Текст книги "Дочь генерального секретаря"
Автор книги: Сергей Юрьенен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
– Меня тоже?
– Друг... Всё ведь здесь. – Имея в виду сердце, Альберт ударил себя под знак "Отличника", привинченный к мундиру. – Наш экзистанс, спонтанность наша, прорывы в подлинность... Любого смету с пути, но только не тебя. Неразложимое ядро.
В такси обоим стало плохо. Чем Александр и объяснил тот факт, что кореш побелел, как мел, увидев у двери квартиры в Спутнике существо нездешнее.
Полы ее плаща лежали на ступеньках. В бутылке из-под молока клубился дым окурков. Она поднялась навстречу, прижимая папку.
– Инеc! Позвольте вам представить... – Александр схватился за перила. – Мой друг из Министерства любви.
К губе Альберта присохла сигарета, и стоял он, ладонь впечатав в стену. Инеc перевела глаза на Александра, который пожал плечами.
Сигарету Альберт оторвал с кровью.
– Аншанте...
Вывернув карман пиджака, Александр отцепил с булавки ключ. С одного из попаданий ввел и распахнул:
– Моя конспиративная... Как вы нашли, Инеc?
Стоя в винный отдел, Альберт упрекнул:
– А говорил, что с иностранцами не водишься...
Александр не знал и даже не догадывался о том, что у человека могли отобрать перед демобилизацией подписку – информировать о контактах с иностранцами.
– Она тебе кто?
– Никто.
– Темнишь. Скрываешь от всевидящего ока... – Альберт взялся за прилавок, крытый железом:
– Шампанского.
– Бутылку?
– Пару.
– Сладкого, полу?
– Как полагаешь, друг? Давайте брют.
– Воля ваша, но девкам вспучит животы. – С показом рейтуз, передавивших ляжки, тетя Люба сняла бутылки. – Монопольной сколько?
– Не водки. Рому.
– Где ж ты такое видишь?
Альберт показал на светлый тростниковый Сапеу:
– Вон стоит.
– Кубинская ж отрава?
Очередь загудела в поддержку:
– Если душа солдата просит? Ты, Люба, знай-давай. Мы, сказано, народ-интернационалист.
То, что в Москве еще не поздно, в "спальном городе" уже глухая ночь. Из черноты окна сквозило свежестью полей. Такси здесь нет, в Москву только автобусом. В ожидании последнего Александр наблюдал, как иностранка, готовая подняться, сводит пальцы на подлокотниках.
И разжимает снова.
Альберт крутил El condor pasa. Эту – и еще "Сесиль". Мятую сорокопятку фирмы "Мелодия".
Она услышала автобус тоже. Издали – когда на перемычке мотор стал брать подъем. Улица здесь с односторонним движением. Автобус описывает петлю вокруг Спутника и – буэнас ночес – назад в столицу. Пыточный инструмент, а не маршрут. Гаротта. Завинчивая винт на горле, автобус остановка за остановкой – приближался. Под взглядом огромных черных Александр очерствел лицом. Синьорита, мадемуазель...
Ваш выбор.
Автобус захлопнул двери. Она осталась. Через мгновение дом затрясся, на столе зазвенело.
– El condor раsа, – сказал Альберт.
Они смеялись, глядя друг на друга, – Инеc и Александр. Он не смеялся так давно – до слез. Потом хватил рома и впал в апатию, слушая, как, помимо испанского, на котором с Богом, Альберт уже извилисто впускает по-французски.
Ложиться пришлось вместе.
Встроенный шкаф в открытом виде превращался в динамик. Надев мундир на проволочную вешалку, Альберт слушал, как в гостиной гостья чиркает спичкой.
– Курит... Невероятно.
Закрыл деликатно дверцы. Лег и свел пальцы под затылком.
– Ну, друг, скажу тебе... Сверхиностранка. Везде была, все языки свои. Вот уж, действитель-но, гражданка мира. Каким мир еще неизвестно когда будет. Поверх границ.
Александр отвернулся к стене и подсунул край одеяла себе под поясницу.
– В казарме я забыл, что, кроме биомассы, в этом мире есть еще и люди. Она ведь как бы на пьедестале, да? Где золотом написано: "Эчче Уомо". Воплощенное достоинство. Свобода. Ты заметил? Ничего не боится абсолютно. Говорит что думает, что думает, то говорит. Вот это оно и есть – Европа. Нет, в ориентире мы были правы. Запад. Только Запад. А ты что думаешь?
– Про что?
– О ней.
– "Фрэнч кисс", – я думаю. Сосет, наверно, хорошо.
Он оскорбился.
– Ты не был циником.
– Я говорю, что думаю.
Он замолчал.
Самоизвергаясь, член подпрыгивал над впадиной живота.
Александр утерся и отбросил простыню. Альберта не было, от парижанки только запах. По пути на кухню под ноги попалась фуражка с голубым околышем. Он пнул, она обратно прикатилась. Он подобрал, повесил.
Начать с того, что Достоевский считал роман Сервантеса книгой, которые посылаются человечеству по одной в несколько сот лет. Которую не забудет взять с собой человек на последний суд Божий...
Заваривая пятый чай, он их увидел в окно. Аборигены на них оглядывались. Полы плаща разлетались, походка независима. Придерживая ее за локоток, экс-сержант нес сетку с продуктами. В шкафу Альберт отыскал его летнюю одежду и, несколько опережая сезон, был на ветру, как ангел – разве что слегка замаранный.
Он встретил их отчужденным стуком машинки.
– Писатель милостью Божьей, – приобнял его Альберт. – Когда-нибудь выйдет из подполья и удивит страну.
Александр сбросил его руку.
– А может быть, и мир. Vamos a la cocina...*
* Идем на кухню... (исп.)
Запахи с кухни отвлекали от размышления о природе идеала, но перед тем, как сдаться, он долго сглатывал слюну. Инеc снимала со сковородки мясо. Не в виде котлет, а одним куском – еще и с кровью.
– Это куплено в СССР?
– Инеc, – кивнул Альберт, сдирая с водки станиоль. – Показала мне "Кулинарию" у станции "Проспект Вернадского". Туда завозят для испанцев.
– Каких испанцев?
– Испанцы там московские живут. Эмигранты той войны, их дети. Видел там красные дома? Квартал повышенной категории, но им не нравится. Буэнос-Айрес называют. Да, Инеc? Мол, дует. А я бы жил. Зачем я не испанец? Ну что, друзья... Прекрасен наш Союз?
Она выпила одним глотком.
– Ого, – польстил Альберт. – Русский бой-френд научил?
– Русского не было.
– За все это время? Не поверю.
– Русские меня за женщину не принимают. В отличие от Парижа меня здесь даже изнасиловать никто не попытался. – Она засмеялась. – Там, где я снимаю, – сосед. Однажды схватил меня и все определил на вес: "Е...ть нельзя. Не тянешь".
Альберт поперхнулся.
– С-скоты...
– Нет, он по-своему душевный. Сначала зарубить хотел, потом мы подружились. А с русскими отец мне запретил. С кем угодно, только чтоб не русский.
– Русские разные бывают.
– Конечно. Вы, например, совсем другие.
– А кто ваш папа?
– Отец? Он литератор.
– Книги пишет?
– Статьи.
– Первая колом, – налил Альберт, – вторая соколом...
– А если уже первая, как вторая?
– Тогда вторая пойдет, как третья. Маленькими птичками.
– Мелкими пташками, – сказал Александр, не выдержав глумления полиглота над родным языком.
– Хорошо мне с вами...
Альберт добавил:
– Пьется.
– Пьется тоже. Потому что вы хорошие.
– Иногда.
– Не очень часто.
– И чем дальше, тем все реже.
– Увы.
– Нет, – упиралась она. – Таких я не встречала.
Альберт поднял брови на его взгляд: мол, что тут скажешь? Такой вот человек...
После кофе она отключилась. Он накрыл ее пледом – сразу всю. С ботинками и стриженой макушкой.
– Клубочком свернулась. Парижаночка. И где? В бандитском, можно сказать, притоне... – Глаза его увлажнились. – Идем, не будем ей мешать.
Александр мыл тарелки, он вытирал.
– Переутомляться ей нельзя. Сердечко.
– А что с ним?
– Ничего. Но с кулачок ребенка. Конституционно.
– Это она тебе сказала?
Горделиво Альберт кивнул.
– А про латино?
– Нет...
– Любовник у нее. Можешь себе представить.
– Ну и что?
Подав ему нож, Александр завернул кран.
– А ничего. Женщина как женщина. Со всеми вытекающими последствиями.
Упрямые слезы навернулись Альберту на глаза.
– Не для нас.
– Что за комплексы, сержант?
– Это не комплексы.
– Тем более, что все равно уедет. Так или иначе.
– Я умоляю, друг. Должно же что-то быть святое? – И отворачиваясь, прошептал:
– Пусть лучше так.
Соседи сверху били по трубе, но, стиснув зубы, Александр дописал введение до точки.
– Вот. Дон-Кихоту от идиота.
Когда она нагнулась, он коснулся ее затылка – кончиков волос. Щелкнул разряд. Он отдернул руку. Засмеявшись, она подняла глаза.
– Последний кофе?
Альберт предупредительно вскочил:
– No te muevas!*
* Не двигайся (исп.)
Глаза Инеc сияли чистой радостью. Теперь она успевала на встречу с Фердыщенко – научным руководителем диплома. После кофе она стала собираться. Утро, конечно, мудреней, но у нее масса неотложных дел. Включая выбросить салат "весенний", который перед визитом в Спутник она приготовила себе на вечер.
Последним автобусом она уехала.
Александр спросил:
– Доволен?
Стоя на краю ночи, они закурили. Слышно было, как автобус огибает Спутник. С веранды долетала музыка.
– Может, на танцы?
– На х...
У подъезда Альберт попросил пиджак:
– Схожу, пожалуй.
– На фингал не нарвись.
– Кто, я?
В чемодане с рукописями был димедрол. Александр запил таблетки ромом и ничком пал в запах парижанки.
Утром, входя в сортир, он отшатнулся и встряхнул мозги. Стены распирала какая-то бетонщица, с ногами влезшая на унитаз. Губы сложились сердечком.
– Писию, – сказала она так, будто за это будут бить.
В день закрытия Недели французского кино давали "Орфей спускается в ад". Высотное здание на Котельнической, где кино "Иллюзион", осаждала на солнцепеке вся Москва.
"Лишних билетиков" не досталось.
Вода в Яузе лоснилась, запыленная. Огибая высотку, приток неподвижно впадал в Москву-реку. Над ней торчали заводские трубы периода "первоначального накопления" – прямо напротив невидимого Кремля. От сознания, что юный Жан Маре уже начал инфернальный спуск, хотелось броситься с моста.
– Единственный был шанс.
– Может еще представится.
– Когда? Здесь однократно все.
– Зато инфернум за каждым углом. Пошли...
– Куда?
– Зальем желание.
В "стекляшке" он развинтил гранатообразную бутылку. Александр смотрел, как наполняется стакан.
– Для меня, друг, это было, как глоток свободы... За нее. За все, что случилось.
– Чего не случилось.
Болгарский коньяк прошел с трудом. Над тележкой с грязной посудой жужжали мухи. Особенно зудела одна помойная, которая моталась по всей "стекляшке", невольно натыкаясь на клиентов.
Подсел мужик.
– Стакан, ребята, и взорву, что захотите.
– Чем?
– Чем скажете. Могу динамитом, могу ТНТ.
Не имея правой кисти, мужик заслуживал доверия.
– Неси.
– Всегда со мной. – Вынул из кармана складной стакан и, тряхнув, разнял. Извлек три сплющенные конфеты "Мишка в лесу". Хватил "за то, чтоб они сдохли", развернул шоколадное месиво, ввел и отплевался от фольги. Кого рвать будем? Еще полстолько и давайте адресок.
– Обратно партизанишь, Коля? – крикнула буфетчица. – Смотри, в дурдом заберут.
Красные глаза прослезились, когда Альберт набулькал.
– Ребята... Подорвусь, но выполню. – Он опрокинул. – Координаты. Еврей какой-нибудь богатый? Жить останется, но дверь снесу. Давайте. Кто заклятые друзья?
– Мы сами себе друзья.
– Вот именно, – сказал Альберт. – Свяжи нас, и по палке динамита в ректум.
– Только объекты. Людей не рву.
– А мы, по-твоему, кто?
– Субъекты, – сказал мужик. – Творцы истории.
– Складывай тогда стакан...
Вторую бутылку "Плиски" они развинтили в саду для занятий по ботанике.
– Первый раз я встретил человека, на котором бы женился. Не раздумывая.
– А я бы нет, – сказал Александр.
– И сразу же в Париж. Жена моя – Европа.
– Я против.
– Он против. Против чего ты?
– Принципиально. Против брака. Писатель должен быть один.
– Может быть. А человек один не может...
Яблони осыпались. Они созерцали снизу этот снегопад, лежа голова к голове, когда во двор школы въехала клетка на колесах – милицейский "воронок".
– Стой!
Перемахнув забор, они ушли дворами и успели на сеанс в подвернувшийся кинотеатр. Бутылку допивали в заднем ряду. Танки шли ромбом.
– Миру – мир! – сказал Альберт.
На них зашипели. Поднявшись для аплодисментов Верховному Главнокомандующему, зал их разбудил.
– ГБ чем лучше? За пределы можно уехать и не в танке. Поскольку, добавил Альберт, – терциум нон датур.
– Датур.
– В роли жертвы?
Под грохот победного продвижения на Запад они спали, пока не разбудила билитерша.
Потом они добавили еще.
Плечом к плечу они вошли в метро. Станция была незнакомая. Чтобы пройти на эскалатор, им пришлось расстаться. На ногах они устояли, но каждый завяз в своем пропускнике. Обрезиненные створки, норовя по ногам, сшибались с грохотом под сводами.
– Пройдемте.
Им заломили и за дверку – тут же на станции. Неприглядная дверка, но за ней – целое отделение.
– Студенты?
Они кивнули.
– Так. Будет вам высшее образование... Институт?
– Стали и сплавов, – нашелся Альберт.
– А ты?
– Тоже.
– Есть документы?
– Нет.
– У тебя?
Александр подал студенческий билет. В смежной комнате второй мусор говорил в телефон: "Битков, будь добр: машину к "Павелецкой". Ерунда тут, пара хипарей. Лучше скажи, как там в Тбилиси? Ну? А забил кто?.."
Первый поднял лоб со следом от фуражки.
– Какой же, б...ь, "Стали и сплавов", когда написано "МГУ"?
– А кто сказал "Стали и сплавов"?
– Он.
– Так не я же...
– Ты мозг мне не е... Фамилия?
– Буковский, – сказал Альберт.
– Не твоя – твоя.
– Там написано.
– Не русский, что ли?
– Русский. Почему?
– Не разбери-поймешь. Ан... Ан...
Александр взглянул на Альберта, который приспустил веко в знак, что понято. Поднявшись со скамьи, Александр шагнул к стойке – оказать помощь в прочтении своей затершейся за годы обучения фамилии. Второй все ликовал по телефону по поводу неизбежной, как ему казалось, победы ЦСКА над Всесоюзным обществом "Динамо". С понтом взяться для упора за стойку Александр протянул руку и выхватил свой документ. Мусор продолжал смотреть на пустоту в своих руках. Альберт уж вылетал за дверь. Александр не дал ей закрыться. По мрамору на улицу. Налево – где темней. В ушах свистело.
На тротуар за ними выскочили сапоги с подковами. "Стой! Стреляем!"
– Это вряд ли.
Грохот рванул за ними так, что уши по-заячьи прижались. "Мы же инвалидами вас сделаем!"
– А это могут. Разлетелись! – Как мальчик-самолет, Альберт раскинул руки и спикировал направо.
Изо всех сил Александр сучил локтями по прямой.
"Врешь, не уйдешь!.."
Неизвестная Москва была вокруг. Древняя. Слободская. Он отрывался, сворачивая за углы. Домик с подворотней. Он нырнул. Внутри полно людей. Бабки, девки с младенцами. От ударов домино по врытому столу подпрыгивал фитиль керосиновой лампы. "Спрячьте, – закружил он по двору. – Люди добрые". Но игроки поднялись, как один, прихватывая и поленья: "А ну, давай отсюда..." Пятясь к подворотне, он не верил: "Татаро-монголы же? "Салазки" загибают... Мужики, они ж убьют?" Но замахивался народ всерьез, сливаясь в одну и ту же рожу ненависти и далее нагибаясь к топору: "Пшел!"
Из-под фонаря они оглянулись всей толпой: "Наш вроде?" Обеими руками натянули свои фуражки, и он услышал изнывающий их стон: "Ну, мы ш-ш тебя..."
Он взвизгнул. Он не поверил, что способен на столь унизительный звук. Но главное было – уйти.
Топот отставал за каждым новым углом лабиринта. По сторонам заборы, а под ногами осозналась вдруг земля. Москва, но как бы и деревня. О rus!
"Бабушка, – губами ловил он руки. – Бога ради. Не меня... Писателя спасите. Национальное достояние!" Белая тень в галошах сняла оплетку: "Лучок мне, Пушкин, не помни..."
Он услышал, как свернула по пятам машина. Щели в заборе вспыхнули. В свете фар пробухали сапоги, за ними ехал "воронок". Погоня стала моторизованной. Он лег ничком меж: грядок. Там, за забором, они перекликались. Когда машина вернулась, над Александром возникли стрелки молодого лука – светло-зеленые. Что с рук по гривенник за пучок. Сердце отталкивалось, он его прижимал к земле.
– Перекур?
– Не буду. Спекся.
Сапоги остановились прямо перед ним. Их было много – запыленных. От машины подошли начищенные.
– Так что? Сквозь землю провалился? Физподготовке больше надо времени уделять.
– Товарищ лейтенант. Из-под земли достанем. Будет наш.
– Только чтобы это – ясно? Без следов потом.
Сознание включалось – как будто кто-то через него давал сигналы. Кому? Мерцали звезды, блестели рельсы. Сворачивал на шпанскую гитару. "Мусорка за мною ездит, – говорил. – Ребята..." В подвале валился на тюфяк с опилками. Вырезанные из "Советского экрана" актрисы в роли красавиц русской классики надменно взирали над девчонкой, которая таращила свои размазанные, ей зажимали рот ладонью с поросшей рыжеватым волосом татуировкой, изображающей восход: "Сам понимаешь, друг. Прости..."
Проснулся Александр под наведенным орудием. Песок был влажен от росы. Из него вылез пластмассовый танк – с красными звездами на башне. Двор пуст, дом спит. Ясно было так, что он схватился за очки. Их не было. Карманы вывернуты, но не внутренний. Он вынул записную книжку, заложенную карандашиком, и развернул на бортике детской песочницы. Не вспомнив дату, сделал на память запись: "Май. Москва. Живой".
Рельсы блестели вдаль под солнцем. Возвращаться предстояло "зайцем" ни копейки. Услышав лязг на повороте, он рванул к остановке. Трамвай обогнал, но он успел в задний вагон.
Альберт не только был живой, но уже сходил и в магазин. В одиночестве он завтракал с большим аппетитом.
– Ушел? Чайку вот.
Взявшись за горячие грани, Александр покосился. Вдоль подоконника выстроились десять цыбиков "грузинского 2-й сорт".
– Куда ты столько?
– Похмеляться.
– Чаем?
– Гулаговским. Чефиром. – Под взглядом Александра он рассмеялся. – Я ж с Архипелага родом. Но служил не там. Не бойся...
– Стучат, – артикулировал Альберт.
– И деликатно.
– Я бы даже сказал, не по-советски. Вдруг Инеc?
Попытка влезть в брюки не удалась.
Это была она.
В обнимку они отвалились.
– Перед испанкой благородной
двое рыцарей стоят.
Оба смело и свободно
В очи прямо ей глядят.
– Mi amigo es un gran erudita*.
* Друг мой – большой эрудит (исп.)
Блещут оба красотою
Оба сердцем горячи,
Оба мощною рукою
Оперлися на мечи.
Лбами они влетели в стену.
– Пардон...
– Что с вами?
Багровый закат смотрел в глаза. Они распластались на матрасе. Инеc стояла в позе сомнения.
– Неверно, – сказал Александр.
– Что?
– Интерпретируешь. Альберт?
– Это – дружба.
– Вижу.
– Мужская наша.
– Но несколько – как это по-русски. Продвинутая – нет?
– Это – чефир. Который не кефир.
Она не засмеялась.
– Понимаю.
– Три цыбика – стакан. Принял и ждешь. Придет ли?
– Кайф, то есть.
– И пришел?
– В пути.
– Ну, ждите, – она повернулась.
– Не уезжай.
– Осиротеем без тебя.
– В стране ГУЛАГа...
Альберт перевернулся лицом в подушку, Александр остался глазами к потолку, где догорал закат.
Ночью она вернулась.
– Вы еще живы?
Она прижала палец к вене над ухом Александра. Потом перешагнула его и опустилась на колени, имея Альберта между бедер. Взялась за его трапециевидную.
– Расслабься.
Она была в пижаме, застегнутой у горла. Она наклонялась и откидывалась. Ноздри болезненно затрепетали на теплый запах французских духов.
– Мерси, – пискнул Альберт.
– Теперь тебя. – Чернота глаз смотрела сверху. – Ну? На живот.
Шея от этого вывернулась. Она его оседлала. Остановившись, сердце забилось в паху. Он подмигнул Альберту, который закрыл глаза. Ладони были у нее сухие и горячие. Когда они шли вверх, он слышал, как натягиваются пижамные штаны. Они шли вниз, он обмирал, кожей поясницы осязая испарение жара сквозь натянутую ткань. Убрав ладони, она села на него всем весом. Она смотрела в окно.
– Полнолуние.
Он остался лежать ничком, когда она ушла и чиркнула в гостиной спичкой. Оба его сердца толкали к действию.
– Идем, Альберт?
Молчание.
– Тогда я сам.
Но он притворился спящим, а в одиночку Александр не рискнул.
Усиленная интеллектуальная активность следующей недели подобной оказии уже не предоставила.
– "Идиот", – говорил он без отрыва от машинки, – в буквальном переводе это просто человек. Отдельно взятый. Честный. В этом смысле "идиотизм" по нашим массовидным временам состояние, близкое к идеальному. Христос, Дон-Кихот, князь Мышкин, да и сам ваш Унамуно – это все агонии христианства. Сейчас, в период пост-, пред– или, не знаю, внехристианский, в агонии то, что еще остается у нас. Идиотизм. Партикулярность человека. Которая с юностью обычно и кончается.
– Mi amigo se apasiona par el misticismo, – встревал Альберт. – Vamos a la cocina...*
Но она воспламенялась.
– Дон-Кихот умирает, потому что отказывается от борьбы. Испанец понимает агонию не так, как вы. Для вас агония – капитуляция. Форма умирания. Для Унамуно – это борьба. La agonia es lucha**.
* Мой друг увлечен мистицизмом. Идем на кухню... (исп.)
** Агония – это борьба (исп.)
– Lucha с чем?
– Co смертью. Сама жизнь, по Унамуно, это ансамбль систем, которые сопротивляются.
– А мы сопротивляемся, – обижался Альберт. – Внутри себя.
– Наверно, очень глубоко внутри. Снаружи незаметно. А с Запада так выглядит, что вы уже сдались.
Экс-сержант ГБ выявлял мускулатуру шеи в знак несогласия.
– Ты им там передай. Мы боремся.
– За право на идиотизм, – добавил Александр.
Сумку с книгами и кое-как засунутой пижамой Инеc уже вынесла к двери. Пока он допечатывал список использованной литературы, Альберт приготовил прощальный обед. Водка, селедка. Масло, черный хлеб. Молодая картошечка с укропом.
Уже пришло лето.
Когда они начинали говорить не по-русски, он смотрел в окно. Во дворе мальчишки пинали мяч. Сразу за полоской асфальта был пустырь в проплешинах, бабочках и одуванчиках, он отлого спускался к избам вдоль невидимого шоссе, а дальше поднималась насыпь железной дороги. Бедный вид, но извращенно Александр его любил. Глаза вернулись из простора, ставшего за годы конспирации родным, и он увидел, что на дорогу выкатился мяч, который догоняет мальчик. Одновременно слева в поле зрения влетела машина. В этом "спальном" городе таких Александр еще не видел – официально-черных. Она шла с такой вседозволенной скоростью, что он задержал дыхание. Мяч перебежал дорогу. Мальчик не успел.
Его подбросило. Сверкнув на солнце, машина скрылась. Мяч еще добегал в одуванчиках.
Мальчик лежал на асфальте.
– Что ты, друг?
Александр опрокинул свою водку. Глядя на него, Инеc взяла пачку, но сигареты кончились. Когда Альберт вышел, она пересела на его стул. Она улыбнулась, он опустил ей на плечо ладонь. Они стукнулись резцами и оказались на ногах. Боковым зрением он видел, как на ходу Альберт срывает с пачки целлофан и каменеет с открытым ртом.
Извне раздался крик.
Как в танго, он повернул испанку и, подхватывая на руки, еще увидел, как неохотно Альберт отвлекается в окно.
– Кажется кого-то сбило...
Но их уже не было.
ЗНОЙ
– Это агент. Что ты смотришь? Информатор, провокатор, шпион... Агент.
– Да?
– Вне всякого сомнения.
С порога я вернулась. Это было перед свиданьем, на котором я рассталась с тем, что называют "невинностью". Крови было мало, разочарования больше, чем удовлетворения – причем, скорее интеллектуального: отныне ты, как все. Но так или иначе: первый мужчина. Еще не состоявшийся, уже подозреваемый в шпионаже. Причем, давно и молча. Первое письмо из Польши мне было вручено во вскрытом виде. Я нашла в этом не просто насилие над личностью, а садизм – потому что читать по-польски он все равно не умел. Цензурой он больше не занимался, хотя из Польши обрушился поток писем и бандеролей, из которых собралась целая библиотечка – от Норвида до Марека Хласко.
– И на кого же он, по-твоему, работает?
Ответил он гениально:
– Это не так уж важно. Чем он здесь занимается?
– Костел реставрирует.
– А живет?
– У его шведских друзей здесь pied-a-terre*.
* Квартирка на случай приезда (фр.)
– Где ты с ним познакомилась?
– В Гданьске.
– Кто он?
– Студент.
– А в Париже как?
– Приехал.
– Так вот – сел на поезд?
– На паром. Он через Швецию. Там у него друзья. Он попросил, чтобы друзья пригласили. Друзья пригласили.
– И его выпустили? Из лагеря социализма? Ты там была, но ничего, как я вижу, не поняла. Возможно, ты даже полагаешь, что все это путешествие из одного мира в другой предпринято ради твоих красивых глаз.
Зная, что за мной признается только интеллект, я не ответила. Униженно молчала.
– Тебе скоро восемнадцать. Как можно быть такой наивной?
– Я не думаю, что он агент. – Я не смогла удержаться от своей маленькой мести. – Ему на все на это наплевать.
– Ах, наплевать? Такой аполитичный. Может, он с Франко той же веры?
Я удержалась и ответила, что он nadist*.
Но это тоже оказалось плохо.
* Нигилист (исп.)
– Все они там такие, – сказал он. – Ни во что не верят. Лучший питательный бульон для вербовки.
– Он не агент, говорю тебе. Обычный парень.
– То есть, ты даже возможность исключаешь? Тогда прекрасно. Иди. Но помни, что на карту своих низменных страстей ты поставила тридцать лет борьбы с фашистской диктатурой.
Збышек вернулся в Польшу. Он написал, что ушел от родителей и живет теперь в Кракове. В его келье жутко холодно. Просил прислать свитер. Я должна была просить деньги даже на метро. На свитер для него я не могла. В ситуации, когда мать десять лет ходила в одном и том же плаще, а отец был вынужден курить "голуаз" и вместо пива в кафе заказывать кофе. Я одолжила у Симон. В последнем своем письме Збышек благодарил, хотя, писал он, свитер оказался на несколько размеров больше.
Когда я вернулась из Москвы на первые каникулы, все мои личные бумаги были снесены в подвал, где их к тому же затопило зимой. Возможности опереться на документы нет, поэтому история первой любви остается еще более туманней, чем тогда, когда, изведав объем своей несвободы в так называемом "свободном мире", я подбирала в Латинском квартале свитер на предмет иллюзии, мечты, кошмара – но только не на реального человека, которому там, на Востоке, было холодно.
Инеc дышала жаром. Рот ее обветрился и вздулся, как апельсиновые дольки. Не найдя застежки, он разорвал в отчаянии, но было поздно – сосок ускользнул.
– Я так хотела, что не могу сейчас.
Через полчаса он пришел к выводу, что это ему не послышалось. Голова ее лежала у него на плече – там, где, как у каждого военнообязанного, у него имелась выемка для приклада. Утопив плечо, он переложил ее головой на подушку, она повернулась к стене. Уснула она в ботинках – с сине-бело-красными ярлычками в швах заношенной замши. Он расшнуровал и снял – благодарно ноги поджались. Он ее укрыл половиной вытертого шерстяного одеяла.
В прихожей все так же стояли ее вещи. Из сумки виднелась скомканная пижама и затрепанное по краям латиноамериканское издание Del sentimento tragico de la vida*.
* "О трагическом ощущении жизни" (исп.)
Альберт отскребал нож.
– Зачем она тебе? – От раковины он не повернулся, но голос его сломался. – Ты же не любишь Запад...
Пряча лицо, он пытался мокрыми руками зажечь спичку. По стакану с водой, который Александр поднес, ударил так, что от стены осколки брызнули. Схватил бутылку, добулькал из горлышка. Закурил.
– У нас был равный шанс.
– Да? У меня и в мыслях не было... Грязи. – Всхлипнув, он ударил по столу. – Прекрасная леди, я думал. Хотя знал уже, знал умом, что под юбкой все они... Прав был Лев Николаич, ох, был прав. Кроме п...ы, нет у них сердца.
– С кулачок.
Альберт побелел.
– Уйди. Убью...
– Сержант! Возьми себя в руки.
– Этим вот ножом. До трех считаю...
– За что?
– За все! Раз. За твой цинизм. Два... Сигареты можешь взять. Два с половиной... – Кулак с ножом взбелел костяшками. – Ну, я тебя прошу... Зачем нам, друг? При иностранке?
Ожидая удара в спину, Александр повернулся.
В спальне он тихо открыл шкаф, вынул туристический топорик, сел на линолеум и привалился к двери.
– Почему ты спишь на полу?
Инеc стояла над ним, одевшись среди ночи.
– Куда ты?
– Мне нужно позвонить.
– Сейчас?
– Ты спи. Скажи только, где найти телефон.
Под дверью гостиной полоска света – Альберт не спал. Они вышли на площадку и в тишине спустились.
Полы плаща разлетались от толчков колен, подошвы шаркали по асфальту: ш-шу, ш-шу. Уже не слышно далее электричек. Невероятно, что столица полумира всего в получасе – такое чувство оторванности на этом астероиде в ночи. Описав петлю вокруг призрачных блочных коробок, они вернулись на исходную улицу Космическую.
– Нет здесь телефонов. Утром из Москвы?
– Сейчас.
На горизонте подмигивали огоньки, но путь к ним через свалку. По обрыву они спустились в зону небытия, куда горожане сбрасывали мусор, а завод – свой железобетонный брак. Александр отпрянул. Кто-то нацепил использованный презерватив на арматурный прут – ржаво-ребристый. Под ногами запрыгали доски над ручьем, в котором струились жуткие водоросли неподвижно и пузыристо. Натоптанная горожанами тропка вывела их на обулыженную дорогу, которая поднима-лась к домам у станции "Подсолнечная". Кабину они увидели на пустыре под телефонным столбом. Каркас двери отворился со скрежетом, но автомат работал. Сквозь проем, окаймленный остатками стекла, он протянул наружу трубку на цепи.
– Дай номер, я наберу.
Сунув руки в карманы, она повернулась в профиль и прищурилась.
Он повесил трубку.
Ночь была безлунная, такая глухая и такая безнадежно русская, что он остановился на булыжниках, как вкопанный, когда она заговорила по-испански. Резко, хрипло. Такой жесткости он в ней не ожидал. Скрежетало битое стекло, на котором ее подошвы искали опору в поединке с невидимым Кинг-Конгом.
Сердце сжалось, когда на дорогу соскользнула ее тень подростка.
Он зажег свет на кухне.
В стол был воткнут нож – и не столовый, а садовый. Простой формы, но длинный и широкий – с оленьим черенком.
– Зачем он это?
Александр оторвался от струи из-под крана.
– От избытка чувств.
Она расстегнула свою клетчатую рубашку навыпуск. Парижский ее лифчик связан был узлом. Это он порвал в отчаянии – не найдя привычной застежки на спине. Она выдернула нож, завела под узел и, как бритвой, разрезала черный нейлон. Соски стояли. Он сделал усилие, чтобы не сглотнуть.
Но в спальне она запахнула рубашку.
– При нем я не смогу.
– А с ним?
Она засмеялась.
Но свет в гостиной освещал отсутствие. Перед уходом Альберт швырнул на пол белые одежды – парусиновые штаны и рубашку. Александр втянул штору, закрыл окно и выключил свет.
Его встретил огонек сигареты.
– Слинял.
– Куда?
– Отсюда и в вечность.
Она засмеялась.
– Я думала, вы друзья.
– Как говорит твой Унамуно, все кончается не только в этом мире, но, может быть, и в том.
Он был уже голый. Он лег. Она положила подушку и села.
– Знаешь, кому я звонила?
– Догадываюсь.
– Я порвала с ним.
Александру стало не по себе.
– Он кто?
– Обычный мачо.
– Что ты ему сказала?
– Что изменила.
– А он?
– Что убьет.
– Тебя?
– Это не в традиции испанидада. Тебя. Просил твои координаты. Я не дала.
– А надо было. Спустил бы с лестницы.
В ее молчании был скепсис.
– Что?
– С ним лучше не встречаться. На все способен.
– Я тоже.
– Он уже убивал.
– Где?
– В Боливии.
– А здесь что делает?
– Международное право изучает. Официально...