Текст книги "Невинные дела"
Автор книги: Сергей Розвал
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
7. Что такое оптимизм?
– Хватит с ученых научных проблем, к чему им еще другие? – Если вы не займетесь этими другими проблемами, от вашей науки ничего не останется. Дж.Олдридж. "Дипломат"
Уезжая с собрания, Эрнест Чьюз сказал отцу: – Я пригласил к себе сегодня вечером Грехэма. Приезжай и ты, отец. Экземпляр любопытный, но с вывихом. – А тебе хочется, Эрни, выправить все вывихи на свете? Нет уж, занимайся сам. У тебя это выйдет лучше. Да я для него и слишком мастит: откровенного разговора не получится. Эрнест невольно усмехнулся. Странный человек отец. Раньше он и признавать не хотел политики. А после лавины бед, обрушившейся на его голову во время борьбы за "лучи жизни", он прозрел и не может понять, почему многие упорно не хотят стать зрячими. Ему кажется, что достаточно откровенно поговорить с Грехэмом – и у того глаза сразу откроются. "Но, с другой стороны, отец прав, – думал Эрнест. – Да, хотелось бы выправить вывихи, если и не все на свете, то, по крайней мере, у всех ученых, конечно, у честных – такие, как Безье, Уайтхэч, Ундрич попросту враги". Всю свою деятельность, всю энергию Эрнест Чьюз в последние годы посвятил этой "борьбе за ученого". Двадцать лет минуло с тех пор, как еще юношей со своим другом Эндрью Роуном в лаборатории отца он был занят только наукой. Затем произошла тяжелая ссора с отцом: старик не мог примириться с тем, что сын и Роун вступили в "Ассоциацию прогрессивных ученых" – ведь это же политика! Он обвинил Роуна в "дурном влиянии" на Эрнеста. Роун ушел, не поговорив, не простившись с Эрнестом. Близкий друг исчез бесследно – много позже Эрнест узнал, что он погиб за океаном, командуя батальоном иностранных добровольцев, сражаясь за свободу чужого народа. Тень погибшего стала между сыном и отцом. Уйдя из лаборатории отца, Эрнест все активнее участвовал в политической жизни, но не оставлял и науку: он сделал несколько крупных открытий. Но едва он был избран председателем Ассоциации прогрессивных ученых, его начали отовсюду вытеснять. Сначала отобрали кафедру в институте, затем отобрали преподавание и в колледже. Двери всех учебных заведений и лабораторий плотно захлопнулись перед ним. И все же, когда однажды его друг Рэдчелл, редактор коммунистической газеты "Рабочий", спросил его: "Эрни, ты не жалеешь, что выбрал этот путь?", Эрнест ответил: "Часто ученый всю свою жизнь посвящает какой-нибудь одной научной проблеме. У отца это были "лучи жизни". Он их открыл, он же их и уничтожил. А что, если бы можно было сделать такое открытие, чтобы все изобретения применялись бы исключительно на пользу и никогда во вред человечеству – как ты думаешь, Гоувард, – это научная проблема? Стоит посвятить ей всю жизнь? Ну вот, я это и сделал". Рэдчелл понимающе улыбнулся и пожал другу руку. После того как Эрнест Чьюз побывал на Всемирном конгрессе сторонников мира и в Коммунистической державе, нападки печати усилились. И теперь он отлично понимал, что за принятую совещанием ученых резолюцию прежде всего придется ответить ему. Однако не это тревожило его. В лице Грехэма он видел как раз тот тип ученого, который стоит на распутье: за таких-то и надо бороться! Конечно, с одного разговора ничего не достичь, но бороться, бороться, не уступать! Грехэм был удивлен, когда на собрании получил пригласительную записку Эрнеста Чьюза: так беспощадно громил его в своей речи, а теперь вдруг приглашает к себе! Зачем? Может быть, хочет загладить резкость? Но он, Грехэм, не нуждается в извинениях... Или хочет перетащить в свою веру? Только этого недоставало! Он сам сумеет разобраться, без учителей, а тип ученого, переставшего быть ученым и превратившегося в оратора, – нет, это не его идеал! Пусть этим удовлетворяется Эрнест Чьюз. Первым побуждением Грехэма было отказаться от приглашения. Но вдруг он представил себе, что Эрнест Чьюз истолкует его отказ как боязнь встретиться с ним. Еще бы: Грехэм – директор государственной лаборатории, а Эрнест Чьюз – "красный". Как только эта мысль мелькнула у него, он сейчас же ответил согласием приехать. Вечером он подъехал к особняку, где жил Эрнест Чьюз. Его встретил хозяин и проводил в столовую. Навстречу из-за стола поднялась высокая женщина с тем спокойствием и величием, для которого даже в демократической Великании не подобрать более подходящего выражения, как "царственное". – Моя жена Луиза, – представил хозяин, называя и гостя. Грехэм поклонился. Он видел портреты Луизы Чьюз в газетах во время нашумевшего дела о похищении ее сына, но сейчас ее странная красота поразила его. "Очевидно, газетная фотография обладает свойством опошлять любое лицо", – подумал Грехэм. В самом деле, ее лицо меньше всего подходило для газетной фотографии: черты его не отвечали ни пропорциям, установленным классикой, ни стандартам, узаконенным иллюстрированными журналами, фильмами и публикой. Овал лица, нос, даже подбородок были излишне удлинены и все же сохраняли благородство, а глаза, глубокие и лучистые, освещали лицо той внутренней красотой, которая невольно волнует, а любителей стандартов скорей всего отпугивает. Вскоре за столом появился и пятилетний сын Джо – "Мышонок", как называла его мать. Тоже своего рода знаменитость: газеты в свое время протрубили на весь мир о его похищении. А сейчас этот "знаменитый" ребенок сидел за столом, доказывал, что он хочет не молока, а кофе, и, не допив чашки кофе и еле дождавшись, когда встанут из-за стола, принес книжки с картинками и разложил их перед Грехэмом. Хозяин вскоре пригласил гостя в кабинет. – А потом досмотрите? – огорченно спросил Джо и постарался соблазнить: Остались самые интересные. – Обязательно посмотрю, – искренне ответил Грехэм: он видел, что матери доставляет удовольствие то внимание, с каким он отнесся к мальчику, и ему хотелось сделать приятное этой женщине. "Не так уж много на свете красивого, чтобы при встрече с ним притворяться равнодушным мудрецом", подумал Грехэм в свое оправдание. Разговор в кабинете не клеился. Грехэм уже за обеденным столом понял, что Эрнест Чьюз не из тех, кто отказывается от своих слов только потому, что они были сказаны прямо. Значит, будет пропагандировать... Еще хуже! И именно в этот момент Эрнест Чьюз сказал: – Как говорится, бьюсь об заклад: знаю, о чем вы думаете. – Грехэм удивленно посмотрел на Чьюза. – Уверен, что вы воображаете, будто я хочу вас распропагандировать. – Эрнест лукаво улыбнулся. – А разве нет? – в тон хозяину спросил Грехэм. – Представьте себе, нет. Такие, как вы, не годятся. – Безнадежно? – Нет, не то. Вы из той же породы, что и мой старик. Их убеждают не чужие доводы, а собственные шишки. – Ну что же, предоставьте мне их получить. – Пожалуйста, если вам нравится, – не то серьезно, не то иронически сказал Эрнест. – Можете быть уверены, вам не замедлят их наставить. Так что к нам вы все равно придете. – Послушайте, Чьюз, а зачем вам это, собственно, нужно? Я занимаюсь научными проблемами, но вы видели, воззвание я подписал и политики не чураюсь, если она вторгается в наши дела. Но не больше! Право же, не следует ученым заниматься политикой больше того, чем она занимается нами. – А она занимается нами мало? – Я понимаю вас, Чьюз, – горячо сказал Грехэм, стараясь вложить в свои слова всю искренность, с которой он хотел объясниться с этим хорошим, но, как казалось ему, все-таки узковатым человеком. – Понимаю! Но что поделать: над нами тяготеет наша национальность, место нашего рождения. Родись я там, в Коммунистической державе, я там бы работал над атомной энергией, родился здесь – ну, и работаю здесь. Все дело в том, чтобы ученые ни здесь, ни там не допускали военного использования... – И это в их силах? – спросил Эрнест. – Должны добиваться... – А не кажется ли вам, Грехэм, что один общественный строй тормозит мирное использование атомной энергии, зато стремится к ее военному использованию, а другому строю, по самому его существу, это противно? Там думают не о военном, а о мирном применении. – Вот, вот она, пропаганда! – Грехэм от волнения даже встал с кресла. Поймите, мне неприятно, когда вот так расхваливают преимущества одного строя – все равно кто: правые ли пропагандисты, левые ли... Да вы только оглянитесь, Чьюз, вокруг, послушайте взаимные проклятия! Одно и то же, только адреса разные. Они обвиняют нас в империализме, а мы их – в красном империализме. И мы и они обвиняем друг друга в эксплуатации народа. Поразительное однообразие! – Однообразие? – иронически повторил Эрнест. – Коммунисты, как бы ни критиковали капитализм, все же считают его закономерной исторической формой, а неужели вас, Грехэм, удовлетворяет гениальная историческая концепция наших идеологов, согласно которой коммунисты – лишь кучка проходимцев, но таких ловких, что они захватывают страны с многомиллионным населением? Где же тут однообразие? – Ну, это ретивые борзописцы... – А что выставляют не борзописцы? Ничего. Или то же самое, но более утонченно... – Но, в конце концов, не в теоретических спорах дело, не они решают. Мне кажется, Чьюз, что я больший оптимист и даже больший революционер, чем вы. Чего вы боитесь: правда свое возьмет! И споры тут ни при чем. Правда всегда переживает тех, кто ее отрицает. – Этого мало! Надо, чтобы до правды доживали те, кто за нее борется, возразил Эрнест. – Ваш оптимизм, Грехэм, – это оптимизм зрителя, верующего в благополучную развязку. Вам безразлично, будет ли она в третьем акте или в пятом, лишь бы была. В этом случае вы даже готовы во втором акте, как неизбежное, принять атомную бомбу – ведь все равно дело кончится счастливыми колоколами! Правда, этого благовеста не услышат те, с кем расправилась бомба. А почему бы самому не подняться на сцену, чтобы помешать злодеям, – ведь злодеи-то не театральные! Кстати, они не безопасны и для оптимистов из зрительного зала. Да, пожалуй, вы правы, Грехэм: если наша судьба зависит от таких оптимистов, я – пессимист! Грехэм вспыхнул: – Кажется, я не давал оснований! Я подписал воззвание. Эрнест осторожно взял Грехэма под руку. – Не будем спорить! – сказал он мягко. – Ни пропагандировать вас, ни ссориться с вами я не намерен. Думаю, вы сами не усидите в зрительном зале. Да, кстати, знакомы вы с Филрисоном? Нет? Я вас познакомлю. Он расскажет вам о первой атомной бомбе. Поучительная история! А сейчас пойдемте в столовую. Вы обещали Джо досмотреть картинки. Не думайте, что он забыл. Он у нас упрямый. В деда. Может быть, и в меня. – Эрнест улыбнулся. – Впрочем, не пугайтесь: ему скоро спать, вас не замучит. Между прочим, сегодня любопытная премьера по телевизору. Предвижу недурную иллюстрацию к нашему разговору. Эрнест Чьюз и Грехэм вошли в столовую. За столом с Луизой сидел гость худой высокий человек средних лет, но с лысиной почти во всю голову. – А, Билл! Здорово, дружище! Давно приехал? – приветствовал его Эрнест. Билл Слайтс был его другом со школьной скамьи. Жил он в провинции, изредка наезжал в столицу и всегда навещал своего школьного товарища. Эрнест любил его, был рад его приездам, но в этот раз подумал, что визит его, пожалуй, некстати. Билл, с юности завоевавший себе репутацию "человека кристальной честности", избрал юридическую карьеру, но со своей честностью пришелся не ко двору, потерпел крушение и стал озлобленным неудачником, ничего не прощающим своим ближним. Он страстно ненавидел наивность во всех ее проявлениях – вот почему Эрнест боялся, что он может прицепиться к Грехэму, а тогда Билла не остановишь. И действительно, едва хозяин представил гостей друг другу, Билл, иронически прищурившись, сказал: – Господин Чарльз Грехэм? Как же, как же, имею честь знать. Читал вашу речь. Очень забавно! Грехэм удивленно посмотрел на Слайтса. – Почему забавно? – спокойно спросил он. – Видите ли, в молодости я тоже походил в донкихотах... Теперь забавно видеть других в этой роли. – В чем же мое донкихотство? – все так же спокойно спросил Грехэм. Внутренне он уже начинал сердиться: не пригласил ли Эрнест Чьюз этого господина, чтобы попытаться оказать на него давление? Эрнест Чьюз вмешался в разговор: – Послушай, Билл, не затевай дискуссии. Мы только что по душам поговорили с господином Грехэмом. Хорошенького понемножку. А вы не обращайте внимания, Грехэм. Уверяю вас, Билл – прекраснейший человечище, но есть слабый пункт: послушать его, кругом одни донкихоты... – Мерзавцев больше, – спокойно возразил Слайтс. – Каждый донкихот кормит тысячу мерзавцев. – Выходит, не было бы донкихотов – перевелись бы и мерзавцы? – смеясь спросила Луиза. – Можете быть уверены... – коротко отрезал Слайтс. Просьбе хозяина он внял: спора не продолжал. Гость занялся с Джо: видимо, они были друзьями. Мальчик, забыв о Грехэме, показывал Слайтсу свои книжки. Остаток вечера Грехам провел в обществе Эрнеста, Луизы и странного гостя, который теперь молчал. Луиза, к огорчению Грехэма, вскоре ушла к себе: премьера "Телекомпании" пришлась ей не по душе. Собственно, и Грехэму с первых же кадров премьера стала противна, но Эрнест предложил досмотреть ее в "познавательных" целях. Постановка, именуемая "Мы вас спасем!", показывала, как "кучка коммунистов" разными кознями и хитростями захватила весь мир, кроме Великании, но Великания освободила покоренный коммунистами мир, разбомбив все атомными бомбами. В финале одичавшие люди бродили по земному шару в поисках пищи, разрывая руками и зубами трупы людей. Когда это, как выразился Эрнест, "загрязнение эфира" кончилось, он сказал Грехэму: – А вы говорите "однообразие"! Уж поверьте мне: два месяца ездил по их стране – ничего подобного не видел. – Да... – задумчиво протянул Грехэм. – Обидно за человечество, когда посмотришь такую, с позволения сказать, картину.
8. Сюрприз инженера Грехэма
– Гм... такую теорию нельзя преподнести народу в качестве конкретной платформы... – ...Если человек в состоянии понять эти... непреложные общественные законы, надо думать, что у него хватит ума не говорить о них вслух. Т.Стриблинг. "Мегафон"
Профессор Уайтхэч, послав генералу Реминдолу заявление об отставке и покинув лабораторию №1, безвыходно сидел в своем кабинете. Он отказался даже принять Грехэма: он чувствовал, что ему было бы стыдно смотреть в глаза своему ученику. Уже само по себе открытие Ундрича в то время, когда он, Уайтхэч, еще не успел сделать ничего существенного в области лучистой энергии, было чуть ли не оскорблением, отказ же сообщить Уайтхэчу сущность открытия явился публичной пощечиной. И так как все это было устроено ненавистным военным министром, то другого выхода, кроме отставки, он не видел. Рушилась вся его ученая карьера, все мечты о славе, десятилетия труда, жизни были погублены напрасно, он потерял даже ту известность, какой прежде пользовался в ученом мире и которую, конечно, расширил бы, если бы не связал себя секретной работой. Это был полный крах. И все же отставка, только отставка! Хоть отчасти она смоет позор оскорбления. Пусть поработают теперь без него! Да, у них есть лучи Ундрича, но разве это то, к чему они стремились, чего, вероятно, скоро достигли бы?! Пусть поработают без него!.. А Грехэм? Ведь он сможет открыть... Но неужели он согласится работать?.. Согласится после такого оскорбления своему учителю, да и ему самому? Сколько ни ломал голову Уайтхэч, он не мог прийти к твердому выводу, как именно поступит Грехэм. Поговорить бы с ним... Нет, невозможно. Всякий, даже отдаленный намек на эту тему, конечно, будет воспринят как желание подсказать решение вопроса, более того – как просьба... Какая жалкая картина: старый профессор, обиженный одним учеником и умоляющий о помощи другого!.. При этой мысли Уайтхэч содрогался от возмущения и гнева. И когда Уайтхэчу доложили о том, что его хочет видеть Грехэм, он отказался принять его, отговорившись тем, что болен. Он действительно чувствовал себя отвратительно даже физически. В таком состоянии его застал телефонный звонок военного министра. Это был третий день самобичевания. Реминдол очень любезно просил профессора Уайтхэча прибыть к нему для разрешения "прискорбного недоразумения". Уайтхэч сердито ответил, что он болен, прибыть не может, да и не считает нужным: все, что только можно терпеть, он от министра выслушал и все, что можно сделать, уже сделал, подав заявление об отставке. – Вы гордитесь, господин министр, своей прямотой, позвольте и мне быть прямым! – И Уайтхэч с грохотом обрушил телефонную трубку на рычаг. Но когда через час Уайтхэчу доложили, что к нему прибыл генерал Реминдол и просит его принять, Уайтхэч заколебался. Отказать в приеме министру, явившемуся на квартиру, было бы, пожалуй, уже слишком. Он велел сказать, что не может встать с постели, но если министр извинит его, то он готов принять. Укрывшись пледом, он прилег на диван. – Лежите, лежите, профессор! – с этими словами Реминдол вошел в комнату, хотя Уайтхэч и не сделал попытки привстать. – Врач у вас был? Надеюсь, ничего серьезного, через денек-другой будем иметь удовольствие видеть вас в лаборатории?.. – Вы, генерал, говорите со мной, точно с ребенком... – Но... но... но, профессор! – Реминдол осторожно присел на край дивана. Я все понимаю... Вы больны, раздражены... Если хотите, отложим разговор... Когда вы выздоровеете... – Нет, уж давайте покончим... – И отлично. Только будем говорить как деловые люди. Прямо, без экивоков... Ну, чего вы обиделись? – Вы понимаете... – Понимаю... И все-таки вы неправы. Будто все это сделано для того, чтобы вас обидеть. Вы же понимаете, что решение это общее, всех касается, не мной даже принято, а объединенным совещанием начальников штабов. Правда, тут обстоятельства особые... Ну что ж, если открытие Ундрича действительно необходимо для вашей будущей работы, то я готов... Но мне казалось, что лучи Ундрича совсем из другой области... Впрочем, я не специалист... – Что вы готовы? – переспросил Уайтхэч. – Готов поставить вопрос перед совещанием начальников штабов. Если совещание убедится, я не сомневаюсь в решении... Уайтхэч был задет. Заявить перед всеми этими надутыми генералами, что он не сможет добиться успеха в своей работе, если ему не будет раскрыт секрет открытия Ундрича, значило бы просто клеветать на себя. Что он, в самом деле, без Ундрича не справится? Ведь работы Ундрича действительно совсем из другой области – это даже Реминдолу ясно. – Вы отлично понимаете, генерал, что открытие Ундрича мне не нужно, сердито сказал Уайтхэч. – Вопрос принципиальный... – Иногда приходится поступаться своими принципами: государственные интересы выше... – Вы думаете, государство пострадало бы, если бы мой ученик рассказал мне о своем открытии? – Ах, профессор, – укоризненно-ласково сказал Реминдол и осторожно положил руку на плечо Уайтхэчу, – вы опять говорите так, как будто это придумали специально для вас... – Однако напомню вам, генерал, что лаборатории разделили вы. Если бы не это... – Ну и что ж, я оказался прав, – подхватил Реминдол. – Без этого, возможно, не было бы и лучей Ундрича. Ваш авторитет давил... – Очень хорошо! После моей отставки никому мой авторитет мешать не будет. – Напрасно так говорите, профессор! Все надежды именно на вас. Лучи Ундрича эффектны, ничего не скажешь. Но вся эта газетная писанина – чушь, чепуха!.. – Генерал перешел на подчеркнуто напыщенный тон, словно передразнивая кого-то: – Ах, чудо двадцатого века! Ах, испепеляющие лучи! Абсолютное оружие! – генерал захохотал. – Чушь! Чепуха! Не то нам нужно. Разве только временно... В ожидании ваших лучей... Лучи Уайтхэча! Вот чудо!.. Истинное чудо! – Глаза генерала засверкали, он заговорил с энтузиазмом: – Убивать, только убивать! Не разрушая, не сжигая!.. Куда там лучам Ундрича, атомной бомбе далеко им до вашего изобретения! Все целехонько и попадает нам в руки! Идеальное оружие! И гуманное... Мгновенная смерть, как от молнии... Без ранений, без боли... Заткнем рот всем этим сторонникам мира! Уайтхэч слушал все более внимательно. Хорошо, конечно, что господа генералы видят разницу между лучами Ундрича и тем, что ищет Уайтхэч в течение многих лет. Впрочем, это ясно... Даже генералам-банкирам ясно. Лучи Уайтхэча! Да, это было прекрасно... И вполне возможно. Но при одном условии: не покидать лабораторию. Но едва Уайтхэч приходил к этой мысли, как чувство обиды с новой силой поднималось в нем. Реминдол мог тысячу раз повторять свои аргументы – все же Уайтхэч чувствовал, что с ним поступили по-свински. – Все это хорошо, генерал, – как можно тверже сказал он, – но все это не может изменить моего решения. Если вы действительно так относитесь к моим работам, тем более странно ваше отношение ко мне лично. – Опять вы свое: лично, лично! – уже раздражаясь, воскликнул Реминдол. Простите, профессор, мне кажется, вы сами все раздуваете. И, в конце концов, дело действительно примет неприятный для вас оборот, если вы уйдете. – Почему это? – Ваше имя достаточно известно, уход ваш не останется незамеченным. А как объяснить его? На вас произвела такое впечатление вся эта история с Ундричем, а ведь она известна лишь в нашем узком кругу. А вы убеждены, что она не всплывет, если вы уйдете? – Ну, знаете, это зависит от порядочности некоторых людей, – возразил Уайтхэч. – Допустим, этого не случится. Найдут другое объяснение, не менее неприятное. Подумайте, в какое время вы оставляете работу? Хотите, чтобы вас причислили ко всему этому чьюзовскому окружению, которое призывает ученых бросить военную работу? Вы были на их собрании? – Я получил приглашение... Но я болен... Впрочем, и здоровым не пошел бы... – Но вы знаете, что там произошло? – Вы видите, – Уайтхэч неопределенно показал на свои ноги, укутанные пледом. – До газет ли тут... – Как, ничего не знаете? Ну, тогда понятно, почему вы продолжаете упорствовать. И Реминдол, не скупясь на подробности, принялся расписывать все ужасы этого собрания. Уайтхэч слушал и все более задумывался. Реминдол, пожалуй, прав: положение действительно сложилось бы двусмысленное, если бы он сейчас оставил свою лабораторию. Конечно, пойдут слухи: Уайтхэч "забастовал". А как опровергнуть? Жалобой на то, что его обидели? Совершенно невозможно... – Ваш Грехэм тоже отличился, – продолжал между тем Реминдол, расхаживая по комнате. – Не слышали? Как же! Публично, демонстративно подписал коммунистическое воззвание против атомной бомбы. Тут же, на собрании... – Грехэм? Не может быть! – в волнении воскликнул Уайтхэч. Он даже приподнялся и сел. – Не может быть? – иронически переспросил Реминдол, останавливаясь посреди комнаты. – А по-моему, этого и следовало ждать. Достаточно я наслушался от него разных фантазий! Уайтхэч молчал. Он никак не мог прийти в себя от неожиданности. Итак, Грехэм все-таки сделал то, чего так боялся Уайтхэч. И когда! В то время, как он, Уайтхэч, воображал, будто его ученик терзается по поводу оскорбления, нанесенного его учителю, Грехэм выступил на публичном собрании... Но, может быть, он и сделал это под влиянием обиды?.. – Что же, он отказался работать? – спросил Уайтхэч, глядя исподлобья на Реминдола. – Нет, надо отдать ему справедливость: даже других призывал не бросать военной работы. Он не из "забастовщиков". Но все равно: пришлось отстранить... – Отстранить?.. Грехэма отстранить? – Уайтхэч забыл, что он болен: встав с дивана, он вплотную подошел к Реминдолу. У него все кипело внутри от негодования. – Ну, он еще счастливо отделался, – поспешно сказал Реминдол. – Но невозможно допустить, чтобы директор секретной лаборатории так вызывающе держал себя. Приходится в назидание другим... – На что ж вы, собственно, надеетесь? Я ухожу, Грехэма выбросили, кто же вам найдет лучи? – Вы не уйдете, – упрямо сказал Реминдол. – Нет, уйду! Именно теперь уйду! – закричал Уайтхэч. Он чувствовал, что еще мгновение – и он перестанет сдерживать себя. – Выбросить Грехэма! Да знаете ли вы, что он собой представляет? Я за него сотни ваших Ундричей со всеми его секретами не возьму! Грехэма надо удержать, во что бы то ни стало удержать. – Что ж, прикажете нам потакать ему? – недовольно сказал генерал. – А глядя на него, и другие начнут подписывать коммунистические прокламации! Много развелось среди ученых вольнодумцев, радикалов и прочих... – Эх, генерал, говорите, много развелось, а не замечаете, что своей политикой еще больше разводите... Конечно, плохо, что Грехэм подписал, а вот то, что вы его выбросили, – в тысячу раз хуже! Не беспокойтесь: он хоть и подписал, а продолжал бы преспокойно работать и очень нам помог бы. Глядя на него, и другие работали бы. А теперь скажут: уж если такого, как Грехэма, выбросили, значит, и впрямь нельзя работать. Вы думаете, за вами пойдут? За мной пойдут? Черта с два! Нам с вами веры нет. Мы милитаристы. И за Чьюзами не все пойдут: слишком красные. А вот за Грехэмом пошли бы. А вы... – Уайтхэч с досадой махнул рукой. – И Грехэма прямо в объятия к Чьюзам толкаете. Да что там говорить!.. – Уайтхэч с такой силой опустился на диван, что пружины зазвенели. Генерал Реминдол несколько опешил от такого натиска старика. – Ну, вы уж слишком... – только и сумел ответить он. – Да, господин генерал, ученые все-таки не сержанты, – язвительно сказал Уайтхэч. – А научные лаборатории, даже военные – не казарма. При ваших методах вам скоро придется самому заниматься изобретениями... Реминдолу больше всего хотелось ввернуть старику что-нибудь пообиднее, вроде того, что и от его изобретений толку не видно, но приходилось терпеть и ухаживать за брюзжащим ученым. И как можно миролюбивее Реминдол сказал: – Право, профессор, вы переоцениваете вашего ученика. Лично я нисколько не жалею о его потере, когда есть такой учитель... Реминдол и не подозревал, что этот комплимент приведет в ярость Уайтхэча. Он снова вскочил с дивана. – Не будет Грехэма – не будет и меня! Вот вам мое последнее слово! хрипло крикнул Уайтхэч. Он стоял посреди комнаты в темном халате, с открытой лысой головой, глаза его метали молнии – он наконец решился. Сейчас он действительно напоминал средневекового монаха-инквизитора. Прокричав свой ультиматум, Уайтхэч вернулся на диван, лег, укрылся пледом и повернулся лицом к стене. Эта сцена произвела впечатление на Реминдола. Но он не хотел уступить. – Вот я и оказался прав! – воскликнул он с наигранным оживлением. Выходит, вы бросаете работу из солидарности с Грехэмом. Так все это и поймут. Да так оно и есть. Уайтхэч даже не обернулся. – Да, папаша и сынок Чьюзы могут себя поздравить: взять в плен Уайтхэча дело не маленькое. Уайтхэч лежал все так же неподвижно, лицом к стене. Реминдол в недоумении несколько раз прошелся по комнате. – Профессор! Уайтхэч не ответил. – Но, черт возьми, не можете же вы требовать, чтобы мы сами пригласили Грехэма! – раздраженно сказал Реминдол, остановившись против дивана и недовольно рассматривая спину Уайтхэча. – Приглашать после всего, что случилось! Уайтхэч по-прежнему молчал. Реминдол опять зашагал по комнате. Затем снова остановился у дивана. – Если бы он отказался от своей подписи... Уайтхэч полуобернулся: – Я с ним поговорю... – Ну что ж, пожалуй... – согласился Реминдол. – В конце концов, зачем нам терять прекрасного работника? Конечно, он просто фантазер, не больше... Если вы сумеете наставить его на путь истины... После отъезда Реминдола Уайтхэч долго лежал все в том же положении, лицом к стене. Он старался разобраться в своих чувствах. Это было совершенно необходимо, прежде чем начать решительный разговор с Грехэмом. Сообщение о Грехэме потрясло его. Потрясло ничуть не меньше, чем история с открытием Ундрича. Да что там не меньше – больше, гораздо больше! Почему? Может быть, просто потому, что второй удар ощущается сильней первого: ведь он падает уже на пораженное место. Но нет, во всей этой истории с Грехэмом что-то такое его пугало даже больше, чем то, что случилось после открытия Ундрича. В чем же дело? И вдруг он понял: тут уже ничего не зависело от его воли. Даже подав свое заявление об уходе, он все-таки оставался волен отказаться от него. Он знал, что его будут упрашивать... Ну что ж, можно было немного потянуть... Может быть, даже и Грехэм отказался бы от работы... Это было бы эффектно... А потом все-таки сменить гнев на милость... И Грехэма уговорить. Все было в его воле. Стараясь до конца разобраться в своих чувствах, Уайтхэч должен был признаться себе, что, пожалуй, он так бы и поступил. Не губить же, в самом деле, свою ученую карьеру! А теперь все зависело не от него, а от Грехэма... Мысль о том, что Грехэм уйдет, была для него невыносима. Допустить, чтобы этот молодой талантливый ученый, его ученик, погиб, исчез, ничего не сделал, не прославил своего имени – нет, это невозможно, это невероятно! И все же Уайтхэч должен был признаться себе, что к этому искреннему чувству примешивались и эгоистические соображения: а как же он без Грехэма? Наедине с самим собой он понимал, что ультиматум, предъявленный им Реминдолу: "не будет Грехэма – не будет и меня!", был больше ультиматумом судьбы: не будет Грехэма – не будет и "лучей Уайтхэча – Грехэма". Может быть, напрасно он уступил Реминдолу? Следовало бы требовать безоговорочного возвращения Грехэма. Но на это они не пошли бы... Отказ от подписи – это минимум. Да это нужно и для Грехэма. Это поставит точку, иначе он будет катиться дальше... Но удастся ли уговорить Грехэма? Уайтхэч был далеко не уверен в этом. Самое плохое заключалось в том, что он никак не мог по-настоящему понять психологию всех этих ученых, которым вдруг почему-то стало стыдно работать на войну. Уайтхэч считал это просто недостойным уважения, слабонервностью и сентиментальностью; подчас он готов был даже видеть за этим какие-то скрытые побуждения – это было бы ему понятней. Но Грехэма нельзя было заподозрить в таких побуждениях, а это только усложняло задачу. Ну как объяснишь ему, что так история шла испокон веков: люди воевали в тридцатилетних и столетних войнах, воевали сначала мечами, потом ружьями, наконец пушками и танками, а теперь будут воевать лучами и атомными бомбами – что тут нового и необычного? Это азбучные истины, кто их не знает, а вот, поди ж ты, люди все-таки сентиментальничают. Ученый должен быть бесстрастен, как полководец: что было бы, если бы Наполеон бледнел при мысли о пролитой в его сражениях крови? Всем этим слабонервным ученым, вроде Грехэма, мерещатся наяву кошмары: реки крови, горы трупов... А ученый должен к этому относиться так же спокойно, объективно, как, скажем, к цифрам убитых в столетнюю войну... Кого они теперь волнуют? Собственно, ученого даже и эти цифры не должны интересовать: виноваты ли ученые в том, что человечество не может жить без войн? Но Уайтхэч отлично знал, что аргументировать таким образом – значит только раздражать противника. Оставался один-единственный аргумент, который производил впечатление: мы должны готовиться к войне, потому что на нас готовятся напасть. Но вот этим-то единственно действенным аргументом Уайтхэч и не умел пользоваться. В своих рассуждениях о неизбежности войн он был совершенно искренен, такова была его вера, а лишь доходило до утверждений о том, что "Коммунистическая держава готовится к агрессии", Уайтхэч начинал кривить душой, в споре же с Грехэмом это не годилось. Тот вопрос, который для Грехэма являлся решающим: кто агрессор? – Уайтхэчу казался не только несущественным, но и глупым. Боже мой, да не все ли равно, кто начал? Существуют две системы – значит, между ними должна быть война. Это была тоже азбучная истина, и поэтому, как только Уайтхэч пробовал доказывать, что нападать готовится Коммунистическая держава, а не Великания, ему казалось, что он доказывает, что Великания глупа, а Коммунистическая держава умна. Ему чудилось, что противник видит это, он терялся... Не принадлежа к числу профессиональных политиканов, Уайтхэч не владел их искусством скрывать истины, в которые веришь, и выдавать за истину то, во что не веришь... Уайтхэч думал, ворочался с боку на бок, диван под ним скрипел, но ничего другого надумать он не мог. Надо было говорить с Грехэмом, а как дело покажет. К такому выводу он приходил каждый раз, когда решал беседовать с Грехэмом "по душам". Очевидно, все дело было в том, что обманывать Грехэма он не мог, обратить же его в свою веру тоже было невозможно – более того, приходилось скрывать от него свой символ веры. Он встал с дивана и, кряхтя и вздыхая, несколько раз прошелся по комнате, прежде чем решился подойти к телефону. С неприятным предчувствием неудачи он позвонил Грехэму и пригласил его немедля приехать. Затем, так же кряхтя, снова улегся на диван и принялся ждать. Часа через полтора ему доложили о приезде Грехэма. Уайтхэч остался лежать: и плохо чувствовал себя, да, пожалуй, Грехэм будет осторожней и уступчивей в споре с больным. – Чарли, Чарли, рад вас видеть! – приветствовал гостя Уайтхэч, приподнимаясь и опираясь на локоть. – Что с вами, учитель? Я был у вас – меня не приняли. – Сейчас лучше, Чарли. Правда, если бы не этот случай, я вас еще не вызвал бы. Чарли, послушайте, как вы могли?.. – Вы о чем? О воззвании? – Конечно. – Вы спрашиваете, как я мог. А я вам скажу: не мог иначе. – Но, Чарли, вы же понимаете, что это значит? Конец, конец всему, вашей научной деятельности, мечтам о крупном открытии... Вы заслуживаете лучшего, Чарли. Заслуживаете славы, Чарли, поверьте мне, старику. – Бог с ней, со славой, если такой ценой... И потом вы же сами, учитель, собирались уходить... – Я другое дело. Моя жизнь кончена... Да и то, когда хорошенько пораздумал, понял, что глупо уходить из-за личной обиды. – У меня не личная обида. – Понимаю... И все-таки... – Уайтхэч упорно избегал переходить на зыбкую почву принципиального спора: этот задушевно-интимный тон скорее мог подействовать на мягкого Грехэма. – Словом, Чарли, вы просто горячая голова, вспыхнули, загорелись... Я понимаю... И все понимают... Я берусь дело уладить. Реминдол отменит свой приказ... – Зачем? – То есть как зачем? – Да, зачем? Чтобы я вернулся в лабораторию, искал "лучи смерти", а Реминдол и прочие генералы лучами уничтожали людей?.. Уайтхэч поморщился: кажется, без спора все-таки не обойтись. – Чарли, мы уже говорили об этом... Война есть война. – Вот что, учитель, – решительно сказал Грехэм, – я не отказывался работать. А если меня все-таки отстранили от работы за воззвание против атомной бомбы, значит, наше правительство ответило мне, что оно готово первым применить атомную бомбу и "лучи смерти". – А если на нас нападут, что ж, мы не смеем это сделать? – спросил Уайтхэч, поневоле вступая на тот путь, который он сам считал наиболее опасным. – Послушайте, Чарли, где тут логика: на нас нападают, а мы прячем оружие в ножны. Ведь это же глупо! – Значит, вы все-таки допускаете, учитель, что Коммунистическая держава свою агрессию начнет не с атомной бомбы? – Может быть, не начнет, а может быть, и начнет, – упирался Уайтхэч. – Почему у них все ученые подписались под воззванием против атомной бомбы, а коммунистическое правительство никого из них не отстранило от работы? Не забывайте, что воззвание объявляет военным преступником то правительство, которое первым применит атомную бомбу. Для правительства, готовящегося к атомному нападению, логичней было бы не поддерживать такого воззвания и таких ученых. Как видите, наше правительство так и поступило, отстранив меня. Уайтхэч был застигнут врасплох. В самом деле, трудно было что-либо возразить Грехэму. – Ах, учитель, – горячо воскликнул Грехэм, – эти несколько дней научили меня больше, чем годы размышлений! У нас все кричат о неизбежности коммунистической агрессии, и поэтому наши министры, наши газеты призывают предупредить агрессию атомным нападением. Что у коммунистов мы называем агрессией, то у себя величаем превентивной войной. А вы, учитель, толкуете мне о логике! Вот вам логика со всеми удобствами: всегда оказываешься прав. Уайтхэч молчал. Что он мог сказать? Что превентивная война и есть, по его мнению, самая разумная, что если воевать, так уж лучше самым сильным оружием?.. Но это как раз было то, о чем надо было молчать. Он попробовал уклониться от спора: – Да, заметно, Чарли, что за эти несколько дней вас изрядно распропагандировали. Вероятно, Чьюзы постарались? – Я счастлив, что поговорил по душам с Чьюзом-младшим, – спокойно ответил Грехэм. – Но знаете, кто произвел на меня наибольшее впечатление? Филрисон. Говорит, что, знай он, как обернется дело, он тысячу раз подумал бы прежде, чем взялся за работу над атомной бомбой. "Но ведь мы работали против фашистов, говорит он, мы боялись, что они опередят нас. А что вышло? Атомные бомбы были сброшены и сотни тысяч людей убиты и ранены, когда участь войны была уже решена. Мы заклинали военного министра не использовать две единственные атомные бомбы, созданные в то время. Мы указывали, что это подорвет доверие к нашей стране, ускорит гонку вооружений, не позволит установить международный контроль над этим оружием. Нас не послушали. И сделали это только для того, чтобы уже тогда запугать своего союзника – Коммунистическую державу. А теперь эти же интриганы вооружают маскирующихся фашистов против наших бывших союзников и готовы поддержать фашистов атомными бомбами". – Послушайте, Чарли, вы говорите, как коммунист! – Это говорю не я, а Филрисон. А разве, учитель, если человек говорит, как коммунист, это означает, что у него нет ни слова правды? Уайтхэч промолчал: разговор принимал опасный оборот. – Вы нашли время поговорить и с Чьюзами, и с Филрисоном, – после некоторого молчания обиженно сказал Уайтхэч, – а перед тем, как сделать такой решительный шаг, у вас не нашлось времени посоветоваться со мной... – Я был у вас... Вы не приняли... Уайтхэч снова замолчал. Как он жалел теперь, что отказался принять ученика. Может быть, все пошло бы иначе... – И все-таки вы поторопились... Вы могли бы подождать, пока я выздоровею. А теперь, что же, конец всем работам, всем надеждам?.. Поймите, Чарли, что бы вы там ни говорили, отказаться от научной работы вы не имеете права. Именно вы не имеете права... – Я не мог ждать больше, – тихо сказал Грехэм. До сих пор он сидел у изголовья больного. Теперь он встал, отошел к окну и, прислонившись лбом к вспотевшему стеклу, как будто всматривался в сгущающиеся сумерки. – Не мог, – повторил он так же тихо. – Искать лучи я больше не буду... Их и не надо, искать... Они найдены. – Что? – Уайтхэч резко поднялся и, спустив ноги, сел на диване. Плед упал на пол. – Что вы сказали, Чарли? – Я нашел, – все так же тихо, не отрывая лба от стекла, повторил Грехэм. Уайтхэч вдруг почувствовал страшную слабость. Он попытался было встать, но ноги как будто отказывались держать. Наконец он все-таки поднялся, медленно подошел к Грехэму, продолжавшему смотреть в окно, и опустил ему руку на плечо. – Чарли, почему вы до сих пор молчали? Грехэм не ответил. – Давно, Чарли? – Нет, недавно. Незадолго перед собранием. – Значит, все-таки скрывали от меня... Уайтхэч вспомнил: это как раз то время, когда Грехэм был особенно замкнут. А он-то воображал, будто Грехэм впал в "научную прострацию". Как же он не наблюдателен: второй ученик у него перед носом добивается успеха, а он ничего не видит. – Вы проверили опытами? – Да. – Кто вам помогал? – Никто. – Кто знает? – Никто. Вам первому говорю. И единственному. Мы разошлись с вами... Но я помню: вы были учителем. – Спасибо, Чарли. Значит, не будет так, как с Ундричем? Грехэм молчал. Вдруг он резко повернулся к Уайтхэчу. – Прежде чем сообщить о своем открытии, я решил публично высказать свое мнение. Правительство ответило мне. Хорошо. Теперь я знаю, что делать. Я не повторю ошибки Филрисона. Я не открою секрета. Никому. Ни одному человеку. – Грехэм посмотрел прямо в глаза Уайтхэчу. Тот понял. – Никому? – переспросил он. – Никому. Уайтхэч отвернулся и медленно пошел к дивану. Лег, укрылся пледом... Грехэм снова прислонился лбом к стеклу окна. В комнате стало совсем темно... – Зажечь свет? – спросил Грехэм. Уайтхэч молчал. Грехэм прошел через комнату, на мгновение помедлил у двери, повернувшись в сторону Уайтхэча. Тот лежал неподвижно и, казалось, спал. Но не мог же он заснуть так быстро. Да и до сна ли было! – Прощайте, учитель, – тихо сказал Грехэм и вышел. Уайтхэч лежал все так же неподвижно. В первый момент, когда еще звучали шаги Грехэма в соседней комнате, он готов был вскочить и закричать: "Чарли, Чарли, вернитесь!" Но он пересилил себя: все было кончено. Но что же делать? Уйти, навсегда уйти из науки? Или остаться и добиться того, что удалось и Чьюзу и Грехэму? Сказать об открытии Грехэма Реминдолу? Какой в этом смысл? Грехэм будет молчать. Лучше и ему промолчать: в каком свете он сам выставит себя, если сообщит, что теперь, после Ундрича, еще и Грехэм... Поздно вечером позвонил телефон. Реминдол спрашивал, говорил ли профессор с Грехэмом. – Да. – Согласился снять подпись? Уайтхэч только сейчас сообразил, что разговор до этого и не дошел. Но зачем Реминдолу такие подробности? – Нет, – коротко ответил Уайтхэч и затем добавил: – Но я остаюсь. – Вот и отлично! – радостно воскликнул Реминдол. – Вы для нас ценнее всех Грехэмов. "Что бы ты сказал, если бы знал..." – подумал Уайтхэч. Придерживаясь за стол и стулья, он добрался в темноте до дивана, лег, натянул на себя плед и снова повернулся лицом к стене.