был на несколько лет оставлен в одном парижском предместьи и в четыре года был все еще там. В этом возрасте я упал с комода у женщины, на попечении которой меня оставили. Я повредил себе ногу, но несколько месяцев она никому об этом не говорила, это заметили лишь когда приехали забрать меня для отправка в Париж к госпоже Шале, моей бабушке, которая захотела взять меня к себе. Хотя госпожа Шале была моя прабабка, но я всегда называл ее бабушкой, вероятно потому, что это обращение сближало меня с ней. Повреждение моей ноги было уже слишком застарелым, и потому меня нельзя было излечить; даже и другая нога, которая в начале моей болезни должна была выдерживать всю тяжесть тела, ослабела, я остался хромым.

Случай этот оказал влияние на всю мою жизнь. Благодаря ему мои родители, считая, что я не могу сделаться военным, без ущерба для своей карьеры, решили подготовить меня к другой деятельности. Это казалось им более благоприятным для преуспеяния рода. Дело в том, что в знатных семьях любили гораздо больше род, чем отдельных лиц, особенно молодых, которые еще были неизвестны.

Мне неприятно останавливаться на этой мысли... я оставляю ее...

Меня посадили под опекой превосходной женщины, по имени мадемуазель Шарлемань, в почтовый дилижанс, направлявшийся в Бордо, которому потребовалось семнадцать дней для доставки меня в Шале.

Госпожа Шале была очень благородной особой; ее ум, язык, изысканность манер, звук голоса придавали ей большое обаяние. Она сохранила то, что еще называлось духом Мортемаров; это было имя ее семьи.

Я ей понравился; у нее я узнал ту ласку, которой я еще не испытал. Она была первым человеком в моей семье, который проявил ко мне чувство, и она же была первой, давшей мне счастье любить. Да воздается ей за это! Да, я ее любил! Память ее мне очень дорога. Сколько раз в своей жизни я сожалел о ней! Сколько раз я с горечью чувствовал цену искренней любви, находимой в собственной семье! Если такая любовь – вблизи вас, то это большое утешение в горестях жизни. Если она вдалеке, то это отдохновение уму и сердцу и прибежище для мысли.

Время, проведенное мною в Шале, оставило на мне глубокий след. Первые предметы, воздействующие на взор и сердце ребенка, часто предопределяют его склонности и придают характеру то направление, которому мы следуем в течение всей нашей жизни.

В отдаленных от столицы провинциях особая забота о достоинстве регулировала отношения знатных лиц древних родов, еще обитавших в своих замках, с менее знатным дворянством и с другим населением их земель. Первое лицо в провинции считало бы для себя унизительным не быть вежливым и любезным. Его благородные соседи считали бы недостатком уважения к самим себе отсутствие почтения к древним именам и уважения к ним, которое, выражаясь со свободной благопристойностью, казалось лишь данью сердца. Крестьяне встречались со своим господином лишь для получения от него помощи и нескольких ободряющих и утешительных слов; влияние этого чувствовалось во всей округе, так как дворяне стремились подражать знатным особам своей провинции. Нравы знати в Перигоре походили на обычаи подобных старых замков; в них было что-то значительное и прочное; света проникало мало, но он был мягок. Люди приближались к более просвещенным и цивилизованным нравам с полезной медлительностью. Тирании, свойственной мелким властителям, больше не существовало; она была уничтожена рыцарским духом и сопровождавшим его на юге чувством учтивости, но особенно усилением королевской власти, выросшей вследствие освобождения народа.

Некоторые старцы, придворная карьера которых кончилась, любили удаляться в провинцию, видевшую величие их семейств. Вернувшись в свои поместья, они пользовались там авторитетом, основанным на привязанности к ним населения; традиции провинции и воспоминания об их предках украшали и увеличивали этот авторитет. Из такого поклонения им проистекало их особое влияние на тех, кто был к ним близок. Даже сама революция не смогла уничтожить обаяние старинных резиденций. Они остались, как покинутые древние храмы, оставленные верующими, но все еще почитаемые по традиции.

Шале представлял собой один из таких замков той незабвенной и дорогой эпохи.

Несколько дворян древнего происхождения создавали моей бабушке своего рода двор, который не имел ничего общего с вассальной зависимостью XIII века, но где почтительные нравы сочетались с самыми возвышенными чувствами. Господа де Бенак, де Вертейль, д'Абзак, де Гурвиль, де Шоврон, де Шамильяр сопровождали ее каждое воскресенье к приходской обедне, причем все они исполняли при ней разные функции, облагораживаемые изысканной вежливостью. Близ ее скамеечки для коленопреклонения стоял предназначенный для меня маленький стул.

По возвращении от обедни все собирались в замке в большой комнате, которая называлась аптекой. Там были расставлены на полках содержавшиеся в порядке большие банки с разными мазями, рецепты которых всегда имелись в замке; они ежегодно тщательно изготовлялись хирургом и деревенским священником. Там имелось также несколько бутылок с эликсирами и сиропами и коробки с другими лекарствами. В шкапах находился значительный запас корпии и большое число свертков очень тонких бинтов разного размера из старого полотна. В комнате, которая предшествовала аптеке, собирались все больные, обращавшиеся за помощью. Мы проходили, приветствуя их. Мадемуазель Сонье, самая старая из горничных моей бабушки, вводила их по очереди; бабушка сидела в бархатном кресле, перед ней стоял черный столик старого лака; она носила шелковое платье, отделанное кружевами; на корсаже у нее был ряд бантиков и на рукавах банты, соответствующие сезону. Широкие рукавчики состояли из трех рядов кружева; меховая пелеринка, наколка с расходящимися концами, черный чепец, завязывавшийся под подбородком, составляли ее воскресный туалет, более изысканный, чем в остальные дни недели.

Бенак, находившийся через свою прабабку в некотором родстве с нами, нес ее сумку из красного бархата, обшитую золотым позументом, с молитвенниками, которые она брала к обедне.

Я становился по праву у ее кресла. Две сестры милосердия расспрашивали каждого больного об его немощи или ране. Они называли средство, которое могло бы излечить или облегчить страдание. Бабушка указывала место, где стояло лекарство; один из дворян, сопровождавших ее к обедне, шел за ним, другой приносил ящик с полотняными бинтами; я брал кусок, а бабушка сама отрезала требовавшиеся бинты и компрессы. Больной уносил с собою траву для отвара, вино, лекарство и всегда какое-нибудь утешение, причем более всего его трогали добрые, приветливые слова дамы, готовой прийти на помощь его страданиям.

Более полно и научно составленные аптечки, даже при бесплатном пользовании ими по совету известных докторов, далеко не сумели бы собрать такого количества бедных людей и принести им столько добра. Им не хватало бы важных способов излечения народа: расположения, уважения, веры и признательности.

Человек состоит из души и тела, но первая управляет вторым. Раненые, ранам которых дано утешение, больные, которым подана надежда, они все находятся на пути к выздоровлению: их кровообращение улучшается, жизненные соки очищаются, нервы оживляются, сон восстанавливается и тело укрепляется. Ничто не оказывает такого действия, как доверие, а оно проявляется во всей своей полноте, когда служит ответом на заботы знатной дамы, на которой сосредоточиваются все представления о могуществе и защите.

Я, вероятно, слишком долго останавливаюсь на этих подробностях, но я отнюдь не пишу книгу, я лишь собираю свои впечатления; воспоминания о том, что я видел, что слышал в тот первый период своей жизни, имеют для меня величайшую сладость. "Ваше имя,– повторяли мне каждый день,– всегда почиталось в нашей стране". "Наша семья,– говорили мне с чувством,– была всегда привязана к кому-нибудь из вашего рода... Эту землю мы получили от вашего дедушки... это он построил нашу церковь... мать моя получила свой крест от госпожи... добрые деревья не вырождаются! Вы также будете добры, не правда ли?.." Вероятно, этим первым годам я обязан общим характером своего поведения. Если я проявлял чувства сердечные и даже нежные, без излишней фамильярности, если в разных обстоятельствах я сохранял некоторую возвышенность души без всякой надменности, если я люблю, если я уважаю пожилых людей, то именно в Шале близ своей бабушки я почерпнул все те добрые чувства, которыми мои родственники были окружены в этой провинции и которые они с радостью принимали. Ведь существует наследование чувств, возрастающих от поколения к поколению. Недавно созданные богатства, новые имена еще долго не сумеют дать своим обладателям этой отрады (* Статья конституционной хартии (2), гласящая, что древнее и новое дворянство сохраняется, имеет не больше смысла, чем предложение Матье Монморанси Учредительному собранию об уничтожении дворянства. При нашей системе управления вся политически влиятельная аристократия входит в палату пэров; она находится там в силу личных прав; вне ее имеются лишь воспоминания, не связанные ни с какими правами, к которым нельзя ничего прибавить и от которых нельзя ничего отнять. Примечание Талейрана.)

Лучшие из них слишком увлекаются протежированием. Пусть супруга маршала Лефевра скажет какой-нибудь бедной и вернувшейся из эмиграции дворянской семье из Эльзаса: "Что сделаем мы с нашим старшим сыном?.. В какой полк поместим его брата?.. Имеется ли в виду бенефиции для аббата?.. Когда выдадим мы замуж Генриэтту?.. Я знаю капитул, в который следовало бы поместить младшую..." Если бы она и захотела быть доброй, она будет лишь смешной. Внутреннее чувство заставит оттолкнуть ее доброжелательство, а гордость бедных получит удовлетворение от этих отказов. Но я слишком забываю, что мне лишь восемь лет, я еще не могу наблюдать современные нравы, убеждающие в том, что это наследие чувств должно с каждым днем уменьшаться.

В Шале я научился всему, что знали там люди хорошего воспитания; это сводилось к уменью читать, писать и немного говорить на перигорском диалекте. Я достиг этого, когда мне пришлась уже снова отправляться в Париж. Я покидал свою бабушку со слезами, на которые она отвечала мне по своей любви слезами же. Почтовый дилижанс, ходивший на Бордо, отвез меня в те же семнадцать дней, которые потребовались для моей доставки.

На семнадцатый день, в одиннадцать часов утра, я прибыл в Париж. Старый камердинер моих родителей ожидал меня на улице Ада в почтовой конторе. Он проводил меня прямо в коллеж Гаркура(3). В полдень я сидел за столом в трапезной рядом со славным ребенком моего же возраста, который делил со мной и еще делит все заботы, все радости, все планы, волновавшие мою душу на протяжении всей жизни. Это был Шуазель, известный со времени своей женитьбы под именем Шуазель-Гуфье. Я был поражен тем, что меня так внезапно отдали в коллеж, не отвезя предварительно к отцу и к матери. Мне было восемь лет, но отцовский глаз еще ни разу не останавливался на мне. Мне сказали,– и я этому поверил,– что какие-то повелительные обстоятельства вызвали такое поспешное решение: я последовал своей дорогой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю