355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Дочь генерального секретаря » Текст книги (страница 1)
Дочь генерального секретаря
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Дочь генерального секретаря"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Юрьенен Сергей
Дочь генерального секретаря

Сергей Юрьенен

ДОЧЬ ГЕНЕРАЛЬНОГО СЕКРЕТАРЯ

Роман

Para senora A.G.R.

...Признак оторванности от почвы и корня,

если человек наклонен любить женщин других наций,

т. е. если иностранки становятся милее своих.

Достоевский,

Подготовительные тетради к "Бесам"

МАЙ

Пассажиры напирали к выходу, попутно беспокоя за плечо:

– Столица... Москва, молодой человек!

Застегнутый в ремень, человек этот лежал, откинув голову. Имея бороду и волосы до плеч, напоминал священника, но был не в рясе, а в несоветском пиджачке с чужого плеча. Еще на нем были очки, темные и битые. Очки скрывали сомкнутые веки, но только отчасти скулы, уже заплывшие.

Это был я.

Вокруг остались одни измятые чехлы, когда я щелкнул пряжкой и поднялся.

Переступив на трап, прищурился.

Мир дал трещину – причем, отнюдь не символически. Стекла держались, но на изломах засверкало, отдаваясь в мозгу.

В такси я сел на заднее сиденье.

– Ленгоры. К МГУ...

Анестезия прошла, я это чувствовал под ребрами. Когда я открыл глаза, в окнах такси уже появилось светлокаменное высотное здание – сначала возник шпиль с основой, потом и боковые башни с часами, на которых я разглядел время. Все еще было рано, хотя Москва держала в воздухе, не давая посадки, почти столько же, сколько летели.

Расплачиваясь, я выгреб последнюю мелочь.

В иллюминаторе Главное здание МГУ на горизонте выглядело, как нелепый каменный торт. Но на человека у своего подножья оно наваливалось всерьез всей тяжестью тоталитарного бытия. По гранитным ступеням я поднялся под колоннаду.

Латунный поручень турникета облез от миллиона бравшихся ладоней.

– Пропуск!

Как обычно, я только выдвинул студенческий билет, но вахтер от нечего делать проявил бдительность, заставив не только предъявить в раскрытом виде, но и вырвав из рук. На фотокарточке предъявителю вот уже пять лет как наивные 19.

– Вроде не ты?

Я не реагировал.

– Александр Ан... Андерс... Не наш, что ль?

Я снял очки:

– А чей же?

Поколебавшись, вахтер сложил пропуск.

– Ну, иди...

Шаги по мрамору отдавались под сводами и в мозгу. В сумраке центральной колоннады я свернул налево и коридором вышел на галерею с балюстрадой из полированного гранита. Еще раз выдвинул свой пропуск при входе в зону "В" – гуманитарный корпус. За углом налево ниши с лифтами. Я нажал кнопку, слыша, как где-то очень высоко включился мотор, оперся о битую грань.

Кабина пришла пустая.

Я начал этот день давно и далеко, а в общежитии еще не просыпались. В холле 12-го этажа плавал дым и стоял перегар от миллиона выкуренных сигарет. В сумраке коридора второй блок слева. Украшенная четырехзначной латунной цифрой дубовая дверь отворилась в прихожую, где было еще четыре. Две – в комнаты с квадратами непрозрачного стекла. Изнутри правой – стекло добавочно затемнили постерами. Я нажал ручку. Заперто. Я стукнул и обдул костяшку, на которой лопнула запекшаяся ссадина.

– Тс-с...

Иванов вылез с пальцем у рта. Вафельное полотенце, которое он сжимал у пупка, не скрывало признак – небольшой, но перетруженный.

– Йо-о... – разглядел он. – Где тебя так?

– Далеко от Москвы.

– Шпана?

– Офицерье.

– ГБ?

– Армия. Как у тебя с деньгами?

– Друг... Все спустил на праздники. Ногами били?

– Естественно – когда упал.

– Ничего не поломали?

– Очки.

– Рентген бы сделать.

– Ерунда... Хотя бы рубль – нет?

Со вздохом Иванов влез в комнату и появился с чужими джинсами. Вынул из них дамский кошелек, расщелкнул и отпустил мне юбилейную монету. После чего понюхал джинсы.

– Чьи, узнаешь?

Во время зимнего анабиоза пришла ему идея кругосветного путешествия не вынимая – благо в МГУ 102 страны. Для начала Иванов наметил братскую Польшу – пепельную блондинку Полу, обладательницу этих первородных "ливайсов".

– Поздравляю.

– Особенно не с чем. По-русски еле-еле. Дипломница, а предлагаешь "всадницу", она в окно. Интерпретируя, что в задницу. Чему их тут учили? По-моему, душок... Не чуешь?

От нюханья джинсов я воздержался.

– Или это усы?.. – Иванов вымыл их с мылом в душевой и осушил полотенцем. – Сбрить, что ли, гордость казацкую?

– Сбрей, если так.

– А вот! – Иванов хлопнул по сгибу локтя. – Пойми меня правильно, я к п...де с полным уважением. Не как наша "русская братия": чем лизать соленый клитор, лучше выпить водки литр. Меня даже Джиана мужским шовинистом не называла. Но все хорошо в меру, нет? Ты мне статью давал Томаса Манна, даже и "Достоевский – но в меру". Эта же, – тряхнул он джинсами, – не знает и знать не хочет. Хоть и западная, все тот же славянский безудерж. При этом, что парадок-сально, чистый соц. Ну, хуже наших. Всего боится. Сплетен. Что в посольство стукнут ихнее – насчет морального облика. В общем, наверно, я промашку допустил. На подругу надо было курс держать. Подруга у ней типа за...сь... О, – хлопнул он себя по лбу. – Ты машинку не загнал?

– А что?

– Перепечатай ей диплом, и будем по нулям. Сколько за тобой там, четвертак?

– Поле?

– Подруге. Между прочим, из Парижа.

– Француженка?

– Испанка, друг. Глаза до этих самых достают. А попка... Но лавер, к сожалению. Латино. Лучше не соваться. Так как?

– Не знаю... Роман я собираюсь начинать.

– Тебе же это пару дней?

С ногтя я подбросил рубль, который открылся не орлом – с ладони смотрел профиль Ленина.

– "Картавого" включая? – уточнил я.

Семь этажей вверх – и я появился на крыше корпуса перед своей Южной башней. Лифт уже, как в обычном доме. Еще четыре этажа, и с мыслью отключиться минимум на сутки я вынул ключ. Оказалось, что не заперто.

В проеме окна стояла голая особа. Любуясь видом на Москву, она от избытка энергии перетал-кивала веснушчатым задом. Сквозняк вывел ее из забытья. Охнув, она прикрылась, а потом спрыгнула так, что у секретера, забитого словарями, подскочили рамы.

– Мамочки. Глаза-то закрой!

Натянув платье, всунула ноги в "лодочки" и пошла на меня, раздираясь алюминиевой расческой.

– Вы кто?

– В профессорской посуду мою.

– А здесь как?

– Сержант привел.

– Какой?

– Пусти, ну. Вон за шкафом...

Накрывшись с головой, на моем койко-месте лежал обладатель надетого на стул мундира. Погоны были голубые, и на каждом сияла надраенная аббревиатура "ГБ".

ГБ?

Я снял очки.

На письменном столе был бардак, под который подстелили номер французской газеты – вынужденно коммунистической. Граненые стаканы из столовой, две бутылки из-под водки и супная тарелка, полная окурков американских сигарет. Лаковым козырьком и кокардой сияла фуражка. Ее нутро издавало честный запах "Тройного" одеколона. За ободок вколоты две иглы, обмотанные черной ниткой и белой, а по окружности послюнявленным "химическим" карандашом выведено: "Альберт Лазутко, Советский Союз".

Я сдернул простыню.

Суровой зимой после подавления Праги этого мальчика-полиглота отчислили за связи с иностранцами. С тех пор языки он, возможно, позабыл, зато превратился в атлета.

– Подъем!

Ягодицы стиснуло. Подброшенный пружиной атлет вскочил и стал надевать брюки цвета хаки. Потом глаза его открылись. Он сорвал брюки и швырнул их на пол. Снял за погоны свой мундир, бросил поверх. Метнул фуражку. Вспрыгнул на свою форму и стал затаптывать ее в паркет. Член его подпрыгивал. Он рычал и скалился – с незнакомым мне выражением. К мундиру был привинчен знак "Отличник боевой и политической подготовки". Наколовшись, он отскочил.

– С-сволочи. Три года жизни...

Он распахнул окно и вспрыгнул на подоконник, откуда за рекой под солнцем Москва сияла до самых кремлевских башен.

– Сва-бода!

С высоты, на которую даже птицы не поднимались, можно было без последствий упражняться в том, что психоаналитики называют изначальным криком.

Альберт распечатал Viceroy.

– Из буфета ЦК, между прочим... Закуривай. Как Альма Матер?

– У Клубной части крыльцо обрушилось. Не видел? Оседает Альма Матер под собственной тяжестью.

– Но стоит?

– Как видишь.

– Товарищи Шестьдесят Восьмого года?

– Иных уж нет.

– А те?

– Далече.

– Айвен?

– Вернулся в Штаты. На машине стали сбивать три первые буквы.

– Lancia была?

– Она.

Альберт усмехнулся.

– Похоже на ребят. Что ж, сам и виноват. Слишком хорошо по-русски говорил. Я его предупреждал. Дистанцируйся от пипла, подпускай акцент. Жаль. Парень был хороший. Жан-Мари?

– Здесь. Впал в голубизну.

– Да ну? По-прежнему coco?*

* Коммунист (фр. арго)

– Пассивный.

– А твой анарх – испанец?

– Давно в Париже. На прощанье во гневе оглянулся. Выбил стекло на Главном входе. Руку обмотал шарфом и улетел в крови.

– Да, жесты он любил... А без меня знакомства были?

– Не с иностранцами.

– Все эти годы – и ни одного?

– Все эти годы, – ответил я, – были одной большой иллюзией. Советской.

– Что ты имеешь в виду?

Я ухмыльнулся.

– Любовь.

– Вопросов больше нет...

Альберт принял душ, руками вычистил форму ("Еще вылезу из этого..."), навел блеск на ботинки, надел фуражку и козырнул:

– На фак. Насчет восстановления.

– Какое отделение?

– Прости – но только не на русское.

– Удалось сохранить языки?

– Друг! Со словарями я даже на учениях не расставался. За голенищами таскал. Единственное, что спасало... Адьос.

– Оревуар.

К фанерной изнанке секретера приколоты все те же снимки. Один я вырезал из найденного французского журнала – изможденный литературой мизантроп с венозным виском. Другой получил до востребования и без обратного адреса. Это было любительское фото. Альберт был на нем еще в чине ефрейтора. Во рту сигарета, руки раскинуты на оба полушария политической карты мира, висящей за его спиной в каком-то из "красных уголков" сверхдержавы.

Я смежил веки.

Потом я слез с дивана и завернул матрас.

Кроме женских трусов, непритязательных и незнакомых, под ним была заначка димедрола – сдвоенная облатка с прозрачными ячейками. Таблетки в ячейках сплющило. Принять, что ли, в виде порошка?

Нас поджидали в арке ее дома на Коммунистической – из ресторана пьяных. Засада меня даже обрадовала, я просто не представлял, как вернуться в Москву живым. Но она меня отбила каблуками и притащила к себе, где я принял сразу все таблетки, предусмотрительно захваченные из Москвы. В Москве я их и начал принимать. Год тому назад.

Весь тот год – от зимы до зимы – мы с ней бросали вызов государству, которое заставляет каждого жить согласно "прописке" – положенному месту. В Москве ей было "не положено". Жить в разлуке было невозможно, но государство доказало, что только в разлуке можно выжить. Она вернулась по месту "прописки". Она хотела лучше умереть, я сам ее отправил. Полгода после этого надеялся, что не конец, а просто анабиоз – до весны. До майских праздников. До этого рассвета, когда я осознал, что она спит, что под моими толчками она давно уснула. Я застыл на месте. Отвел свой взмокший чуб и понял, что уже далее не конец, а то, что – после. Инерция распада. Подтеки туши высохли под сомкнутыми веками. Косметика стерлась о подушку, обнажив бледное лицо – вдруг почему-то совершенно случайное.

Она не проснулась, когда я вышел, и продолжала спать, когда я ушел, прихватив свое фото из-под настольного стекла и книгу, за которую на первом курсе отдал стипендию на черном рынке, – "Путешествие на край ночи".

Я был уверен, что самолет разобьется.

В шкафу с изнанки дверцы было зеркало. На меня вопросительно смотрел побитый христосик. Скулы, конечно, вопрос времени. Но волосы до плеч, но борода... Я расщелкнул инструмент – сдвоенную расческу. Бритвы в ней заржавели, но других не было.

Я занялся самоистязанием. Сжимая челюсти, стонал. Потом я вытер слезы. Вся "духовность", за которую меня любили, слетела на затоптанный паркет. Я смел ее на разворот "Юманите", ссыпал окурки, уронил трусы. На х... порвал свой димедрол и бросил сверху. Скомкал все это, ощущая деликатность газеты, пусть коммунистической, но западной, отнес на кухню и спустил в дыру.

Теперь я смахивал на Ди Эйч Лоуренса – на снимок с карманного издания Lady's Chattenley Lover*.

Оставалось написать роман.

* "Любовник леди Чаттерлей" (англ.)

* * *

Он объявил, что Сорбонну я должна выбросить из головы: "Учиться поедешь в Москву".

Я хотела быть писательницей. До тех пор пока идея не увлекла его. Это стало идефиксом: дочь-писательница. Ссоры прекратились. Дочь сидит взаперти и стучит на машинке.

Однажды вошел, взял страницу и прочитал, почесывая брюхо. "Не то пишешь. Напиши-ка лучше роман о забастовке". – "Какая забастовка?" "Горняков Астурии". – "Про Испанию я ничего не знаю". – "Я подберу тебе все материалы и напишешь. Публикуем немедленно. Переводы на все языки, включая русский и китайский. Слава, деньги, независимость. Ты же хочешь независимости?"

Он ушел, я все порвала. С тех пор писала только для лицея. У меня всегда были самые лучшие сочинения.

Последний текст для лицея был ни о чем. Ни к чему не имел отношения. Я описала кресло, найденное мной на чердаке фермы, где живут мои бабушка и дедушка. Со всеми подробностями я описывала погружение в это кресло и в прошлое моей семьи. У меня нет ни бабушки, ни дедушки, ни фермы, ни страны, ни прошлого. А с ними меня не связывает ничего, кроме зависимости.

И будущего, от которого страшно по ночам.

Я сказала, что в Москву не поеду. Он сказал – нет денег содержать студентку в Париже. Буду сама зарабатывать. Без документов? Я получу. Что ты получишь? "Карт д'идантите". Его чуть приступ не хватил, так он орал. Иди получай! Расскажи все им! Заодно и в газеты их сходи – еще и золотом осыплют! Надо же кого я воспитал. Профессиональный революционер мелкобуржуазку!

От слез у меня вылезли ресницы.

В подвале я нашла пистолет. В чемодане с сырыми газетами. Будь это просто анонимный пистолет, мне бы и в голову не пришло. Но "кольт" был адресован Ему: "Товарищу Висенте – Фидель. Родина или Смерть!" Я взвела курок, приставила дулом себе под левую грудь и нажала спуск. Осечка. Патроны испортились. В этом подвале каждую зиму прорывает трубы.

В своем прокуренном кабинете он писал. Я положила пистолет ему на рукопись. Снова взрыв. Откуда? Почему не выбросили?

Вызвали Гомеса. Поехали с ним и утопили в Сене. "Твой отец – святой человек..."

Он дал мне денег – сняться на паспорт. "На какой?" "Какой достану".

В Париже уже никого. Симон улетел в Голливуд – искать счастья. Кристин после аборта отправили в Нормандию. Марокканский ее принц исчез. Я поехала на Републик. Нгуен был дома, но простужен, и ничего хорошего из этого не вышло. Но так или иначе.

Нгуен.

Это – Швейцария. Цюрих, какой-то парк. Но даже здесь, в нейтральной стране, где всем на все наплевать, Он сидит на другой скамье. Делает вид, что читает Financial Times.

На Лионском вокзале мы сели в разные купе. В одном мать с Рамоном, Паломой и Тео. В другом я с зеленым паспортом, выданном в Голландии, где я никогда не была. В третьем – Он. Уж не знаю, с каким из своих паспортов.

Через три часа самолет на Москву. Никогда я не могла понять, почему так покорно шли в крематорий. Я совершенно свободна. Встать и убежать, исчезнуть. Погибнуть или стать совершенно другим существом. И никогда не вернуться. Желание такое сильное, что я даже схватилась за скамейку. Но почему я продолжаю сидеть? Неужели из-за этой дурацкой истории, которую они превращают чуть ли не в трагедию? Я забыла в поезде фотоаппарат. Оказывается, пленка была начата, там все их руководство во главе с Ним. В непроявленном виде...

Меня высадили на окраине Москвы.

Я думала, по крайней мере, окажусь внутри грандиозного в своем безумии сталинском здании со шпилем – в Главном. Нет. Только начиная с третьего курса. Поселили в банальный Студенчес-кий городок. Километрах в двух-трех от Главного здания, но это уже полная окраина. Пятиэтаж-ный корпус с видом на пустырь. Обитатели вылезли из окон, глазея на этот катафалк – черную "Чайку", из которой вынимали мои чемоданы.

Перед отлетом в Париж они заехали еще раз – попрощаться. Было взаимно тягостно. Я была им неприятна. Сознавая это, я не делала никаких попыток облегчить им страдания по поводу их предательства. Радости, что остаюсь, я не выразила. Негативных эмоций на этот раз тоже. Нулевой градус. Чистый садизм с моей стороны. Возможно, я преувеличиваю свою роль любимой дочери. Возможно, они вовсе не были раздавлены комплексом вины. Но им было очень неприятно. Они прилагали все усилия, чтобы не замечать убожества, в котором меня бросают. Садясь в "Чайку", мать еще раз похвалила чистый воздух столицы СССР. Я заметила, что и в Париже у меня не было проблем с дыхательным трактом. Не удержалась... "Все же кури поменьше".

Свобода... Где?

Парадоксально, но во Франции, на Западе вообще, я себя чувствовала, как в концлагере. А в настоящем лагере – "социалистическом" – свободна до головокружения. Так, что даже страшно.

И, конечно, – деньги. В Париже приходилось даже на билет в метро просить. Здесь сразу выдали 90 рублей. Сколько это? Сказали, что для советских стипендия – 35. Я отсчитала 55 обратно. Смотрели, как на идиотку. "Не положено". Замечательное русское слово! "Вам, как иностранке, положено 90".

И хоть застрелись.

Комната на пятом этаже. Еще три кровати – кроме моей у окна. Пока с голыми сетками.

Пустырь до горизонта.

Три эфиопа – или это суданцы? – очень высокие, очень черные, завернутые в ослепительно белые одеяния, стоят внизу на закате и смотрят в этот советский пустырь, как еще вчера в пустыню. Они стоят на асфальтовой дорожке, сразу за которой заросший пыльной полынью овраг. По дну его проложена узкоколейка. По ней проходит вагонетка. Только по ночам – никогда днем. Окно открыто, я просыпаюсь. Вагонетка идет медленно, тяжело, спотыкаясь на стыках рельс. Навещает какое-то предприятие на пустыре вдали. Бункерного вида – одноэтажное, с глухими стенами, сливающимися с местностью. Рельсы упираются в железные ворота, которые открываются только по ночам. Днем бункер признаков жизни не подает.

"Что там?" – спросила я. Комендантша корпуса Екатерина Ивановна, ядреная русская баба (как пишут в советских романах), посмотрела с подозрением: "Тебе какое дело?"

Я почувствовала себя шпионкой.

Но в этом бункере явно что-то секретное. Биологическое оружие, химическое? Склад радиоактивных отходов? Это всего метрах в 500-х. Вдруг это соседство изменит мою биохимию? Мою формулу? Психику это уже меняет.

А по другую сторону пустыря, рядом с шоссе, дощатый павильон "Мосфильма". Воксал из "Анны Карениной", которую сейчас снимают. Снова будут навязывать ложь скоро уже позапрош-лого века. Я имела несчастье прочесть эту книгу в детстве по-русски. Не с нее ли начались мои комплексы, вся моя деструктивность?

Бункер и этот павильон "важнейшего из искусств".

Где я?

Симон, Кристин, Нгуен?..

Меня обокрали. Из умывальника пропало все мое белье. Здесь стирают вручную и развешива-ют на веревке. Валя Примакова, соседка по комнате, захохотала: "Мать, ты сама виновата! Кто же оставляет без присмотра французское белье?"

Но в стране, откуда я приехала, другого и не носят.

Осталось, что на мне. Лифчик, трусы.

Первый день занятий.

Факультет на проспекте Маркса, в центре. Это далеко. Это – сначала пешком, потом на автобусе, потом на метро и снова пешком. В Москве нас всегда возили. Я не подозревала, что эти пространства способны так изнурять.

Понимаю с трудом. В разговорном варианте русский – это громкий, резкий, агрессивный язык.

Снова общежитие. Душевая. Отделанные непрочной плиткой секции без дверей. Габариты местной наготы угнетают. Тем более, что моя вызывает острое любопытство. Разглядывают откровенно, стремясь при этом войти в физический контакт: "Спинку потереть?" Бр-р...

С едой проблема. В столовых несъедобно. Даже в зале "интернациональной кухни", где "мясо по-кубински" только ценой отличается от "азу по-татарски". В общежитии есть кухни, без холодильников и по одной на этаж, но готовят только индусы. И что готовить? В "гастрономе" домохозяйки давятся за синюшними трупиками кур. Живу на кофе и сигаретах.

"Мальчик". Его привела Валя Примакова. Студент Института восточных языков. Арабист, со мной говорит по-английски. Хочет работать на Ближнем Востоке. Почему? Книжку когда-то прочитал. "Кукла госпожи Барк". Про шпионов в Тегеране. Рост, стать – похож на американца. Но глаза все портят. Какие-то рыбьи.

Свобода... но какой ценой? Про качество жизни забудем. Об этом и понятия здесь нет. Здесь есть то, что есть. Реальность.

А что реальность?

Реальность – это сало, завернутое в какую-то провинциальную из "правд". Реальность – это Валя Примакова. Реальность – это развернуть утром сало на голом столе, отрезать ножом и есть. С хлебом и чаем. Потом заворачивать в газету и прятать в шкаф. Где, среди прочего, моя одежда. Мой флакон Герлена. Восток и Запад – вот формула конвергенции на нашем частном уровне... Одна носит парижскую одежду, воняющую салом, другая жует сало, отдающее L'Heure blеие.

Есть еще Оля и Таня. Обе держат себя, как красавицы. Может быть, по местным стандартам, они красавицы и есть. Я же наблюдаю у обеих гипертрофию зада. Трусы, которые они развешива-ют на перекладинах кроватей, если и можно найти в Париже, то разве что в английском магазине – бульвар Османн. Может быть, это мне только кажется. Может быть, это я уродка, а у них все основания, чтобы смотреть на меня с неподражаемым советским превосходством. Впрочем, трусы свои они прикрывают полотенцами.

"Неудобно. Вдруг мальчики?"

Примакова надела мой свитер и пошла на "стрелку". Вернулась она в истерике:

– Ужас, кошмар... – Зубы лязгают о стакан с водой. – Думала, приличный мальчик...

– А он?

– Извращенец! Такое, девочки, мне предложил... Когда жестами и междометиями Примакова объяснила, в чем дело, обе дуры тоже закричали, какой кошмар. При этом всем по 18-19. Я засмеялась, они обиделись.

– По-твоему это нормально?

– Вполне.

– А тебе такое предлагали?

Я вспомнила Жориса из XVI-го округа:

– Раз было.

– В Париже?

–Да.

– Какой кошмар... А ты?

– Сделала, как просил.

– Но это же извращение?

– Нет.

– А что же?

– Это, – говорю им, – петтинг.

Такого слова они не знают. У нас называется "онанизм". И это у нас извращение... Смотрели на меня при этом с таким ужасом, что я пожалела о своей сексуальной откровенности. И разозлилась. Не столько на этот инфантилизм, сколько на подлое лицемерие.

– О'кей... Обнимаетесь, целуетесь. Нормально?

– Нормально...

– Доводите, – говорю, – партнеров до эрекции, себя до мокрых трусов.

– Почему мокрых?

– Ладно... А что потом?

Они с гордостью:

– Девушки отдаются только до пояса. Сверху!

– А что такое blue balls*, не знаете? С его стороны вполне нормально попросить руку. Как минимум.

Всеобщее отвращение.

* "Синие яйца" (ам. арго)

– Взять это в руку? Ф-фу!

– К себе же прикасаетесь?

Все в крик:

– С ума сошла? Конечно, нет! Как в голову могло прийти?..

Ets.

После этого ворочались в постелях. Потом Примакова:

– Инеc, а ты еще девушка?

– Нет, конечно.

– Почему это "конечно"? Мы, например, все девушки.

– Сочувствую. В этом возрасте вредно.

Они испугались:

– Почему?

– Паутина заводится.

– Нет, серьезно?

В Париже я представляла себе все. Кроме того, что в 19 лет попаду в детский сад.

Свитер я обратно не взяла. Примакова на этой "стрелке" прожгла его сигаретой.

Мой первый советский. Юра. Пригласил на танец, а потом пропал, смутившись от своей эрекции. На следующий день я нашла его комнату. Постучалась, вошла. Юра спал. Во сне он показался мне еще красивей. Я села рядом. Через полчаса он мне разонравился. Настолько, что, уходя, я боялась, что он проснется. Что тогда делать?

Он не проснулся.

* * *

На дипломный семестр Инес Ортега переехала в город. Человек из Испанского центра открыл ей комнату московского испанца, который находился в долгосрочной командировке в Латинской Америке.

Она оказалась в рабочем районе. В коммуналке – с соседями. Один из них сначала называл ее жидовкой и угрожал топором. Но, узнав, что она испанка, вспомнил лозунг "Но пассаран" и стал приглашать на пиво. Он показал ей справку, где был написан его инвалидный диагноз: "Полное затмение центральной нервной системы". Он делал клетки и продавал их на Птичьем рынке.

В другой комнате жила пожилая женщина с матерью-старухой. Мать была верующей, а дочь работала в сборочном цеху и свой инструмент называла "гайкоё...м".

Комната была пуста. Часть отделена шторой на палке с кольцами. Инес купила матрас и устроила за шторой будуар. Решетка вентиляционной трубы в левом углу пола оказалась прямо под изголовьем. Голоса рабочих из котельной были, как снотворное.

Инес купила венский стул и старинное трюмо. Каждое утро она садилась перед зеркалом – работать. Для вдохновения она заглядывала в свой синий документ – вид на жительство для иностранца в СССР. Штамп визы подтверждал, что через три месяца она должна вернуться в Париж. От этого голова шла кругом больше, чем от кофе и первой сигареты. Она уезжала из Парижа никем, а вернется преподавателем. Место в лицее Дидро уже зарезервировано, а это значит – своя квартира, машина и свобода.

Оставалось только защитить диплом. В зеркале виден был матрас с раскрытой тетрадью у изголовья. При мысли о дипломе ей хотелось продолжать дневник. Или начать роман. А лучше всего лечь и до отлета не вставать. Ей прислали несколько коробок с энергетическими ампулами для интеллектуалов. Приложенной пилочкой она надпиливала кончик, отламывала и, запрокинув голову, вливала в себя парижский эликсир.

Он оказался эффективным. Еще была целая коробка, когда в одно прекрасное утро Инеc поставила точку. Оставалось найти машинку, чтобы все это перепечатать.

В специализированном магазине на Пушкинской в продаже оказались только арифмометры. Машинки? Может быть, к осени поступят. Ей предложили записаться.

На осень? Инеc засмеялась. Осенью проблема дефицита будет решена. Для нее, во всяком случае.

Она поехала в общежитие.

– С русским шрифтом? – уточнил, покручивая ус, новый любовник Полы, которая по лицу Инеc пыталась прочесть реакцию. Потому что он был советский – предел падения. Но, по крайней мере, в джинсах. С заплаткой в виде сердечка, по которому он хлопнул:

– Знаю.

МГУ, конечно, не Сорбонна. Единственная на курсе машинка была у его знакомого. Который "мертвая душа". В общежитии только прописан, а живет на квартире, которую снимает где-то у черта на куличках.

– Зачем?

Советский понизил голос.

– Писатель. Модус вивенди в соответствии.

– То есть?

– Все запрещенное. Уставом социалистического общежития. Отсюда его бы выгнали – если не хуже. Не говоря о микрофонах, здесь же, вы знаете стукач на стукаче...

– Он богатый?

– По уши в долгах.

– На что же он снимает?

– Дипломы пишет. Одному арабу он...

– За деньги?

– Да, но гениальные. Если хотите, у него две степени уже – в Бомбее и в Багдаде.

Инеc затянулась и выдула дым.

– Как мне его найти?

С порога Пола обернулась:

– То может, я побуду в душе, стара?

Мать Полы изнасиловали в танке, куда втащили, когда она с цветами встречала Красную армию. Что ей не помешало в "новой Польше" стать партийным деятелем, а Поле идти на риск даже с грузинами – не говоря о русских усачах.

– Будем жить опасно, – ответила Инеc.

– Но то па.

– Па.

Вид был на залитые солнцем Ленинские горы – асфальт и газоны с деревьями в цвету. Инеc влезла с ногами на видавший виды диван. Папку с дипломом она положила на край стола.

Три сигареты спустя в дверь постучали. Писатель дипломов за темными, причем, разбитыми очками пытался скрыть вспухшие скулы. Не без труда он улыбнулся: "Буэнас диас".

Сел, открыл папку.

– "Идиот и Дон-Кихот"... Речь об этом?

Она кивнула.

Он взялся за карман пиджака, вынул пачку американских – она отказалась. Она курила "Шипку" – эти болгарские в Москве без перебоев.

– Что вы думаете? – спросила она, когда он дочитал.

– С точки зрения научной?

Она вспыхнула:

– Мне на науку наплевать, а на советскую тем более. Мне надо защитить это говно.

– Почему? По замыслу это как раз интересно. Но мне сказали, что речь только о перепечатке.

– А мне сказали, что вы профессор преступного мира.

Он покраснел.

– Или нет?

– Обстоятельства...

– Сколько вы берете за диплом? Я заплачу вдвое. Хотите валютой? "Мальборо"? Джинсы? Я пришлю вам из Парижа все, что захотите.

Облако дыма разрасталось между ними. Он утер глаз под разбитым стеклом.

– У меня друг был из Парижа... Сломался здесь.

Она назвала имя:

– Нарциссо.

– Вы его знали?

– С детства. Он с ума сошел после Москвы. Сидит все время взаперти.

– В Париже?

– Да.

– В Шестьдесят Восьмом году мы с ним здесь пошумели. Настоящий был анарх. А вы?

– Что я?

– Как выдержали до диплома?

– Обстоятельства, – сказала она с вызовом.

Он взял папку, поднялся.

– Сложную тему вы для себя изобрели. Мне нужно подумать.

– Только недолго.

– Адиос.

– До свиданья, – ответила Инеc сердито.

Из автомата у "Автозаводской" она сказала, что советский этот ей приснился. Без порногра-фии. Только улыбка.

"Только? Стара, ты в большой опасности. Поверь мне. Встречайся со своим латино как можно больше".

Опасности никакой, но озабоченность подруги была приятна.

Солнце перекрыл парень с завода.

– Ё...рь нужен?

Несмотря на школу коммуналки, Инеc не сразу поняла. Потом она засмеялась.

– Есть уже.

– А жаль.

Инцидент ее поразил, в Москве к ней не приставали. Худую, стриженую под "тиф", в длинном плаще и джинсах, далее за женщину ее не принимали, обращаясь только по пивному делу: друг, дай двадцать копеек...

Она заглянула в стекло табачного киоска.

Лицо обычное.

Просто пришла весна. И ветер гонит пыль по улице.

– А если говорить всерьез?

Тогда Альберт вспомнил из чтений ранних лет – украинского экзистенциалиста Георгия Сковороду.

– Мир ловил меня и не поймал. Сковорода на своей могиле это написал. А если ты еще живой, что делать? Меня поймал.

В огромном ресторане на вокзале они кончали графин водки.

– Но ты бежал?

– Еще бы не бежал. Как получил повестку, сразу порвал и сделал ноги за Урал. Затаился в сельской школе, преподавателем всего. Вывел школу в лучшую по области, которая равняется трем Франциям. Только стал думать, что СА меня забыла, как она нашла. Изъяли прямо на уроке. Обрили и в "Столыпин". Трое суток взаперти. Все, думаю: штрафбат, китайская граница, бытие-к-смерти... Остановились. Откатили двери. И что? Откуда убежал, туда и привезли. Москва.

– Все это время мы были под тем же небом?

– Только я за воротами. Знаешь – из цельного металла. С красной звездой, которую свобода лишь на миг ломает посредине. Бля, с пентаграммой...

– А за ней?

– Не разглашу. Присягу дал.

– Кому?

– Тому, кто правит бал. И отныне Альберт Лазутко мелкий бес. Ухо со мной востро. Продам любого.

Налил стакан и выпил.

– За что?

– Продам? За то, что сам капитулировал.

По стенам и сводам мозаика в глазах Александра сливалась в один жизнерадостный и тошнотворный гимн эпохи, от которой не уйти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю