355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Дочь генерального секретаря » Текст книги (страница 9)
Дочь генерального секретаря
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Дочь генерального секретаря"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

К ним наклонились:

– Машина у подъезда. Дубленки на месте не оказалось. Ее парижской белой...

Цековские пальто и шубы висели, как ни в чем не бывало, а крюк, на который отец повесил свой подарок, был пуст. Дерево под ним отливало темным лаком. Перевесили? Но с обратной стороны не было тоже.

Они обошли весь гардероб.

– Не понимаю...

– Украли.

– Из закрытой гостиницы? Чужих здесь нет.

– Тогда свои?

– Не впадай в цинизм. Несчастную дубленку, когда здесь норки?

– Значит, снова Кафка.

– Подожди... – Взяв себя за левое плечо, отец потирал его большим пальцем.

Она спустилась. Снег за стеклом валил по-прежнему. Вот и расстреляли. И даже замело...

У конторки, спиной к дежурному, отец понизил голос в трубку, хотя говорил по-испански.

– Сейчас приедут. Иди ко мне.

В номере пахло, как в "красном поясе" Парижа – когда он работал. На столе страницы, продавленные крупным почерком, таким корявым, что глаза ей обожгло.

Вернувшись, он отнял:

– "Правда" заказала статью, я подумал, деньги тебе не помешают. Может быть, порву.

– Почему?

– Потому что ты права. Они.

– Как ты узнал?

– ЦК сказал мне. ЦК боится, что вырвать из когтей уже не сможет. Им для работы.

– Именно моя?

– Размер, говорят, редкий. Los bandidos!

Номер отозвался резонансом встроенных микрофонов, но он, кивнув ей в знак того, что на самом деле под самоконтролем и сердце бережет, продолжал кричать про уголовников с большой дороги, которые раздели дочь среди Москвы – и где? В международном штабе движения за гуманизм! Прогресс! Демократию! Свободу! Что на это скажут товарищи в Европе? Париже? Риме?

Она затягивалась, пальцы дрожали. То была не трибунная риторика. Единственная форма общения с потусторонним миром, где-то в своем бункере неторопливо мотавшим из-под сердца идущий голос на огромные и равнодушные бобины.

Он поднял кулаки:

– А те, в Испании? Те, кто рискует днем и ночью? Арестом, пытками, тюрьмой, гарротой? Те, кто томится в одиночках? В Бургосе? В Карабанчеле? Сотни заключенных по стране за коммунизм?

Сигарета отбрызнула искрами – рывком она прильнула к этой груди, под пиджаком обхватывая, сжимая свои руки за каменной спиной, он был, как ствол, как ствол под корневищем, только сердце забухало, когда осекся и взял ее за голову, а она прижималась к мокнущему шелку матерью выбранного галстука, к плотности рубашки, к запаху табака, одеколона, пота – тем сильней, чем ужасней было отпустить, тем крепче, чем больнее жгло за этот невозможный, немыслимый, позорный, чисто русский выброс – оправданный разве что местом действия.

– Hija..?*

Висенте постучал коленом в дверь, когда советский любовник его дочери, продолжая изыскания на тему насилия в испанской литературе и обложившись наконец-то интересными (Nada!** Боже, какое слово!) романами Кармен Лафорет и Камило Хосе Села, вникал в экзистенциальные глубины "тремендизма" – в буквальном переводе, ужасизм.

* Дочь..? (исп.)

** Ничто (исп.)

– Где она?

– Спит.

– Бери...

Картонка с сувенирной водкой. Висенте повернулся боком, подставляя еще две тушки в магазинной обертке – замороженные на бегу. Пакет набит был так, что при попытке повесить на вешалку соскочил и шмякнулся об пол. В нос ударило овчиной.

– Нашлась?

– ЦК замену подобрал.

– Какой ЦК?

– ЦК КПСС. Надеется, не слишком велика. Пещерная шкура, конечно, но теплая, смотри? Для вашей жизни даже адекватней.

Сдвинув на затылок шляпу и расстегнувшись, Висенте бросил на стол конверт:

– Деньги.

– Спасибо.

– Не за что, Алехандро! Алкоголь не для того, чтобы напиваться с горя.

Угу. А для наружного лечения.

– Слышишь?

Алехандро кивнул.

Закрепив "мессаж" свой интенсивным взглядом, Висенте указал на тушки:

– Как это по-русски, "зайцы"?

– Кролики.

– Она говорит мне: "Нечего есть". Просто вы долго спите. Утром у вас в магазинах есть все. Я сделал эксперимент. Пошел в "гастроном" рядом с отелем "Украина"... Знаешь?

– Кутузовский проспект.

– И что?

– Там они все живут. Андропов, Брежнев. У них не только кролики горилка с перцем.

– А здесь?

– А здесь рабочие.

– И что?

– И ничего.

– Ты говоришь, как диссидент.

– Как есть...

Висенте застегнулся:

– Веди меня.

– Куда? – опешил Александр.

– В ближайший магазин. Куда вы ходите?

– Ну, что вы...

– Подать тебе пальто?

Шофер, гонявший детей от "Чайки", схватился за хромированную рукоять, но Висенте отмахнулся.

Пол был заслякочен.

Висенте изучил пустые крюки в мясном отделе. Под витриной стоял противень с белым комбижиром. В отделе бакалеи он взял с полки ободранный брикет.

– Что это?

– Каша-концентрат.

– Гречневая?

– Да.

– В школе Коминтерна нас кормили. Полезный продукт. Железа очень много... А это?

И снял куль.

Выжидательно шевеля усами, из серых макарон на них обоих смотрели тараканы.

Висенте отшвырнул продукт.

Вслед им кричали:

– Чего кидаешь? Раскидался! Старик, а все туда же! фулюганить! Еще и в шляпе...

На морозе Висенте схватил его за рукав:

– Ты видел, как они едят? Советские – как ты. Так брось в лицо им этот паспорт! Cojones* есть? Мужчина?

* Яйца (исп.)

Ощущая, что cojones сжались в кулак, Александр кивнул...

– На твоем месте я бы не стерпел!

– Да... Но как?

– Сам думай! Я в свое время взбунтовался.

Выпустив пар ярости, испанский тесть молчал. Под тонкими туфлями хрустело, а на обледенелой дороге Александр подхватил его за локоть.

На виду у шофера, наблюдающего в зеркало заднего обзора, Висенте взял его за плечи:

– Прощаемся надолго. Может, навсегда. Еду вовнутрь.

Александр открыл глаза.

– К себе на родину. Но перед этим что-нибудь придумаю. Теперь ты мне, как сын. Ты понял? Береги ее. Адьос.

И растворился в сумерках. Шел снег.

Овчиной за дверью разило по-деревенски. Дубленка была брошена на пол кверху ярлыком: Made in Mongolia.

Держа себя за локоть, Инеc затягивалась натощак. В свитере и колготках – как проснулась. Новенькие червонцы с красноватым Лениным разлетелись по столу. Три бутылки высились у нарядной коробки "50 лет СССР". Бумага, из которой торчало восемь лап, набухла, разбавленная кровь стекала, капая на линолеум.

– Откуда мерзость?

– Падре привез.

– Где он?

– Не хотел тебя будить.

Глаза сверкнули:

– Он уехал?

– В Испанию. И знаешь, что сказал? Что я ему как сын.

– А мне, чтоб бросила тебя и возвращалась.

Александр криво улыбнулся.

– Разве?

– Да.

– Ну и что... Единство противоречий. Живая жизнь. К тому же не последние слова. И может быть, он прав...

– Что ты сказал?

Она размахнулась; слетев, ударившись о плинтус, кролики выскочили из обертки, но, окровавленные, удержались вместе – сцепленные льдом намертво.

– Нет, повтори?

"Московская" рванула об стену, как граната. Б-бах.

За ней "Столичная"...

Б-бах.

"Посольскую" Александр перехватил.

На носу был Новый год – в самый канун которого, с авоськой апельсинов, хотя и мароккан-ских, но уже горячо, он стал столбом где-то под снегом у щита с газетой, которую не читал никогда. Потом взял тяжесть на локоть, раскрыл отделанную перламутром миниатюрную толедскую наваху, подарок Инеc к их Рождеству, и, оглянувшись, резанул из "Правды" квадрат слоеной бумаги. Застегнул за пазуху и, ощущая, как колотит под ним единство противоречий, унес в метельный сумрак.

В отношении жилплощади Висенте доказал, что "пролетарская солидарность" не звук пустой.

Лет десять назад – Александр был пионером у себя в глубинке – Висенте, находясь в Испании с паспортом на вымышленное имя, не дождался в мадридском кафе товарища-нелегала. По пути на встречу тот был арестован агентами политической полиции и во время допроса, согласно официальной версии, выбросился из окна.

Цивилизованный мир – включая Александра, поставившего подпись где сказали, – возмущен был этой гибелью в Испании.

Брат погибшего героя жил в Москве.

Считая себя испанским писателем в изгнании, Серхио вынужден был держаться журналисти-кой – где брали. Но, пережив микроинфаркт, с "фрилансом" решил покончить и подписал контракт с Радио "Пиренаика", которое финансировалось международными силами прогресса и доброй воли. Находилось Радио в Румынии, куда Серхио и собирался отбыть по весне вместе с женой Надеждой и русско-испанской их дочерью Нюшей. По просьбе Висенте он согласился на время отсутствия оставить казенную квартиру Инеc и Александру.

Ехать было страшно далеко.

Но это была Москва.

Город.

Серо-кирпичные дома были на совесть здесь построены еще пленными немцами. Улицы назвались Куусинена, Георгиу-Дежа, Рихарда Зорге – что придавало кварталу известный космополитизм.

Лифт даже...

На последнем этаже они вышли.

Собаки за дверью пытались перегавкать музыку.

Инеc сказала:

– "Who".

– Что ты имеешь в виду?

Надежда открыла с сигаретой в руках. Серхио не было. Коридором, где-то из-за первой двойной двери ревели "Ху", а вторая была прикрыта в писательский кабинет, она привела их на кухню объемом с операционную. Тут был диван, табуреты, заставленные бутылками из-под "Жигулевского", и бывалый парень с "Беломором" в стальных зубах.

– Сосед. Сергунчик...

Мигнув Александру, поскольку Надежда была старше, парень добавил:

– Но лучше Серый. Я пошел?

– Жена его в клинике врачом, – сказала вслед Надежда. – Хороший парень. "Колеса" мне приносит.

– Какие?

– Против депрессии. Международный брак, ты думаешь, подарок?

Инеc взглянула на влажные дырки горлышек:

– А совместимо?

– Самый кайф. Еще бы беленькой добавить... Намек Александр понял – в перспективе новой жизни все в нем обострилось. Сначала Надежда отказывалась, потом прекратила музыку и придала дочь Нюшу – в качестве проводника в "отдел". Русская курносость, нерусская длинноногость и горячие глаза с невиданным разрезом. Акцент был неожиданным, хотя его назвали: "Дядя..." После ряда школ и стран, которые она уже сменила, невозможно было представить – что в ней творится. Чтобы не быть одного с ним роста, девочка сутулилась, обнаружив под нейлоновой стеганкой ломкость, от которой сжималось сердце. На улице мело.

– Сигареты вы тоже будете покупать?

– А что?

У винного отдела Нюша сняла варежку и сунула четырнадцать копеек, которые он сунул обратно в потную ладонь:

– Каких?

Она курила "Солнышко".

– Маме не говорите, ладно?

Ударивший в ноздри перегаром кубинских сигарет кабинет испанского писателя оказался не только спальней, но и гостиной – все вмещалось. Пепельницы были полны. Потолок, высокий и с лепниной, от никотина пожелтел и был обметан паутиной. Обои в винных пятнах и подтеках от кофе, который, возможно, бросался в стену при попытках преодолеть профессиональную блокировку. По запущенному паркету свивался телефонный провод в заклейках от многократных перекусов. Маленькие, но с львиным рыком, собаки изгрызли также ножки кресел и словари на книжных полках.

Книги, кажется, на всех языках – кроме русского.

– А Серхио где?

– Ищи, – ответила Надежда, которая, хватив водки с "колесами", развивала за спиной тему невозможности смешанных браков. – В Марьиной Роще столько было ухажеров! Свои в доску, заводные, с гитарами. Выбрала, дура. Когда не пишет, жить не может, а пишет – не живет. Хоть бы по-русски-то писал...

Она стала ругать эмиграцию – и в Варшаве паршивую, и в Праге, далее и в Брюсселе, про Москву уже не говорю, а что их ожидает под Дракулеску с Еленой его Ужасной можно себе представить: "Боюсь, вернемся без него. Он же, как без кожи..."

Александр наткнулся на одну – убого изданную в Мексике. Типографские изыски, доходящие до сплошной черноты страниц, ответили на немой вопрос, почему, несмотря на брата, в стране соцреализма изгнанника не переводят.

– Вы еще, конечно, молодые, но я тебе скажу, как это происходит. Сначала исчезает музыка. Ты понимаешь, здесь, – удары промеж грудей. Оглянешься, а и жизнь ушла. Куда?

Инеc утешала в том смысле, что после первого инфаркта, к тому же микро, можно жить и жить – отец тому пример.

Лицо писателя показалось Александру очень испанским. Не только оливковость, но и общая их отрешенность. Только не взрывчатая, как у Висенте, а подавленно-угрюмая. Высокий и худой, как жердь, изгнанник появился в заснеженном пальто, буркнул буэнос тардес, вынул из бокового кармана бутылку, затем вторую и, опуская на столик, задержал на весу, демонстрируя черно-зеленые ярлыки "Московской".

– Сержик! Молоток!..

При всем отсутствии интереса жильцов к сфере обитания в комнате было нечто не дававшее покоя Александру весь день – в одну из полированных дверец импортной "стенки", этой мечты миллионов, вбит был гвоздь. Большой такой гвоздила. Здесь все придется приводить в порядок, но этот гвоздь хотелось вырвать сразу – весны не дожидаясь. Зачем он – угрожающий? Александр подозревал "афишевание", надрыв. Но гвоздь оказался вполне рациональным: взявшись за расплющенную шляпку, писатель открыл бар.

Надежда предупредила:

– Ей нельзя!

Глянув на живот Инеc, писатель оставил один хрустальный бокал взаперти. Как с разбитым позвоночником, он свалился в кресло с обколотым подлокотником, взял бутылку.

Закусок не было.

Тоста бы тоже, если б не Надежда:

– Еще раз со свиданьицем! И за вашу новую жизнь...

Пили здесь не чокаясь.

Писатель курил Partagas и общался с Инеc, но не столько фразами, сколько подтекстом, только им, эмигрантам, и понятным. Надежда повернулась к соотечественнику:

– За границей не был?

– Что вы...

– Разве что только это. Ухажеров все равно пересажали, а я, по крайней мере, повидала мир. И ты увидишь.

– Я?

– А вот попомнишь. Жизнь будет, как в кино. Но только знаешь?

– Что?

– Сказать? Марьину рощу потеряешь.

Руки оттягивала пишущая машинка. Спонтанный подарок Серхио, который захлопнул за ними дверцу лифта:

– Буэнас ночес!

Инеc подавила зевок.

Вьюга задувала так, что даже с тяжестью уносило по льду. Инеc впилась ему в рукав. Они свернули за угол. Тротуаров от проезжей части было не отличить – все занесло заподлицо. Внизу у перекрестка, где стоянка такси, светила вывеска "Диета". В красноватом излучении Инеc, зажимая уши, дрожала от холода и возбуждения:

– Неужели б-будем жить в Москве?

Изредка, внимания не обращая, мимо проплывали зеленые огоньки.

Один притормозил. Таксист склонился – с монголоидными скулами, без глаз и в шляпе с кожаным верхом, которая ему была мала.

– В Спутник? – крикнул Александр.

Шофер показал два пальца.

Не символическое "V" – двойной тариф.

Пишущую машинку он держал на коленях. Инеc прижалась и уснула несмотря на то, что мотало на поворотах так, что он обнял ее одной рукой. Пьяный, что ли? Но перегар только бензиновый. Слетев на набережную Москва-реки, которая служила сейчас свалкой для сброса снега, таксист погнал вдоль сплошного сугроба парапетов так, что все задребезжало. Давления на диафрагму Александр не вынес:

– Шеф? Будущую мать везу.

– Он везет. Я везу.

– Так и вези.

– Не боись...

И крутанул перед внезапным военным грузовиком. Александра ударило стекло. В голову справа, где эмоции. Хорошо, через шапку. Даже не извинился.

– Останови.

Мычание в ответ.

– Слышишь, нет?

Но тот, окаменев, гнал дальше. Горячий пот прошиб седока. Хоть и пожилой, водитель не просто выпил, лыка он не вяжет. Е... машинкой? Сжимая чугунную голову, Александр увидел, как "волга" с ними вылетает с верхотуры Метромоста, под которым лед. Вот так. Попались. Была страна, и жил себе не ведая. Как вдруг открыл глаза – в плену. Ловушка! На троих уже – включая то, что толкается из живота Инеc.

Которая спала.

Ни жив, ни мертв, он созерцал, как отлетают Ленинские горы с горящим высотным зданием МГУ. "Красные дома" – квартал испанской эмиграции. Призрачные новостройки Юго-Запада. Круто свернув, колеса удержались на заключительном шоссе. Свет фар летел через метель. Кладбище позади. Мост над Окружной дорогой с еще светящей будкой ГАИ. Всё, Москва позади. Встречного движения не будет. Расслабляя брюшные мышцы, Александр выдохнул...

И получил удар под дых.

Машинкой.

Колеса бешено вращались в воздухе.

Всей своей тонной машина рухнула – и от удара чугуном по яйцам глаза у Александра вылезли.

Мотор заглох.

Шеф улегся на свою баранку, устроился щекой и захрапел. Шапка отвалилась, оголив лысину.

За лобовым стеклом мотался свет. Проглядывали бетонная стена, ворота и плакат, который еще держался. Порыв отпустил, жесть хлопнула по решетке образом. Раскрашенном по трафарету. Человечек срывался со стрелы подъемного крана на глазах у пацанки, в запоздалом ужасе разинувшей рот: ПАПА, БЕРЕГИ СЕБЯ.

Будущая мать проснулась:

– Мы дома?

Живот, из которого уже вылезал пупок, изысканно завязанный ей в клинике Нейи-сюр-Сен, этот живот еще не проступал из шкуры, которая ее не красила, но защищала до колен, а выше она не проваливалась. Она оглядывалась и, стискивая уши, что-то кричала, предварительно завязав ему под подбородком шапку так, что он ничего не слышал, но, поскольку Дульсинея при этом улыбалась, он кивал: конечно. Им повезет. Все будет хорошо. Не так, как у других. Иначе.

Исчезая в метельной тьме, целина неуклонно поднималась. Сжимая зубы, помогая себе толчками лобковой кости, он пер сквозь эту стену подарок, который в коченеющих руках превращался в сугроб у живота – с латинским шрифтом, надстрочными значками, как в жутком nino*, с перевернутыми на голову восклицательным и вопросительным в начало, без которых эти испанцы просто не могут интонационно понять, где вопрос, где крик, и это все уже у снега в брюхе.

Там, внутри.

* Ребенок (исп.)

ВОЗДУШНЫЙ ЗАМОК

Бетон и кипарисы.

Дворец смерти вполне элегантен.

Отчасти, впрочем, ей напоминает бункер.

У себя в номере, который выходит на сверхсовременный похоронный комплекс Мадрида, столь новорожденный, что вечнозеленые деревья – еще и пинии как женский символ – словно бы неуверенны в том, что примутся, пустят корни и пойдут в рост, в этой безличной гостинице, словно бы созданной именно для нее, сорокалетняя женщина себя чувствует абсолютно на грани нет, синьор Алмодовар, не нервного припадка. Эти трещины она как раз удерживает.

Изнеможения.

Опускаясь, она вытаскивает из-под себя газеты – местные, со вчерашним известием. Сил нет не только читать – отложить...

Закрывая глаза и откидываясь, она видит "красный пояс" столицы изгнанников этого мира, где в бетонной коробке, вместе со всем этим домом дрожащей от подходящих снаружи к заправке рефрижераторов, они, все четверо, попеременно всовывая руки, поедают оливки из темно-зеленой, с тусклым золотом банки, а он, как всегда возникающий из ниоткуда и снова туда уходящий (капли, стекая, блестят на плаще), с увлечением, как настоящий, постоянный отец, рассказывает им, галчатам, по тогдашним документам, детям овдовевшей Мте Durand (почерпнутой, возмож-но, коммунистами для матери из самоучителя Lе Francais Accelere*, рассказывает про деревья в Андалузии, еще завезенные древними греками – что с виду они жестяные. И как шумят, когда на склонах ветер. И что свежие плоды их с консервированными ничего общего, дети мои, не имеют.

* "Ускоренный курс французского" (фр.)

"Они терпкие и даже горькие..."

Оливки.

Церковная золотистость тягучего масла из канистр, которые посылались потом ей с оказией на другую окраину Европы – где все обрывалось...

Противоположную.

Где в сознании стынет пятно.

Где все еще правит часть целого – партия. Та же, которая здесь находилась под запретом, когда Инеc впервые решились отправить "вовнутрь".

С ребенком.

А куда было их девать в судьбоносный момент?

Замызганные стекла вокзала Аустерлиц процеживают предзакатное солнце. Гомес, готовый разорвать любого, обеспечивает тылы, а мать, смущенно сунув деньги в задний карман ее джинсов, напоследок проверяет – как товарища, убывающего в тыл врага:

– Как тебя зовут?

– Эсперанса.

– Фамилия? – И поскольку у испанцев не только отца, но и матери тоже: – Вторая? Правильно. Где ты живешь?

Координаты Эсперансы, занесенной на этот раз почему-то в Осло, она вспоминает с запинкой:

– A3... Neuberggatten?

Мать говорит:

– Паспорт возьмешь в туалет, повторишь еще раз. Перед проверкой расслабь лицевые мускулы. И не волнуйся.

Поднимаясь в вагон, она ощущает, как поправилась после Москвы. Темные волосы восстано-вили свой блеск и завились колечками. Отражаясь в стеклах дверей, она чем-то напоминает себе героиню "Последнего танго в Париже".

Поезд набит испанцами и багажом.

Это "алеманес" – возвращенцы из Германии.

– Que bonita!* Тебя Ньевес зовут?

* Какая красавица! (исп.)

Конспиративно держа язык за зубами, трехлетняя Анастасия энергично мотает головой.

Купе загромождают картонки с надписью Telefunken: один нам, другой родителям, а везет нелегально, сразу ей сообщает соседка. "Зубы детям вылечили бесплатно, школа была хорошая", – рассказывает она о чужбине, а муж, вправляя за спину нейлоновую рубашку, засученную на могучих руках, то и дело выходит:

– Когда же граница?

Он пристает к проводнику. Курит одну за одной. И потеет.

– Не терпится... Телевизоры, боишься, отберут?

Из коридора отмашка:

– Женщина! Вам не понять...

После Бордо все едят из немецких газет очень скучного вида. Анастасия ест с ними. Но не она: "Нет, спасибо. Я действительно... Правда..."

А про себя, как заело пластинку:

Эсперанса. Эсперанса.

Сводит кишечник. Но, не спрашивая ничего, и те и другие – фуражки приплюснуты – возвращают ей в руки фальшивку. Липу зеленую. С золотым орлом-стервятником, этак по-матерински, наседкой, клушей прикрывающим герб средневековой сложности. Королевство. Вот так и бросает всю жизнь – из крайности в другую.

Единое, Великое, Свободное.

Espana.

Родина? Новая фаза деперсонализации?

Как бы то ни было, мы уже в брюхе. Внутри. Непрерывную плавность дороги сменяют за Ируном стыки, тычки и толчки, под которым возвращенец по имени Тимотео, засыпая мгновенно, начинает храпеть. Блаженство на гладком и чернеющем от щетины лице.

– Чему радуется? Работы нет, все там нищие, злые. Не знаю, как будем жить дома... У вас есть профессия?

– Переводчица, – отвечает она, за свою пятилетку в Москве проработавшая ровно неделю до того, как оказано было доверие – переводить Генерального секретаря.

– Не в Испании живете?

– В Норвегии.

– То-то девочка... Снег. А глаза наши. К родителям едете?

– К отцу.

На заре за окнами невероятная земля.

Желтая, красная.

Африка начинается за Пиренеями. Так сказал Теофиль Готье, и Монтерлан с ним всецело согласен – в купленном вместо путеводителя только что изданном NRF томике ранней прозы. Coups de soleil – "Удары солнца". Она получает свой первый...

Но выдерживая хроматические насилия, глаза начинают слезиться.

Горло сводит.

Сверкающие от бриолина их черные волосы зачесаны назад, белые рубашки, широченные брюки, руки в карманах по локоть – хулиганы с окраины, черт им не брат – а посреди двадцатилетний Висенте. Изломанный снимок с фигурным обрезом ей показал старичок, который явился с огромным альбомом и ко всем приставал, пока не нашел ветерана-одногодка. Сквозь толпу с их дивана доносилось:

– Август Тридцать Седьмого, Бельчите? А помнишь? До сих пор в военной академии преподают... А Теруэль? А Эбро? Все-таки мы воевали не хуже. Нет, не умением нас, а числом...

В полубункере-полудворце ожили призраки прошлого.

Они все здесь. Не только "Парижская группа", вернулись в Испанию и "москвичи". Охладевшие – как потомки Пасионарии, которая, сдержав обещание пережить Франко, уже превратилась в историю. Реэмигрировали и несгибаемые сохранившие верность. Глаза их горят. Стоицизм побежденных, но не сдавшихся. После Мадрида, потом Будапешта, Праги, Варшавы, а теперь и Москвы: "Жить невозможно, земля под ногами дрожит. Либералы, демократы – не самое страшное. Голову поднимает утробный антикоммунизм. Клерикалы, генералы, "черные полковники"... Того и гляди: "Над всей Россией безоблачное небо"! И что тогда?"

А в общем, и они в прекрасной форме. Держатся, выживают. Как природой положено... Испанцы.

Делегаты из Парижа и Рима шокированы тем, что все курят, как на подпольном партсобрании: "Не сходка же ведь..."

Изнуренная дымом, напористым сонмом и забытой давно уже ролью "черной овцы", она исчезает – навстречу очередному венку в коридоре:

– Инеc, ты?

Нет.

Зовут Эсперанса.

Кафетерий обычный, отнюдь не стерильный, и даже что-то горячее можно, но то один, то другой посетитель вдруг начинал обливаться слезами, рыдать, убиваться, и соседи по столику обнимали его, утешая над прохладительными напитками.

Отщепенка, она сидела за кофе одна. С равнодушием к полости рта обожглась. Закурила, не чувствуя вкуса. Левой рукой приоткрыла лежащий на соседнем сиденье ABC. Пустота над страницей. Абсурд. Изначальный, испанский – абсурднее не бывает, чем это наследство отцов. Вдруг превратившееся в абстракцию. И она в нем – абсолютно пустая. Как после аборта. Чистая функция машинального потребления кофеина и сигарет, что, увы, представляет опасность только для лишь мужчины, для хрупкого этого деревца из сосудов, изнутри разрушаемых гигантоманией.

Эсперанса...

Когда это было?

Коммунизм, назови меня Амнезия.

9 утра.

Мадрид. Чистота с легким запахом хлорки. Вокзал с французским названием Chamartin не по-парижски резонирует чувствами – то ли освобожденными, то ли не очень и подавляющими...

– Инеc!

Перед ними в их джинсах и майках распахивает объятья какая-то яркая женщина – накрашенная и напудренная. Все сверкает на ней – ногти, кольца, браслеты и серьги. Пряный запах духов. Цветастое платье из синтетики сжимает огромные груди.

– Tia? Tia Ana?

– Повтори! Скажи мне еще.

– Что?

– Что-нибудь!

– Я очень рада...

– Еще?

– Tia, называй меня Эсперанса. Понимаешь? Это Анастасия. Отец ее не смог приехать.

Тиа промокает поплывшую краску:

– Акцент. Вот уж не ожидала... Маноло, какой?

Из-за плеча у нее возникает раскаленный булыжник лба:

– Мексиканский, сказал бы я...

Низкорослый, корявый силач отбирает чемодан, чтобы на площади уложить в багажник машины – огромной и старой, но ослепительной алой. Американской.

Сиденья нагреты солнцем. Подскакивая, Анастасия отвинчивает стекло.

– Сразу в Прадо? Гойю, Эль Греко смотреть? Нет? Тогда сразу домой! говорит тиа, целый уик-энд протомившаяся в столичной гостинице. – Но сначала, Маноло, покажи им Мадрид.

– Puerta del Sol? Gran Via?

– Сам лучше знаешь. А за городом найдешь ресторан. Не какой-нибудь только – смотри.

– Я знаю одно место...

– Приличное?

Эсперанса, она все представляла не так. Посреди авенид у нее возникает московская агарафо-бия. Но это, конечно же, Запад. Европа. Безусловно. Только здесь пальмы. Серо-каменные бастионы первой, предтоталитарной трети века под ярким солнцем вызывают щемящее чувство – как смотришь на старых слонов.

На боках идет война лозунгов.

Один впечатляет. Кто-то не поленился замазать и тех, и других – и пять перекрещенных стрел i Viva Franco! и звезду КПИ. А поверх распылил автокраской, что Да здравствую я: i Viva YO

Даже не столько Санчо Панса (не говоря об оторванном от реальности Дон-Кихоте), сколько бесконечно избирательный в технике выживания сирота Ласарильо из анонимной плутовской книжки XVI века был его любимым образом. Ласарильо с Тормеса. Мальчик, который, таща за собой слепого садиста, не унывая, уворачивается от палочных ударов судьбы. Об этом она почему-то вдруг вспомнила, когда, по крику Анастасии: "В Испании у них пять ног!" машина, которую почти даром отдал Маноло американец с военной базы, затормозила в пыли у обочины, и они с теткой под палящим солнцем повели усаживать белого, как снег, и очугуневшего от жары и обеда ребенка на абсолютно отрешенного ослика, который в послеполуденной медитации даже не двигал ушами, только спустил до земли невероятный черный член...

Поле выжжено добела.

Посреди одинокое дерево.

На горизонте то ли марево, то ли дымит производство.

Андалузия начинается после заката.

Ночь.

Замок на вершине.

Призрачный город-гора, озаренный местами неоном. Дом Маноло у подножья, где пахнет апельсиновым цветением. Внутри бегают дети, как днем. Под люстрой (в виде древнего колеса от телеги) стол накрыт. Помидоры, лук, оливковое масло с винным уксусом. Чеснок. И "гарбансос"*. Базовый продукт, на котором страна продержалась до лучших времен. И здесь, и в изгнании – то же самое. Все знакомо. "Чорисо" – до отказа начиненные холестерином колбаски с толченым красным перцем, до которых он дорывался в то время уже только от матери исподтишка. Jamon – винно-красный окорок от свиньи, туша которой годами висела на солнце вниз головой. Чем тоньше, тем на вкус адекватней: так, преследуя в Спутнике доступный в ощущениях испанидад, Александр поломал все ножи, включая хозяйский садовый...

* Род бобовых.

"Сервеса" – это пиво.

Оно утоляет, но в мозги отдается от буйства детей. Статная женщина в сарафане неистощима в безмятежном радушии. Шофер взрывчато откупоривает банки.

Золотым пером тетка выписывает претенциозного вида чек.

Мост через пропасть, и в аромате жасмина машина поднимается в старую часть – до каменной лестницы, над которой призрачный мрамор, монументальная пропаганда:

ИСПАНИЯ, ПОБЕДИТЕЛЬНИЦА КОММУНИЗМА...

Впереди шофер несет чемодан. Между белых стен улица, вся в перепадах, поднимается в гору. Площадь со слышным фонтаном и аркадой вокруг.

Тетка живет еще выше.

Переулок над головой весь в распорках – чтобы дома не сомкнулись.

Замок в вырезе неба.

Решетки на окнах оплетает листва.

За порогом квартиры на третьем этаже прохладный и гладкий пол в узорах из плиток. Тетка, тоже босая, включает свет, открывает ставни и дверь на террасу, где, уложив Анастасию, они садятся, отпадают в плетеные кресла. Целый сад...

– Очень он старый?

– Крепкий, как дуб. Полон энергии.

– Богатый?

– Тиа, он коммунист.

– Неужели все бедные?

– Нет. Но он настоящий. Понимаешь? Для себя ничего, все для дела.

– Дом во Франции есть?

– Откуда...

– А квартира своя?

– Социальная.

– Но известный ведь? Мир повидал? А меня только в городе знают. Дальше Барселоны нигде не была...

Тиа встает, предупредив на прощанье, что цветное белье на террасе выгорает на солнце за час:

– iSolamente blапсо!

Цикады. Тишина. Верхушки пальм среди крыш отливают серебром. В доме напротив вспыхивает свет, на мгновение озаряя сквозь цветы за решеткой наготу.

Она отворачивается – Эсперанса.

Книги. Комплект классики – вряд ли для чтения. Мебель темного, почти черного дерева. Очень чисто, не очень уютно. Но после бетонной квартиры в предместье Парижа потолки с балками впечатляют. На стене под стеклом римлянин в тоге. Нет, не Цезарь. Первый испанский писатель, он же философ Сенека. Учитель безумца Нерона. Но не только его одного. Из школы, Сенеки мы все – и ты тоже. Он научил нас, испанцев, стоицизму. Что это? Быть независимым. Любить не себя, а судьбу. Следовать ей и держаться. Понимаешь? Смерти у нас не отнимешь, а в жизни мы вынесем все.

Первоиспанец заложил и традицию лысин, наверно. Почему столько лысых? Но не все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю