355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Нарушитель границы » Текст книги (страница 12)
Нарушитель границы
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:19

Текст книги "Нарушитель границы"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

– Неужели? А отчего ж грустны?

– От пресыщения, – говорю. – Омне анимал тристе пост коитум. Если вы не забыли латынь. Пренебрежительно фыркнув («Именно, что анимал…»), она отходит отнести отнесла поднос, а возвращаясь, послает меня в нокаут:

– А меня заграницу посылают!

– Да?

– Да!

– Уж не в Париж ли?

– Париж от меня никуда не уйдет, – отвечает Света, сдувая с ложки пар. – А пока я и Алжиром вполне довольна… – Ты едешь на родину Камю?

– Не ожидал? Вот так-то!

– И можно узнать, кто тебя посылает?

– Не все ли равно? Государство.

– И в качестве кого?

– В качестве переводчицы.

– Надолго?

– На год.

– А как же твой супруг-пограничник?

– Что как? Он служит, и я отслужу. За год в Алжире знаешь, сколько заработаю? Вернусь, кооперативную квартиру куплю. А может, и машину. Он демобилизуется, а у нас уже все есть. Будем на своей машине к факу подъезжать. Не принесешь горчички? Вон на том столе… Я сходил, поставил перед ней горчицу, сложил посуду на поднос.

– Что ж, приятного аппетита… Но как тебе все это удалось?

– Надо жить уметь, мой мальчик. Я говорла… Будь своим героем. Воплощай интригу в жизнь.

– Но как? – Я снова сел. – Поделись уменьем.

– Тоже непротив за границу съездить?

– Допустим.

– Ха, – самодовольно усмехнулась Света. Дожевала кусок свиной печени. – Тут много факторов. Во-первых, репутация. Морально-политическое лицо должно быть безукоризненным. Ни пятнышка! В учебном плане тоже, но это не так уж важно. В группе у нас есть которые язык меня намного лучше знают. Но о том, чтобы рекомендовать их, вопрос даже не встал. У кого родственники за границей, у кого папа – художник-абстракционист, кто-то излишне экзистенциализмом увлекается, ну и тэдэ. А у меня все parfait! Даже происхождение не из служащих: из рабочего класса. Поэтому еду в Алжир я. Естественный отбор, понимаешь? – И она отправила в рот еще кусок, предварительно обмазав его горчицей.

– А исключенный муж?

– Что «муж»? Муж у меня в погранвойсках КГБ. С точки зрения администрации для меня это плюс. А его реабилитирует полностью. Подумаешь, роман писал когда-то! Кто же в юности не балуется!

– То есть, это все что нужно? Репутация?

– В принципе да. Есть и еще, конечно, кое-что.

– Что? Она усмехнулась. – Достоинством надо обладать. Не суетиться под клиентом.

– Что еще за клиент?

– Ну, так говорится… Рвения выказывать не надо. Особенно, когда вызывают на выездную комиссию. Спать с выездной комиссией тоже совсем не обязательно.

– Ну, это-то мне не грозит.

– По-моему, и заграница пока тебе не грозит, – снисходительно улыбнулась она. – Что тебе привезти оттуда, шариковую ручку?

– А ты вернешься?

– Из Алжира? Прежде чем задавать мне такие нескромные вопросы, – сказала Света Иванова, – дождитесь, молодой человек, когда меня будут оформлять в Париж.

– Смотрю, на серьезную карьеру вы нацелены, мадам.

– А я вообще женщина серьезная. Алжир только первая ступенька. Очень важная, конечно, но не последняя. Ты понимаешь? Я еще в ЮНЕСКО пробьюсь. Лет через пять. А то и в ООН. Не веришь?

– Чего ж не верить? верю. Молодым везде у нас дорога… И в этот момент, откинувшись на стуле, вижу, что с потолка на нас внимательно смотрит пара глаз. Прильнув к вентиляционной решетке – как раз над ними такой зарешеченный плафон… Я отвожу глаза. Мне не по себе. Слишком много тайн здесь окружает, и не только архитектурных… Мы отнесли свою посуду, поднялись на цокольный этаж. В главном коридоре Главного здания был час пик. Толпа обтекала нас, остановившихся.

– Суббота сегодня, – сказала Света.

– Суббота, – сказал я… – Ладно, что ж… Успехов!

– Подожди… Ты вечером свободен?

– А что?

– Соседка в город к любовнику съезжает. Вернется только в воскресенье вечером. У меня заначена бутылка «Блэк энд Уайт». И блок американских. Можно сейчас выйти в «гастроном», купить поесть и запереться… Как? Деньги есть, – добавила она. Я растерялся.

– Но, мадам… Ведь это адюльтер?

– Да брось, – взяла Света меня под руку, – не будь ребенком. Пошли картошки купим. И арбуз. Чего смеешься?

– Прагматичная ты все же женщина.

– Какая есть. Мне хотелось сказать ей что-нибудь язвительное на тему мадам Бовари, но в липово-медовых глазах светился столь откровенный огонь желанья, по-тютчевски угрюмый, что я испытал странное к ней уважение, и высвободился с мягкостью… – Прости, но я… Как это по-французски? Уже взят.

– Ах, вот как?

– Увы.

– И кем же? Недотрогой-сокурсницей? Из тех, что порывам страсти отдаются до пояса сверху?

– Докуда, я не знаю. У нас, – сказал я, – чисто интеллектуальные…

– Отмени!

– Не могу я. В другой раз? Как из двустволки, разрядились мне в упор ее глаза, после чего она круто повернулась и немедленно слилась с потоком.

* * *

Я поднялся к себе на 18-ый, открыл дверь блока, отпер комнату. Соседа не было. Я распахнул окно, чтобы выветрить тлетворную вонь, и вдруг – нежданно для себя – вскочил на подоконник. Стоял, придерживаясь кончиками пальцев, и сквозняк посвистывал в ушах, будто я из самолета выломился наружу. Резко и зябко блистала осиянная даль юго-западной окраины с подъемными кранами, а на асфальтовом дне подо мной беззвучно отъезжал автобусик, сновали человечки… Немо. В этой немоте и мой полет, если сейчас вдруг выброжусь, заглохнет, шлепнувшись негромко. Сбегутся человечки, полюбопытствуют и разбегутся. Труп юный увезет машина. И как не было меня – в этой Москве, в этой стране, на этом земном шаре. Я стоял, нарочно выпирая из оконного проема, коченел под порывами ветра, задувающего здесь, высоко над землей, и наполнялся абсурдной радостью бытия. Скажем скромнее – пребывания. Социально я был, есть и не смогу стать более нуля, но в тот момент мне было плевать на все мои невозможности, все искупала возможность просто жить, чисто животная – и я был благодарен Богу. Внезапный рывок втащил меня обратно. Я покатился в обнимку с вонючим Цыппо. Мы вскочили на ноги, взъерошенные оба.

– Ты чего? – пучился глаз. – Чего надумал? Уже до ручки дописался?

– С чего ты взял? Я шагнул мимо, сел на диван.

– Просто, – сказал я, – воздухом дышал… – Дышал он! Знаем мы таких! Сходил закрыл дверь, вынул бутылку из принесенного бумажного пакета, содрал фиолетовую станиоль.

– Будешь? Я помотал головой, как китайский болванчик. Стоящий на мраморной крышке буля – там, в Питере. Привезенный юным дедом из Манчжурии… Цыппо присосался к горлышку, запрокинулся, забулькал… кадык в воспаленно-красных пятнышках от мазохичного бритья несменяемым лезвием равномерно проталкивал внутрь «бормотуху». Даже было жалко человека. Имея деньги, неизменно пьет рублевую отраву.

Может быть, он просто давным-давно мутировался от этой дряни и ушел куда-то безвозвратно по ту сторону добра и зла? Отсосавшись, утерся, мазнув своим синюшным родимым пятном – или ожогом, я не знаю – по воспаленным губам.

– Самоубийца, – изрек он, – есть робкий убийца. Чезаре Павезе. Писатель-коммунист. Ясно?

– И чем он кончил, твой писатель-коммунист?

– Неважно, чем кончил итальянский наш товарищ, а важно, что перед тем верно сформулировал. Вынул из пакета кус «любительской», грамм этак на четыреста, ободрал целлофан и алчно впился. Зубки заплесневелые, но острые. Не сжевал – схавал.

– Убивать, – сказал, – на это у тебя кишочки тонкие. Другое дело голубком этак выпорхнуть. Ангелочком, да? Над бойней нашей парить? У-у, н-ненавижу! – Он снова присосался к горлышку.

– Если ненавидишь, почему не вытолкнул?

– Почему?

– Щелчка бы одного хватило. Он смотрел на меня помутневшими глазами, переживая толчок «бормотухи» в мозг, и родимое пятно расцветало на половине его физиономии. – В детстве, – сказал он, – голубей ловил, а после варил в немецкой каске. Один, ты понял? На свалке, в карьере заброшенном. Ты любишь свалки, Леша?

– В детстве я как-то больше по Эрмитажу околачивался, – ответил я. – Под шедеврами мирового искусства.

– А я люблю. – Он выпил и с аппетитом закусил. – Я, можно сказать, на свалке вырос. Чего молчишь? Прокомментируй. Скажи, к примеру: «Оно и видно, Виктор Иваныч!». Кроткий ты мой голубь! Бабы из бараков наших по ночам туда, на свалку, эмбрионов сбрасывали.

– Эмбрионов?

– Ну! – Разболтал что пил, словно это уже выпало в осадок, присосался снова. – Лишних, то есть, людей.

– В сюрреализм впадаете, Виктор Иванович…

– Э, мальчик мой, не знаешь жизни… Было! Кормить-то нечем, а закон, он аборт запрещал. Дура лэкс, сэд лэкс!? Сталину нужно было пушечное мясо. Раз, понял, упустил я голубка. Дай, думаю, сварю заместо эмбриошку. А внутренний, бля, голос меня подначивает: «Слабо, Витюша…» Ах, слабо? А я такой с детства, что вопреки себе иду. Наперерез. Взял и сварил.

– И ангелков уж в пищу не употреблял. Он не спеша, но с большой серьезностью сфокусировался на мне.

– Чего ты лыбишься? Как ебану сейчас бутылкой.

– Попробуй, – не вставая, отозвался я. – Тогда я тебя, гиена, сморчок, потрошитель ублюдков, возьму за шкирку и выброшу к ебеней матери! Ты осознал?! Цыппо размяк, расплылся в улыбке.

– Не мальчика, но мужа речь. Взрослеешь на глазах. Про гиену и прочее в памяти сохраню. Я, знаешь ли, злопамятный. Из зародыша в фрицевской каске Сверхчеловек родился. И он вас всех!..

Размахнулся и, обливая «бормотухой» себя и комнату, запустил бутылкой в квадрат заката. Огрызок колбасы туда же. Для забалдевшего метал он, кстати, метко: прямо по центру. После чего поднялся со стула, прямо в грязных ботинках влез на свою кровать и перевесился через подоконник. Проверить – куда попал. Потом и колено на подоконник поставил. Пинка достаточно… подумал я и во рту пересохло, как от неизвестного еще по силе вожделения. Я стоял на расстоянии броска от этой скорченной фигурки, отставившей стертый каблук, и, хотя сердце бухало в самом горле, спокойно собирал возможные на себя улики. Их не было. На восемнадцатом из лифта вышел я один, и в коридоре никого не встретил. Проблема будет в том, как выйти незамеченным, но тоже разрешимо – направо в пяти метрах черная лестница. Ни отпечатков, ни окурков. Что же до алиби, если дойдет до этого, то обеспечит мне его Бутков… или ростовчанка… Цыппо оглянулся вдруг, осклабился, и снова засмотрелся в пропасть. Н-ну? Давай же… окрикнул я себя. Но так и не смог вывести себя из ступора – выпустить до боли сжатый край стола. Цыппо заелозил задом, сполз и мешком повалился на свою кровать, которая, будучи сетчатой, стала его баюкать, распространяя вонь… – Суетятся людишки. Сбежались, ручонками машут, в небо тычут. Жаль, промахнулся. Но и пугнуть людишек тоже ведь приятно. Пусть знают, что под богом ходят. Ты, Лешечка, небось, жалеешь? Какой ведь упустил ты шанс: кувырк, и не было б Витюши. Другого к тебе бы подселили. Хорошего. Может быть, даже иностранца… Вот жизнь была бы, да? Нет, от Витюши не отделаться. Слабо тебе. Еще носочки Витюшкины способен в окно хуйнуть. Но не свыше. Не ботинки. Ботинки – нет…А если их носитель спит без задних ног? Может, меня пьяненького выбросишь? Ты посиди, подумай, поразмышляй, пообоняй, а Витюша покимарит. Ну, а проснусь живым, уж ты не обессудь: съем тебя я, мальчик-с-пальчик. Ням-ням! Хоть ты и сирота, мне говорят, Героя Совсоюза, но начинаешь мне надоедать… Анекдот про меня знаешь? Один людоед другого спрашивает: «Будешь с горл??» Он упоенно захрапел. Аденоиды, помимо всего прочего… Внезапно меня согнуло от боли под ложечкой. Я дотащился выключить верхний свет, потом повалился на правый бок, поджал колени. Всегда считал, что к боли маловосприимчив, но эта была невыносима, к тому же в ней было что-то по-настоящему опасное, как будто на жизнь мою руку поднимала. Я засучил ногами, сжал лицо. Так Мацек Цыбульский умирал в последней сцене, где на агонию работали не только свалка, уходящий поезд и полонез Огинского, но даже неожиданная задастость кумира моих отроческих. Или, скорей, бедрастость. Которой я завидовал, поскольку в этом подражать не мог. Но темные очки носил. Надевал их, вечерами выходя на Невский… Как его мне не хватает! Зачем я приехал в эту сточную Москву? Не называйся университет там именем Жданова, завтра же начал бы хлопотать о переводе. Дедушкино слово. Хлопотать. Невыносимо было слышать от боевого офицера, героя первой мировой. Пламенеющий крест Анны на груди и на эфесе, а после пирожки с лотка, клей с обоев, и хлопоты, хлопоты… Боже, как унизили. И в третьем колене продолжают… Когда боль отступила, я расстегнул ремень, выдернул из штанов и примотал себя за левую руку к гнутой никелированной трубе дивана в изголовье: Цыппо, конечно, в университетском плане имел в виду мое уничтожение, но все же, по пословице, береженого Бог… Тем более, что окно так и осталось распахнутым.

* * *

Утром меня будит собственная улыбка. Я жив! К тому же воскресенье! Вчерашнюю боль как рукой сняло. Нет, я здоров. Какие могут быть сомнения? Эрекция – как будто в мае. Бицепс – стальной. Язык слегка обложен, но зато глаза: ясные, чистые, все сознающие. Я тщательно бреюсь, принимаю душ. Попеременно то горячий, то холодный. Струи бьют по складкам занавески, частично содранной с перекладины. Все в ней старомодно и напоминает детские визиты к врачу – и клеенчатость, и этот, не в обиду ей будет сказано, поносный колер. Отдергиваю, спускаюсь на производственно-черный коврик. Осушив себя в тающем пару, накатываю новые носки, натягиваю чистые трусы – свои лучшие, снежно-белые, изготовленные в братской Венгрии, где неизвестно, почему, но продолжают учитывать наличие у мужчин, двух-трех деталей, совершенно излишних с точки зрения обшивающего нас родного государства. Сосед из-за секретера бурчит:

– Наладился уже? Смотри, до вечера не приходи. Ко мне тут прилетит одна беляночка-недотрога. Бабочка-капустница в паутину Витину. Уж Витя ей пыльцу пообтрясет… Сказать кому? Я молча зашнуровываю полукеды. Сносил их за лето. Ничего, еще можно. Но скоро придется что-то подыскивать… – Обет молчания дал, – комментирует Цыппо. – Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу. Неинтересно ему. А Вите интересно. Все! С детства Витя любознательный. Эй, Лешёчка? А ну откройся, голубь, кому понес свою невинность? Ну ничего, мне сообщат. У меня повсюду агентура. Запомни только… Женщина есть мера достоинства мужчины. Виссарион Белинский. Неистовый Виссарион!

– Тоже мне, – не выдерживаю я, причесываясь перед зеркалом с обратной стороны дверцы встроенного шкафа. – Филолог в штатском… – Что ж, плюй в колодец! – немедленно оживляется голос.

– Оплевывай ближнего, давай. Все лучше чем в молчанку-то играться. Скажи, кого ебешь, и я скажу, кто ты. Лично я, к примеру, Распоповой сурприз готовлю. Говорящая фамилия, конечно, но нам с тобой ведь нравится, о чем она говорит. Аппетитная ведь девочка? Сытая. Уж, верно, папа с мамой души не чаяли, оладьями кормили, лепетиторов ей нанимали… Да-а… Казалось бы, все при Олечке: и стать, и гладь, и есть за что девчонку взять. Идет по коридору, не восьмерки пишет, а знаки бесконечности. Только вот душоночка там кроткая. Зайчонок прямо махонький. Неуверена в себе, боится. Знает, что проскочила дуриком. Ночами, наверное, не спит от страху. Вдруг разоблачат и исключат? Трепещет так, что даже больше меня. Меня же тоже могут. Взять да отчислить. Рылом, мол, не вышел. На хер! Портит общий вид.

– Не бойся, не отчислят.

– Ну, спасибо тебе на добром слове. Вот и она так думает – Олюнчик. Вернее, чувствует: думать там не чем. Умишко с гулькин хуй. Но чувствует Олюнчик правильно. Что ж, прилетит, возьму, пожалуй, под свое крыло. Блаженны нишие духом под крылами демона-хранителя.

– Это ты-то демон? – бросил я не хлопая дверью, но затворяя за собой с безличным безразличием, от которого он взвился, должно быть, над своим вонючим логовом и так в левитации застыл. Народ отсыпался после субботнего разгула. Коридоры были пустынны. Перед лифтом было наблевано и закапано вдобавок кровью. Кому-то дали в нос. Так, что и в кабине, и – восемнадцатью этажами ниже – на мраморном полу галереи кровотечения было не унять. Случаются такие неудачные носы.

В подвальном буфете съел стакан сметаны, запил молочным коктейлем и приобрел огромный арбуз, благо очереди за ними почти не было. Обнял, как родного. Астраханский!

* * *

Зона «Ж» – из тех, что на дальних флангах Главного здания. Девятиэтажный корпус смыкается с нашей зоной галереей, но она, галерея, перекрыта во избежание излишней миграции студентов внутри этого улья, так что вход наружный, из внутреннего двора. Арбуз был воспринят, как знак благонамеренности, так что, не сбавляя шага, я миновал контроль и, не тревожа лифт, взошел на третий. Все тут иначе. Холл с фикусом. Ковровые дорожки. Прямо длинный коридор, налево короткий. Мой. Бесшумно я свернул, негромко постучал в дверь блока, тихо, но настойчиво, пока за ней, конспиративной, не скрипнула внутренняя дверь. Босо приблизились шаги.

– Кто?

– Опер-отряд!

– Алешечка! Явился не запылился!.. – Виктория за дверью оказалась голой, и я запнулся на пороге. Все же телесное познание происходило в темноте… – Ого, какой арбузище! Входи-входи. Только тихонечко, мы еще спим.

– С кем?

– А вот с Лизочкой. Ты уже проснулась, солнышко? Это вот Алеша, очень интеллигентный мальчик из Ленинграда, серебряный медалист, с первого раза поступил. Не то, что мы с тобой. Смотри, какой арбуз… Виктория забирается под одеяло, садясь в изножье дивана, а с изголовья на меня сонно и малоприязненно глядят серые глаза. Встрепанная эта белокурость приподнимается на локотке, показывая не только худые плечи и ключицы, но и свисающие грудки, которые слепо глядят в разные стороны:

– А закурить у твоего интеллигентного найдется?

– Солнышко, натощак? Лизочка берет у меня сигарету, косо вставляет в губы. Я подношу спичку. С наслаждением она выпускает через ноздри дым, а Виктория этак по-матерински шлепает по простыне соответствующую форму.

– С твоими цыплячьими легкими… Не стыдно?

– Теперь, – говорит Лизочка, – рубль взаймы и хоть до вечера резвитесь. Есть рубль? Даже три. При виде мятой зеленой бумажки Лизочка выскакивает из-под одеяла, и я сажусь в кресло. На восьми метрах жизненного пространства сразу две голых девушки – это для меня слишком. Виктория – обтекаемая, полногрудая – заговорщицки подмигивает мне на подругу, тощую, гибкую. Беззастенчиво демонстрируя передо мной узкий мысок волосиков, куцых и блондинистых, подруга вставляет ступни в туфли с высокими каблучками, сильно подкошенными за лето на столичных тротуарах, идет в сортир, оставляя сигарету дымиться на краю стола, кричит оттуда, писая, что жрать охота – умирает! Влезает в узкое и мятое бледно-голубое платье, которое Виктория ей застегивает, ведя молнию снизу вверх и закрывая проступающие хрупко позвонки. Подруга берет зеленую бумажку:

– Вечером верну. Пока!

– Обратил внимание? – возвращаясь, говорит Виктория, – без трусишек ускакала. Отчаянная!

– В столовую?

– На охоту. Волка ноги кормят. Ты не думай, Лизок очень развитая. Третий раз уже на философский сдавала и обратно, представляешь? по конкурсу не прошла. Обидно, да? Но ничего! Мы с ней поклялись, что на этот раз костьми ляжем, но из столицы ни ногой. Рыщем теперь, яко две волчицы.

– На волчиц вы меньше всего похожи.

– А это как сказать… У Лизочки, правда, пока без вариантов, а я вот уже вышла на одного влиятельного москаля. Может, и останусь на законных основаниях.

– В качестве супруги?

– Боже упаси! В качестве натурщицы. Вика полулежит, опираясь на локоть. Я бросаю взгляд на выгиб простыни. Усмешливо она отводит прядь черных своих волос.

– Что, разве не гожусь?

– Только для Ренуара.

– Ренуар рыженьких предпочитал.

– А он?

– Москаль-то? На меня смотри. Скульптор-монументалист. Жутко богатый старикан: то ли «заслуженный», то ли «народный». А, главное, со связями: звонок в Моссовет, и судьба решена. Стоять мне на постаменте в виде «Родины-Матери» гранитной. До скончания веков, или, по крайней мере, советской власти. Если, конечно, я его устрою. Завтра к нему еду в мастерскую. На пробу, так сказать… Что ты на меня так смотришь?

– Как я на тебя смотрю?

– А так. Глазами мальчика. Старики, они от вас ничем не отличаются. Разве что восторгов больше перед женщиной. Особенно перед молодой. Этот мой – ну, просто теленок. Одно на уме. Даже не поверишь, что вождей из камня вырубал. К тому же щедрый. Знаешь, как он меня в «Берлине» кормил? Одной зернистой слопала рублей на пятьдесят. Не очарую, думала, так хоть на месяц вперед нажрусь.

– И как, наелась?

– Увы. Раскрученный мной на столе арбуз, валится на бок, сминая коробку спичек. – Нож есть?

– Не держим. Впрочем, в секретере посмотри. Заводит руку, отдергивает рубчатую створку, которая куда-то сбоку загибается: мода была такая в год смерти Сталина. Взявшись за крышку секретера, я опускаюсь на колени. На нижних полках бутылки из-под болгарского вина (сдать их нельзя) и согнутая вилка. Пьют у нас много, но штопор – дефицит.

– Увы… Она мне оглаживает подбородок.

– Не пожалел себя: ишь выскоблился… Гладкий… Виктория отодвигается, и я присаживаюсь на диван, созерцая арбуз, как проблему, в то время как ее пальцы расстегивают на мне рубашку и, убедившись, стоит ли, вынимают толстый хвост ремня.

– Знаешь что?

– Не знаю, но ты скажешь.

– Я его размозжу.

– Разденься, не то забрызгаешься. Я нагибаюсь – развязать шнурки. Моя одежда, которую, бросая на стул, я провожаю кратким взглядом, могла бы принадлежать сезонному рабочему из «Гроздьев гнева». Надо бы, конечно, приодеться… Пониже поясницы она щелкает меня моей резинкой.

– А трусики?

– Вид будет не античный.

– Алеша! Не забывай: мне двадцать уже один…

– У меня в Питере приятель. Его сестра невинность потеряла, когда вышла замуж. В двадцать пять.

– Север, – говорит она.

Им легче обнажаться, все внутри. Здесь же только выпусти наружу – сам, натягивая, как жеребец, уздечку, продолжает эксгибиционизм. Не без сожаления отбрасываю я только надёванные – элегантные и безукоризненные. Лучшая часть моей одежды венчает груду. Белейшие. Сезонники таких не носят. С ним наперевес я поднимаюсь на ноги, слышу восторженное: «Попочка – как снег!» Беру арбуз в ладони и, занеся над головой, одним ударом обрушиваю на подоконник. Каменная плита раскалывает так, что прессом приходится удерживать сочно-красные куски. Стекло передо мной в косых накрапинах, а только что, казалось, было солнце. Тысяча окон смотрит в пасмурный день. К одному прильнуло толстоносо черное лицо – пораженное видом. Спесивцев, побеждающий арбуз. Бесспорно – это зрелище. Даже для африканца, видавшего иные виды. Вика садится мне навстречу, скрещивая ноги. Я опускаю разбитый арбуз на смятость простыни между ее коленей – и странная вещь происходит со мной. Вдруг я будто расслаиваюсь – как слюда. Не единая будто душа, а слоистая. С микрозвуком, который включается в голове. Часть души отпадает и уносится прочь. Отлетает мое восприятие. Я сажусь. Я – пустой. Я смотрю – и не вижу. Кто это передо мной? Я касаюсь смугловатой кожи колена, но на кончиках пальцев – ни следа. Обесчувствились. Полная анестезия. Вместе с этим извне – не присевшим на стул соглядатаем-невидимкой, а издалека, через космос – вижу я эту пару существ. Вижу – чьими глазами? Бог ли смотрит? Или бдит Сатана? Это – око циклопа. Черной дыркой зрачка вынимает он это. Здесь-сейчас. Сей момент. Все, что есть у меня, настоящий момент, – он уходит, срывается прочь и уносится, как через вьюшку, – в трубу. И мне жутко. Будто это большое Никто, окружившее нас, подвело пылесос, прободало и комнату, и ситуацию, в меня в ней – с мощной силой отсасывая от реальности. С усилием я возвращаюсь: прихожу в себя. Это, милый мой, жизнь. Как она, видишь ли, есть… Эта – напротив – твоя соотечественница. С ней у вас – слово красивое – секс. А красная яма меж вами – это арбуз. Астраханский. Вот и все. Больше нет ничего. Остальное же – от Лукавого. Вспомни Вольфа, и что говорил он про Гуссерля. Про феноменологическую редукцию. Как «очищал» свою ментальность Вольф от «ингредиентов небытийности»: «Вынеси за скобки все внушенное пропагандой. Только опыт, Алексис! Голый, непосредственный. Прямой». Учитель, перед именем твоим… Вот, я с Викторией. Есть озеро в Африке, но она почему-то из Ростова-на-Дону. Поочередно запускаем руки мы в арбуз. Багровые куски сочатся розовым, истекают семечками. Взглядывая друг на друга, мы впиваемся до ушей. За спиной по стеклу нахлестывает дождь. Жесткие мои колени соприкасаются с ее, мягкими, а между ними – чрево бытия разверзлось. Красное нутро. Откуда вынимаем причудливые куски. Не оторваться – такие сладкие. По сотрапезнице стекает сок – медленными струйками. С белизны и крутизны грудей срывается на бедра. Ползет по коже живота мимо впадины пупка, пересекает границу незагорелости и утопает в резкой черноте волос, курчавая обильность которых исчезает под ней, наклоняющейся над дырой арбуза. Ее сильное горло. Жемчужность маленьких зубов. Мокро-полные яркие губы, на оттопыренной верхней намек на усики. Она всасывает – широким таким звуком, по обе стороны языка, который сияет. Вид блаженный, блажной, и глаза с поволокой. Доев арбуз, мы его допиваем. Я отставляю пустую оболочку и, повинуясь нажиму Викиных ладоней, отпадаю на подушки. Черные блестящие волосы повисают надо мной, ласкают кожу бедер. Потом мягко-тяжелая их масса затопляет меня. Я разеваю рот, стон сдержать мне удается. Я запрокидываю голову, берусь обеими руками за прохладную трубу в изголовье. Высоко надо мной пустота потолка. Тени в завитках лепного периметра. Сумерки в углах. Прикусив нижнюю губу, я резко перекладываю голову, глядя, как из розетки свешивается ко мне матовый шар плафона. Уныло барабанит дождик. Внутри корпуса – тишина. Только изредка шлепают где-то по коридору ленивые, воскресные шаги. Я лежу, удерживая себя в блаженной рассеянности. Но переплеск волос становится быстрей и хлеще. Я закрываю глаза, изо всех сил сжимая поручень в ладонях. Задерживаю дыхание на вдохе, потом вдруг слышу удивительный свой вскрик. Я поднимаюсь на локти, пытаясь ускользнуть. Но Вика не пускает, извлекая из меня меня еще большие вскрики, один за другим. Повиснув на перекладине, я извиваюсь всем телом. Этой бритвы внезапной во рту у нее я не вынесу! Я выношу… Потом, отпуская гладкое железо, мои руки отпадают на простыню.

Под тяжестью опустошенности, которая вдавливает меня в постель, я делаюсь плоским-плоским. Как бы самостоятельные, ложатся на меня груди. Ее волосы накрывают меня. Жарко дышащий рот отыскивает мои губы. Не без замешательства уступаю я ей, не сразу находящей форму поцелуя, который на этот раз возвращает мне свежий вкус моей жизни. Сокрытой от меня самого. Сокровенной.

– Ты молчишь? Если бы только я один! Молчит вся русская литература. О том, чем мы живем, язык наш информирует нас только в форме тысячелетней рабской ругани, омраченной гулаговским языком, прямым производным от которого является хваленое их «целомудрие». Ужо вам, ханжи! Вдребезги собьем оковы. Одним ударом! Ударом правды. Непринужденной артикуляцией цивилизованных людей, какими все же, несмотря на репутацию, как будто бы являемся.

– До тебя я барахтался в мелкой воде. В «лягушатнике»… – Я ее целую. Я ее не люблю. Я ей страшно признателен. – Это омут. Нет слов.

– Лучше, чем в первую ночь? В этом смысле тогда, в темном зале, я лишился невинности – после чего мы уснули в обнимку под попоной, которую сняли с рояля.

– Не с чем сравнивать. В первую я был в отключке.

– Меня муж знаешь, как называл? Лучшей из минетчиц Ростова-на-Дону и области.

– Ты была замужем?

– За мотогонщиком. Год.

– Развелись?

– Разбился. На гонках в Башкирии. Знаешь, что? Давай-ка лучше на пол перейдем.

– Зачем?

– Покажу тебе кое-что. Как мы с ним делали, когда он в гипсе был. Он всю дорогу бился… Эх, и шальной же был мужик! – вздыхает Вика. – Настоящий камикадзе. В четыре руки мы укладываем на пол пружинные диванные подушки, поверх расстилаем матрас.

* * *

Лиза говорит:

– С вашего позволения приоткрою окно. С бутылочным стуком опускает на стол принесенную пластиковую торбу. Сбросив туфли, ее ноги находят тропку между нами. Уже темно. За нами Лиза взбирается на кресло и, перегнувшись, распахивает раму. Запах высоты. Кресло занято моей одеждой, она садится прямо на стол. При этом с силой втягивает воздух меж зубов, будто поверхность накалилась. Нажав кнопку настольной лампы, говорит нам сверху:

– Что, голубки, наворковались? Я вам пива принесла. На интенсивно лиловом пластике фирменная надпись: «Liberty». Из него Лиза достает бутылки с пивом. Ободрав пробки о спинку казенного кресла, раздает. Это чешское пиво. Темное. Я беру в рот горлышко и запрокидываюсь. Тепловато, но от этого хмельней.

– Откуда?

– В профессорской давали… Мы сидим на матрасе, она на столе.

– За свободу, – говорю я ни с того ни с сего. Мы чокаемся бутылками. Лиза извлекает пачку американских. «Kent». King size. Небрежно распечатывает. Протягивает нам – белыми фильтрами наружу. Мы закуриваем, и Вика под простыней толкает меня коленом. – Сигареты тоже давали?

– Нет, – говорит Лиза. – Сигарет не давали. Молодой человек, я вам, кажется, трешку должна?

– Почему так официально? – удивляюсь я.

– Это она ревнует, – говорит Вика. – Ничего, Лизок, ты не должна. Уж трешку-то я отработала! Правда, Алеша? Ты Алешу еще не знаешь… – Она смеется. – Он только с виду интеллигент. А так шпана шпаной. Устало усмехнувшись, Лиза говорит:

– У вас, Алеша, случайно связей в преступном мире нет?

– В преступном?

– Ну, среди фарцы… – Из-под обшлага голубого рукава выдергивает деньги, туго сложенные гармошкой, бросает нам на простыню. Это не рубли. Вика растягивает серо-зеленый банкнот.

– Доллары?

– Они самые. Двадцать баксов! – говорит Лиза. – Если удастся реализовать один к четырем, уже получка молодого специалиста. Так как, Алеша?

Доллары вижу я впервые в жизни. Четыре бумажки по пять. Двадцать «баксов», бывших в употреблении. Засаленных и грязных. От них исходит магнетизм иной жизни. Напористой, опасной, бешено-живой. Соответствующие образы передовой литературы теснятся в голове. Холден Колфилд, сэлинджеровский христосик… Сцена с лифтером…

– Нет, с экономикой я связей не имею. Тем более, с параллельной… Откуда у тебя? Лиза выпускает в моем направлении струйку дыма.

– Оттуда. Форин подарил.

– Штатник, что ли? – спрашивает Вика?

– Ага… – говорит Лиза. – Вчера из джунглей. И если бы из нью-йоркских… Ладно, мальчики-девочки. Лично я в душ. Вика сбрасывает нашу общую простыню. И мне плевать.

– А нас возьмешь?

– Если шалить не будете… Расстегни мне.

– Шалить нам уже нечем… или? Алеша?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю