355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Дочь генерального секретаря » Текст книги (страница 5)
Дочь генерального секретаря
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Дочь генерального секретаря"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

С полотенцем Иванов вынес червонец.

– Хватит? Предки на Сочи мне прислали, но я на каникулы отсюда ни ногой.

– "Железный занавес" штурмуешь?

– Э, нет. На Родину я развернулся. Девиз теперь: "Не вынимая по Стране Советов". А в этом году их небывалый ожидается наплыв. Гуманитарный бум! Причем, смена, скажу тебе, приходит... Акселератки. Еще не поступили, а как дипломницы: и в хвост тебе, и в гриву. Давай завязывай, Сашок, и на подмогу. Этнос разнообразный, причем, лучшие кадры сверхдержавы. Взгляни хоть на эту, на первую ласточку...

Он нажал ручку у себя за спиной.

Запрокинув оплетенную бутыль из-под "Гамзы", нагота в кровати обливалась, глотая воду. Полоски снятого бикини сверкали так, что Александр схватился за грань и зажмурился. Удостоверившись, что с кадрой все в порядке, Иванов обратил на него изумленные глаза:

– Не нравится?

– Прости. Просто период такой, что впору "Крейцерову сонату" сочинять.

– Случилось что-нибудь?

– Угу. Разбит мой Эрос в пух и прах.

– Смотри. Где Эрос отступает, там сразу этот, как его – Бог смерти... Сам же говорил. Возвращайся, друг. Сашок?

Оставляя единственного кредитора в недоумении и тревоге, Александр, пятясь, вышел в коридор и закрыл перед собой эту дубовую дверь с четырехзначной латунной цифрой.

Бесконечную сумму страданий государство свело к цифре 5 (пять) рублей. Несмотря на очередь из распаренных женщин, в сберкассе не преминули возвысить голос:

– За аборт?

Смотрели на него, как на убийцу. Оставляя след пальцев на черной пластмассе, он соскреб бумажку.

Пустые дворы. Земля трескалась, как асфальт. Пух тополей вдоль бордюров свалялся грязной ватой. Из-за серо-кирпичных углов тянуло то карболкой, то помойным гниением. Пятиэтажки унылого цвета. Одна нежилая.

Он вошел и вернул проштампованный счет.

– К ним нельзя.

Медсестра взяла передачу – в полиэтиленовом мешочке два кроветворных граната. Приобретенных у таджика на рынке.

– Писать не будете?

Она подозвала других сестер, чтобы показать, как, сидя на ступеньке, он выбивает на машинке то, что самому показалось больше похожим на угрозу:

Я люблю тебя. Не разлюблю никогда.

– Будете ждать ответ?

Он был по-французски и от руки:

Моi поп plus. Donne-lui troisroubles*.

* Не я тебя. Дай ей три рубля (фр.)

Трех уже не было, но он отдал последний.

Вышел, увидел скамейку.

Перебитая рейка приподнялась под ним.

В зарешеченных ямах полуподвала и на первом этаже окна были забелены. Выше из них, навалившись, смотрели соотечественницы. Простоволосые. Выдавив груди в разрезы рубах. Не все тяжело и угрюмо. Некоторые улыбались и что-то о нем говорили, отчего над головами у них возникали соседки.

Он скрестил руки и сжал себе бицепс.

Как по команде, окна опустели.

Инеc не появилась.

Он поднялся и взвалил на спину тяжесть машинки. Между домами потягивало гарью. Асфальт проспекта отражал закат, который догорал в стеклянных крышах рынка.

Закат был жуткий над Москвой – багрово-черный.

* * *

Четверть века назад в дорогое поместье Парижа влетел "ситроен". Он был облеплен неболь-шими мужчинами в черных костюмах и кепках. Они соскочили с подножек. Одни бросились к дверце, другие к дверям фешенебельного "Матерните".

Вперед животом вышла женщина.

Она родилась в Мадриде. Отец там работал на цементном заводе. Потом перевез их к морю. В рыбном городе Бильбао он купил лавку – зелень, овощи, фрукты. Девочка разносила корзинки с заказами. Каждый плод вымыт, корзинка накрыта крахмальной салфеткой. Девочка тоже была аккуратной.

Когда начался контрреволюционный мятеж, Пасионария стала ее героиней. Революция – это женское дело. Те же цели. Только победа революции в Испании может освободить женщину так, как свободна она на заре коммунизма – в СССР. Если погибнет революция, снова будет как прежде. Насилие. Одеждой! широкими юбками до щиколоток, рукавами до запястьев, высоким и строгим воротничком. Религией! журналы, романы – только с церковного дозволения. Театр, кино только после консультаций с католическим цензором. Танцы на публике только местные и народные.

Современных будет нельзя. Ни косметики, ни губной помады. Об этом писали газеты, которые читала девочка – Muchachas, Mujeres, Emancipation*.

Обещая права на работу, равную зарплату, открытие яслей и детских садов и далее – иногда – легализацию аборта, эти газеты, однако, считали, что мужчина все равно впереди. И особенно на войне. Только любимый еженедельник Mujeres libres** шел дальше, утверждая, что надо покончить с подчинением женщины интересам других. Фронт для нее не только, где стреляют. Враг не только франкисты. За спиной у каждого свой "внутренний враг". Родители, дети, мужья. Семья – вот второй ее фронт. Социальная революция – только начало. После ее победы испанские женщины должны совершить свою собственную.

* "Девушки", "Женщины", "Эмансипация" (исп.)

** "Свободные женщины" (исп.)

В 15 она ушла из дома на курсы медсестер. Было много работы – но Бильбао пал.

А потом и вся Республика.

За Пиренеи, во Францию, она эмигрировала пешком. В концентрационном лагере для испанских беженцев в Перпиньяне научилась по-французски. Освобожденная в 19 по причине войны, она пошла в Резистанс. Я знаю только два эпизода из этой войны моей матери.

По радио из Лондона отряду сообщили, что немцам известна его дислокация. Отряд стал заметать следы по местности, абсолютно равнодушной к идее Сопротивления. Для ночевки мужчины выбрали идиотское место – дом у отвесной скалы. И уснули, оставив ее на часах. Пистолет был слишком тяжелым для прицельной стрельбы. Но все обошлось.

Партию оружия она везла в сопровождении двух испанцев. Проходящий человек им шепнул, что подходит патруль. Парни выпрыгнули на ходу. Она стала тащить чемодан по вагонам. Поезд остановился. "Могу я вам помочь, мадемуазель?" Немецкий офицер спустил чемодан на перрон. "Не слишком тяжелый для такой девушки?" – "Все мои книги, – ответила она. – Коньки, утюг. Я к бабушке переезжаю". Офицер козырнул ей из тамбура. Город был незнакомый. Никто не пускал ночевать. Потом ей сказали адрес, где принимают "таких, как вы". Деньги там попросили вперед. Чердак был с безумной старухой, привязанной к кровати. Старуха рвалась и орала всю ночь.

Утром она потащила автоматы дальше.

И довезла.

В год Освобождения она проводила своего друга по Сопротивлению. Он вернулся в Югосла-вию – строить социализм. Она осталась в Париже. Невысокая, четкая женщина. Эспаньолита*. Черные глаза блестели. Волосы тоже – с гребнем и локонами. Каблуки черных туфель выгибали ступни. Черная юбка и блузка из парашютного шелка.

Однажды в Латинском квартале на митинге вышел Висенте Ортега.

Руководителю было тридцать. Он умел зажигать.

В конце речи он поднял кулак.

Ей пришлось выбирать между ним и любимым своим пистолетом. Никелированный "Вальтер" с щечками из перламутра. Американский летчик ей подарил. Декабрьским вечером Сорок Пятого года, когда переходили Pont-Neuf**, Висенте вынул руку с пистолетом из кармана и завел ее за парапет.

* Испаночка (исп.)

** Новый мост (фр.)

Первого Мая был праздник. Танцевали под аккордеон. Гость из Венгрии подал руку, она поднялась. Этим танго Висенте остался весьма недоволен. Ругал аморальных (почему-то) славян. Впервые пришлось ей оправдываться что его не было рядом, как всегда, он с товарищами...

Она была уже на пятом месяце.

Отец был в Испании, когда я родилась. В первой своей нелегальной поездке. Благополучно вернувшись, он предложил дать мне, лежащей в чемодане на рю Монмартр, 5, имя Долорес – в честь Председателя партии. Но мать уже выбрала.

Инеc.

Четверть века спустя меня готовят к аборту в СССР.

Полуподвал. Пол цементный. Стены в подтеках. Бельмо окна со следами малярной кисти а ля Пикассо.

Здесь хозяин по кличке дядя Вася-П...брей. Мстя за профессию, пьет. Так, что руки трясутся, когда наклоняется с бритвой. При этом, однако, извлекает прибавку к зарплате, сшибая за добавочный комфорт. Во-первых, за смену лезвий. Если деньги не взяли, извольте, мадам, бриться старыми (когда даже новыми их, под названием "Спутник", ранить нельзя разве что офицерскую щеку, и то сомневаюсь... Знала бы, захватила "Жилетт"!). Дальше – за мыло, за намыливание несменяемым помазком (а без денег – терпите всухую). При конвейерной этой системе к концу дня набирается даже больше, чем на бутылку, которую он распивает, выдавая себя среди собутыльников за ветерана войны. Так говорят соседки, прошедшие через этот подвал много раз.

Вся палата смеялась, когда я сказала, что первый. Норма пять-шесть. До тринадцати. Одна пожилая – после двадцатого. Об этом говорится со странным каким-то превосходством.

Не знаю, что испытала в Париже Кристин.

Здесь это – как насадка на миксер. Тебя разнимают, пристегивают и наваливаются. Вставляют железо и распяливают до отказа. Миксер включается. На очки и на грязный халат брызжет новая кровь. Это твоя. Ты орешь. И орут на тебя.

Снимают, уводят и следующую. Конвейер. Фабрика-кухня. Как куриц каких-нибудь потрошат.

Только живьем. Без наркоза.

Mais a fait mal*...

* Но это так больно... (фр.)

Бледность ее лица потрясла Александра.

Она вернулась внезапно, за день до выписки. Одна. На транспорте, с тремя пересадками – хотя у него было отложено на такси.

Касса рабочей столовой была внизу, зал на втором этаже. Комнатной величины. Голый пластиковый стол с исцарапанной алюминиевой обивкой. В углу компания разделась под выпивку до пояса, кирпично-обожженные по шею и локти, а в промежутке бледнотелые, на предплечьях наколки, не сложнее по символике сердца, пробитого стрелой. На липучках шевелились мухи. Оставив на тарелке блестящую гречневую кашу с подливкой, пиво Инеc допила. Теплое. Прощальный обед в СССР.

Солнце жгло сквозь пелену.

Когда они встретились, кинотеатр по эту сторону Спутника еще строился, а сейчас, несмотря на неубранный мусор вокруг, в нем уже шел фильм. Болгарский. Про шпионов, срывающих коварные планы Запада: ее в последнем кадре убили из винтовки с оптическим прицелом, он благополучно вернулся в лагерь социализма. Указательным пальцем он вытер слезу, успев до света придать лицу ироническое выражение. Вместе со старухами, бетонщицами и мальчишками вплотную, которым не достались путевки в пионерлагеря, они вышли на солнце.

Красное в дыму.

Больше наружу они не выходили. Окна в квартире были закрыты, шторы задернуты. Потеряв напор, вода сочилась, ржавая и теплая. Они вымачивали простыню, выкручивали над ванной в четыре руки, расстилали и ложились плашмя. Рядом, но не соприкасаясь.

Они говорили. Тем больше, чем меньше ей здесь оставалось. День и ночь напролет.

Он пытался вообразить границу. Момент перехода. С начала начал – что есть Запад?

– Запах.

– Чего?

– Чистоты. Чистоплотности, – подбирала она. – Зубной пасты. Мятных пастилок, чуингама. Туалетной воды. И духов.

– А еще?

Дезодорантов – Инеc не могла даже предположить, что возможна ностальгия по аэрозольным ароматам сортиров, пахнущих морем, лавандой, весной. То есть? Есть такой запах. "Весенняя свежесть". А сигареты? напоминал он. Настоящие? Конечно. Les Caporal. Les blondes*. Изредка трубочный дым. Или вот. Либеральной демократии запах. Типографская краска. Афиша. Газеты, журналы в киоске. Вертушки с "ливр де пош". Запах машин. Мягких, удобных сидений. Выхлопных даже газов. Кофе-экспресс. Круассанов аи bеиrrе**... Запах жизни. Имеющей ценность. Звук и цвет. Это можно еще осязать. Вкус. И покой. Состояние легкости. Как переход в невесомость. Каждый раз привыкаешь неделю.

* Здесь: Из черного табака. Из светлого (фр.)

** На сливочном масле (фр.)

– А потом?

– Все возвращается в норму.

– Какой она будет?

– Сначала? Моя комната. Солнце весь день. На лоджии кадка с апельсиновым деревцем. Холм вдали. Там растут персики. Старинная церковь. Тишина. Они меня ждут.

– Откуда ты знаешь?

– Покрасили комнату. В белый цвет. Но не чисто, а с нюансом, которого не передать. Такого здесь нет. Blanc casse. Белый сломанный. Такой медидативный. Это Париж изнутри.

– А снаружи?

– Серый. Все оттенки. До жемчужного.

– Цвета спермы?

Молчание.

– Еще будет лето, – домогался Александр. – Август. Куда поедешь?

– Может быть, к подруге в Ниццу.

– А потом?

– В сентябре весь Париж возвращается. La rentree.

– Что значит?

– Жизнь начинается. Романы, выставки, кино, скандалы. Я приеду к тебе через год, ты меня не узнаешь... Сигарет багажник привезу. И мы куда-нибудь поедем.

– Куда?

– Куда захочешь.

– Разве что в Питер. Больше некуда...

Ночью на кухне он открывал окно и, просыпая табак, разминал папиросу. "Север" – пятого класса. Из расползшейся пачки. Упираясь локтями, улетал в темноту, оставляя свой кокон в шлакоблоке. Ангел отчаяния. Всевидящий, отрешенный. Над горящим в ночи Подмосковьем. Над этой гангреной коммунизма вширь и вглубь. Каждый понял, никому не дано изменить. Только он червячок, человечек, вопрос. Продолжает пульсировать. Бьется, трепещет. Мол, зачем?

Она не спала.

– Ты не молчи...

– А что тут скажешь?

– А ты скажи. И я останусь...

Он молчал.

– Уехать мне?

– Уехать.

– Почему?

– Потому.

– Потому что не любишь?

– Потому что, – сказал он, – люблю.

За три дня до развязки заставили выйти – и на воздухе засаднило. Прячась за лакированной твердью двери, он приоткрыл на цепочке.

– Кто это был?

Он подал телеграмму из-за Урала.

Вылетаю с любовью Альберт тчк

– Странно, – сказала Инеc. – Так и не поняла я вас, русских. Действительно, может быть, тайна?

– Может быть.

– А какая?

– Не знаю. Пустота...

После второго захода – "Si tи те permets"* – Альберт расстегнул свой мундир, в вырезе майки белая кожа шла пятнами.

– Разбавляет... Друг мой разбавляет. Водой. В литровой бутыли с притертой по-химически пробкой был спирт. Бокалы хрустальные.

– Не могу, друг, позволить.

– Раньше мог. Он на все был способен, Инеc. Кроме любви... – Выдохнув, он запрокинулся и приложился к своему кулаку. – Х-ха. Экзистансу искали мы в совреальности. Спросишь, как это выглядело? Видимой стороной? Крайним релятивизмом. Отношения, личность... Это все побоку. С кем попало. Ё...й мистик оргазмов. Мальчика с толку сбивал. Мол, границы – это только внутри. Инеc? Ти m'епtends?**

– Je t'entends, Albert***.

– И заметь, не Камю. Человек действия. Напрямую. Не его бы теории, я в другом бы мундире сидел. Legion etrangere****...

* С твоего позволения (фр.)

** Ты меня понимаешь? (фр.)

*** Я тебя понимаю... (фр.)

**** Иностранного легиона (фр.)

Он поет. Сначала без слов напевает пластинку, что крутилась когда-то по ночам у Нарциссо. – Ле солей э ле сабль... Но годы любви – тю мантан сэт ир-р-репарабль... Он не может. А я вот могу. Все! Не хочу, что могу, а могу, что хочу. Тю мантан?

– А я нет. Не могу.

– Почему?

– Семя свое исцеляю. Хромосомы.

Альберт вывинтил с хрустом.

– Не поможет. Мутанты. Чтоб воскреснуть, должны умереть.

– Ну, давай. Будет, будет...

– Инеc, за тебя!

90° это... это – глаза прикипают. К глазам.

– Сейчас я скажу.

– Что?

– Что запретили. Чего мне нельзя... – Альберт ухмыльнулся и всхлипнул – изумленно. Глаза помертвели, стекленея.

– Сделай что-нибудь, – говорила Инеc. – Ну... Изо тра у него вздулся и лопнул пузырь:

– Друзья, я убил... Человека.

Александр наложил свои руки ему на погоны.

– Успокойся. Все тут свои.

И захлебнулся. От удара под ложечку. Засмеялся, но внутренне. Вслух же не смог. Только выдавил:

– Друг...

И влетел в угол с вертикальной железной трубой. Пришел он в себя на проигрывателе. Из конверта со сверкающе потным от ярости -"It's a man's world!"* – черным певцом вынул полдиска. Вдали на полу – прозрачный стеклянный кирпич, еще почти полный. Он все понимал, начиная с армейских полуботинок, на которые нависали, ломаясь по стрелке, брюки. Сверху ботинки блестели – сунул под вращение щетки в аэропорту. Снизу грязь, привезенная из-за Урала. Через бортик тахты Инеc подала ему ложку. Супную. Гладковыпуклый холод на челюсть. Неужели ломал?

* Это – мир мужчин (англ.)

– Убил он... Тоже мне сверхчеловек. Дай руку, – протянул Александр как "хайль Гитлер". И был поднят рывком.

– Хайль, Альберт. Я насквозь тебя вижу.

– Потому что такой же. Зиг хайль, Александр.

Он ударил и промахнулся.

– Бой с тенью, – сказал Александр. – Обучили?

Спьяну он не поверил финту, и Альберт улетел ему за спину, кулаками вперед.

Инеc вспрыгнула на тахту.

Сколько пыли, сколько солнечной пыли... Развернувшись, Альберт наступал:

– Потому что! – и бил. – Энтропия закрытых систем! И не только Москва! Сверхдержава еще загорится! Сама!

Александра притерло спиной. Дверцы треснули. Ломая фанеру перегородок, они провалились. Вместо кляпа Альберт заталкивал с языком ему "слипы". Отдай ее мне... Ты молчи! – и затылком приложил о цемент. – Шанс мне дай. Обожди ты! – и снова по цементу. – Дай возникнуть. Дай выбраться... Друг, Сашок. Ты ж Россию любил? Что же ты, падло, стране изменяешь? Ты ж себе изменяешь, себе! – Ударил в левый глаз и заплакал. Ослабевая, обливая слезами, зубами он вырвал трусы и впился поцелуем, при этом кусая, – ну, с-сука.

Сбросив его, Александр продрался наружу.

К воде. К ледяной...

Но она еле теплая. В зеркало улыбался Альберт. В кровь разбитый. Александр был не лучше.

– Только глаза от нее и остались... Отдай.

– Послезавтра она улетает. До послезавтра.

– Иди на х...

– Скажешь, любовь? Не способен.

– На все я способен.

– А убить человека? – Альберт снял со стекла его станок. Вывинтил "Жилетт" и резанул по воздуху. – "Любовь"... Знаю, что ты задумал. Что у тебя на уме.

– И в мыслях читать научили?

– А это наш долг. Предупреждать преступления. До того, как свершилось.

Александр сплюнул: струйка из крана стала размывать красный узел, обесцвечивая нити слюны. За спиной Альберт чиркал бритвой крест-накрест. Ауру полосовал.

– Красивый... Я такого, как ты, разрывными по сугробам разнес. Сволочь, изменник. Нарушитель границы.

Бросив лезвие, он размахнулся. Александр вылетел из зеркала, но удержался за раковину. Они сцепились, ломая друг друга. В ванной не было места. Альберт стал кусаться.

– Я тебя съем! – И смеялся, слабея. – Ам, ам!

Александр свалил его в ванну. Переключил воду на душ и ударил струей. Мундир намокал, и под тяжестью он перестал вырываться.

– Партбилет! Партбилет! – и колотил себя по сердцу.

Отлетела щеколда, ворвалась Инеc.

– Перестань. Партбилет у него.

– Пьяный бред...

Она перекрыла душ. В квартиру стучали соседи – в двери, в стены и в потолок. Альберт вытащил красную книжечку.

– Умоляю, Инеc... Под утюг.

Александр отпал к переборке.

– Друг... Неужели?

Стаскивая брюки, Альберт мутно взглянул.

– Я ведь помню, каким ты приехал. Девственник из-за Урала. Глаза, как Байкал...

Член залупился, но в порядок он его не привел. Вместо этого вывернул руку. Послушал часы, отстегнул их и хрястнул об пол.

– Мы в шоке?

И упал за порог вниз лицом. Александр приподнял его и заплакал. Толкнувшись в гостиную, увидел, что дом их пылает. Пламя рвалось к ним в окно. Он втащил тело на тахту и пошел за водой. Из цветочного ящика за окном она выкопала все окурки и посадила анютины глазки. Это было в их первые дни. По весне. Из этого вырос кустарник огня, загудевший от ярости, когда Александр опрокинул ведро. Одного не хватило, и двух было мало. В обугленном ящике все еще полыхала земля.

На кухне гудел парижский фен для сушки волос. Партийный билет в ее пальцах дергался бабочкой.

– Что с тобой?

Он втянул в носоглотку, размазал лицо.

Ладони были черны.

– С любовью лечу. Жаль, самолет не разбился...

На внутренних линиях они бились один за другим в том году.

Вот и все.

Он ничего не испытал, кроме сожаления по этому поводу. Отвалился на спину, со стуком уронив на линолеум левую руку. Было так жарко, что кожу мгновенно стянуло, он весь был в этой нежной коросте, в шелушащихся струпьях. Все. Только саднила и поднывала его истощенность.

Она отвернула матрас. Нашарила ручку, поднялась на колени. Груди засияли, когда она повернулась на свет. "Bic" ее высох. Кончилась в трубочке кровь. И последняя дата вместе с клоком обоев сорвалась, оголив штукатурку.

Самолет был в три сорок. Минус до аэропорта. Время было, но...

– Еще собираться...

– Я готова.

– А вещи?

– Подаришь какой-нибудь...

Он сжал часы, навалился щекой на кулак. Запах гари его разбудил. На солнце пылала сине-красная книжечка – авиабилет до Парижа. В супной тарелке "Общепита", исцарапанной ложкой. Он обжегся, отбросил. Сжав руками колени, она наблюдала, как корчится пепел.

– Я теперь вне закона.

– Как все здесь...

– Но меня они станут искать.

– Не сегодня.

– Не сегодня, так завтра.

– А завтра, – сказал Александр, – уже не найдут.

ПЕПЕЛ

Красный свет задержал их посреди Невского проспекта. Реклама уже угасала, но было светло и видно до Адмиралтейства, которое мерещилось в конце перспективы.

– Гражданские сумерки...

– Политический термин?

Он засмеялся.

– Географический. Так называются белые ночи. С другой стороны, они уже проходят, тогда как сумерки с Семнадцатого года, боюсь, уже навечно...

Дом был напротив – с парадным, осевшим под линию тротуара. Дверь с узорной решеткой. До боли знакомый запах мочи. Битая, затоптанная, но мозаика пола. Узор решетки старинного лифта, кабина которого, если работает, то восходит со скоростью прежних времен. Завиток перил. Сточенный мрамор ступеней, выеденных посреди.

На площадке тень замерла посреди белых бедер. Сидящая в нише держала себя под коленки – каблуки на весу. Выглянув из-за мужского плеча, ухмыльнулась.

Они поспешили свернуть.

– Здесь это так...

– Deja vu*.

* Здесь: Уже видела (фр.)

– А коммуналку?

– Только московскую.

– Сейчас сравнишь...

Двойная дверь по закраинам была усеяна звонками всех времен и систем. Он нашел кнопку образца 60-х. Из комнаты в глубине доносился звонок. Он постучал. Подлетели шаги.

Мальчик Ипполит вырос и попрозрачнел. В темноту коридора сникали двери, возле каждой громоздились предметы. На шкафу рядом с дверью сестры Александра – корытце из цинка.

– Музейная редкость.

– Еще бы. Меня в нем купали.

– Вот в этом?

Ипполит подал голос:

– Где ее ключ, не забыли?

Ключ был в пыли на шкафу, а на скважине старомодная здесь висюлька против визионеров былых и наивных времен.

Проводка все еще внешняя. Он вспомнил, что выключатель разбит и осторожно щелкнул. Экономная лампочка озарила типичный ленинградский пенал – результат Катастрофы. Потолок бывшей залы с лепным украшением был разрублен, от ангелочка осталась лишь нижняя половина.

Клином жилплощадь сходилась к окну.

Он ее обнял.

– Никогда не найдут. Тебе нравится?

– Я помыться хочу.

Заложив руки за спину, мальчик на кухне наблюдал за дворовыми окнами, где маячило дезабилье. Стены в кастрюлях и трубах, над головой вперекрест бельевые веревки. Пять газовых плит взрывоопасного вида. Он поставил корытце под кран. Спички питерские: красно-желтая этикетка по-английски. Излишки экспорта. От вспышки газа он отпрянул. Снаружи был Питер, но внутри Ленинград.

– Бог Москву, говорят, наказал.

– Есть за что.

– Правда, что там все проваливается в тартарары?

– Под Москвой.

– А сама?

– Еще держится. Но дышать уже нечем.

– Подышать к нам приехали?

– Отдышаться.

Обогнав, мальчик открыл ему дверь. Александр внес корытце и не расплескал.

– Мадемуазель.

– Тетя не русская?

Александр обернулся.

– А что?

– Просто так. Мама на кухне моется. Я дверь ей держу, чтобы сдуру никто не вошел. Надо тихо, чтоб не плескалось. Но сейчас никого, так что мойтесь спокойно... Мадам.

Александр вышел за ним в коридор. Обои вокруг телефона испещрены номерами. Он снял трубку, набрал неуверенно и, наслушавшись длинных гудков, положил – еще черную, как было в детстве.

Мальчик попросил набрать ему "точное время". Послушал, вернул и вздохнул.

– Загуляла моя мама.

– Право имеет.

– У нее сейчас, знаете, финн. Приезжает к нам на уикэнды. Вы бывали в Финляндии?

– Издеваешься?

– Есть Финляндский вокзал, а поехать нельзя. Почему?

– Потому.

– Это близко. Кроме водки, там все есть.

– Например?

– Сыр "Виола".. Ну, все. Близок локоток, а не укусишь.

– Еще укусишь.

– Не знаю... У этого финна семья.

За дверью вскричала Инеc.

Сведя груди локтями, она стояла в корытце.

– Что это?

– Где?

Ипполит удивился.

– Разве в Москве нет клопов?

Она с трудом распечатала пачку. Франков, сбереженных Инеc, чтобы взять такси от парижского аэропорта домой, хватило на этот блок "Пелл-Мелла", который она перед отъездом купила в магазинчике для иностранцев гостиницы "Украина".

Курили они в коридоре.

Согласно традиции, пойти было некуда. Можно было лишь только уйти. В Петербург – и рыдать до зари. (Или в подъездах е...ся. Или свергнуть на х... режим.)

Сил не было даже по второй закурить.

Вдоль пенала посвечивала леска – индивидуально сушить белье. Они забросили на нее всю одежду и подвесили обувь – прищепками. Тахту от стены отодвинули и застелили взятой из шкафа простыней (под которой был спрятан тамиздатский томик Бродского – "Остановка в пустыне").

– Ложись.

– А ты?

Он ответил цитатой из Кафки:

– Кто-то должен не спать.

Она сложила руки под щеку и поджала колени. Он взвел, зафиксировал колпак лампы. Прожекторный свет залил подступы к иностранному телу.

Взяв с полки "Русские ночи", он взгромоздился на стул.

Но забыться не смог. Коммуналка разъехалась на уикэнд, оставив клопов без крови. Всеми силами они двинулись на гостей. Самой вожделенной оказалась Инеc. Словно сговорившись в какой-нибудь штаб-квартире за обоями, клопы появлялись одновременно с четырех сторон. Нависая над спящей иностранкой, Александр отбивал атаку скрученной в жгут "Ленинградской правдой". Пробовали и с потолка. Но при всех своих интеллектуальных способностях коэффици-ента сноса не учитывали. Выгибаясь акробатом абсурда, он отбивал их атаки. Невозможно, чтобы эти клопы добрались до священного тела Европы (которой в ленинградской ночи Александр был последним защитником – с риском шею свернуть).

Утром они вышли в Петербург.

Невский был пуст – весь, до искры Адмиралтейства.

– Как красиво...

Зевок свел ему челюсти.

– Сейчас бы кофе с круассанами. Большой "боль" кафе-о-ле. Но перед этим ванну с пеной...

В полуподвале булочной на углу купили два маковых бублика. Съели их, свежих, в сквере у метро, название которого ему всегда казалось издевательским: "Площадь Восстания".

Из метро вышли через одну.

– Там, направо, писались "Братья Карамазовы".

– А налево?

– Детство. Одетое камнем...

Через Звенигородский и коридором Щербаковского переулка они вышли на улицу Рубинштейна, где он обратил внимание Инеc на голубую стеклянную вывеску:

– Сексологический центр. Первый под властью тьмы. Символично, что возник он в эпицентре обскурантизма, где ковались мои комплексы. Вот в эту дыру.

Стены подворотни были облуплены, но не сочились. Они вышли на пятачок двора. От мусорных баков пахнуло гнилью.

Со дна пролета возвращалось эхо безрезультатных стуков в дверь.

– В блокаду у бабушки лопнули барабанные перепонки.

– Сколько ей?

– В год Катастрофы было, как нам. Квартиру им купили на свадьбу. Весь этаж, но осталось немного. Эта дверь была черного хода. Стала единственной, прямо на кухню...

Они сидели на ступеньке. Поднося сигарету, он в пальцах ощущал невесомость.

– Что будем делать?

– Вернемся.

– В Москву?

– В Петербург.

В Зимнем дворце неофиты устремляются по галерее Растрелли на Главную лестницу; он же увел ее тайным маршрутом – направо, где гулко и сумрачно.

Сквозь Древний Египет, Вавилон, Ассирию – в классическую античность. (Эрекция, от которой он прихрамывал, как инвалид, достигла апогея в зале Двенадцати колонн. К одной он припал.)

– Повалю сейчас на саркофаг.

– Жестко.

Обнявшись, они вплыли в зал, полный статуй. Странно было держать руку на живом бедре.

– Тот юный, растленный – ты видишь? Гиацинт.

– А лысый?

– Ну, как же... Сократ. А это натурщица...

– Чья?

– Моя.

Кто отнял ей белые руки? Нависая своими культями, Венера Таврическая с тоской созерцала вид во внутренний двор. Тогда, в отрочестве, главными врагами были старухи в темно-зеленой униформе, по одной на зал. Они зорко следили за метаниями Александра вокруг постаментов. В руках у него был блокнот с подставленной страницей и обкусанный карандаш. Сросшаяся с Венерой идея неприкосновенности, неприкасаемости, сводила с ума Пигмалиона в пионерском возрасте. Ползая глазами по мрамору, он пытался перерисовать эти груди, рельеф живота, этот широкий треугольник, приводящий в тупичок тотального безумия. О раскрой! Приоткрой эти бедра, соверши свой шажок ведь и пятка уже полу приподнята. (Холм Венерин отшлифованно, отцензурованно наг. Так и не встретилось ему в Эрмитаже волосатой, как в жизни оно оказалось: римский мрамор курчавился только над кроткими признаками отроков и эфебов, с которыми отождествиться было невозможно. Не отсюда ли, из зала Античного Рима под номером 18, появилась склонность брить девушек? С помощью, помнится, маминых загнутых ножничек, а затем электробритвы "Харкiв" – подарком к аттестату зрелости.)

– На нас уже смотрят.

Он снова затормозил – перед бронзовой статуэткой. Этрусской. Пятый век до нашей эры. "Мальчик на погребальной урне".

– А это?

– Я.

За витриной кафе Александр увидел, можно сказать, родственника. Который ел мороженое из вазочки. В одиночестве.

– Атлет с залысинами – видишь? Муж моей крестной. Мамонов.

– И?

– Подойди сзади и закрой ему глаза.

В недоумении Инеc исполнила – подошла к стулу и погрузила незнакомца во тьму ладоней.

Александр сел перед ним, поставил локоть. Столик подпрыгнул. Черно-смородиновое мороженое капнуло с ложечки. Наконец Мамонов надумал.

– Вы обознались, милая гражданка. Я – не он. Глаза открылись – с красноватыми прожилками.

– Быть не может?

Александр пожал ему руку.

– Но каким же?..

– Вот, слоняемся по Союзу. Инеc, позволь тебе представить...

Привстав, Мамонов приложился к руке. Потом обратил вопрошающий взгляд.

– Инеc – парижанка.

– Рижанка?

– Па-рижанка.

Мамонов осмотрел стойку, вымпел, добытый этим кафе на Разъезжей улице в борьбе за коммунистический труд. Удостоверившись в незыблемости мира, несмело улыбнулся:

– Баку?

– Почему Баку?

– Ну, говорят же... Маленький Париж.. Я угадал?

Бабушка в одиночестве пила чай с блюдечка. При их появлении в лице она не изменилась. Внук прокричал имя своей любовницы. На груди у бабушки лежал слуховой аппарат. Она наставила мембрану на Инеc.

– Как?

Инеc повторила.

– Не стесняйся, – сказал он. – Кричи. Расслышав, бабушка посмотрела с сомнением.

– Инеc из Парижа. Из Франции!

– Слышу, слышу. Не такая уж тетеря. Садись, милая.

Импортные кресла на алюминиевых ножках были укутаны в полиэтилен. Модерн, заброшенный терпеливым Мамоновым, в тылы последней из могикан Империи Российской. Резной буфет, отворяясь, дохнул валерьянкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю