444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Алымов » Нанкин-род » Текст книги (страница 10)
Нанкин-род
  • Текст добавлен: 13 октября 2026, 15:00

Текст книги "Нанкин-род"


Автор книги: Сергей Алымов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Агата, пришедшая в ужас от ваз, занявших добрую четверть комнаты, вернула их растерянным делегатам. Делегаты, понявшие это как намек на недостаточную ценность подарка, принесли на следующий день двух бронзовых будд, которых, к счастью, нельзя было протиснуть в дверь.

Британское консульство превратилось в канцелярию детского дома. Драгоманы были заняты переводами постановлений конференции, собиранием справок о фабриках фейерверков и выяснением возраста малолетних проституток.

Бертон страдал, зажатый между Агатой и письмом мистера Чемберлена, одобрявшим «меры, изложенные в вышеупомянутом письме» (кстати сказать, составленном Агатой) и желавшим знать, какие шаги могут быть предприняты, если затруднения примут затяжной характер.

«Некуда шагать», – с горечью думал Бертон, вспоминая ежедневные шутки по своему адресу, особенно анонимную карикатуру, изображавшую его в виде няньки, намыливающей губкой грязных китайчат.

Общественное мнение сеттльмента было явно против реформы.

Агата устраивала заседания, писала статьи, рассылала письма, привлекала к работе скучающих бездельниц, забросивших дом и кормивших мужей пережаренными бифштексами. Мужья винили во всем Агату; меньше чем в две недели ее отношения с большинством женатых шанхайцев были испорчены.

Опубликованное во всех газетах приглашение принять участие в работе комиссии встречено было молчаливой обструкцией.

На приглашение отозвались двое: миссионер-француз, проживший много лет в Китае, высказал мнение, что китайские дети отличаются живостью и понятливостью, чего нельзя сказать о взрослых китайцах, которых отсутствие образования делает неповоротливыми и тупыми. Вторым был китаец, владелец двух публичных домов, обслуживаемых преимущественно детьми; он явился узнать, в какой степени намеченные комиссией мероприятия могут затронуть его интересы.

За неделю до заседания иностранных налогоплательщиков, которые должны были утвердить закон, Бертон получил из посольства копию письма, окончательно его расстроившего.

«Мистер Остин Чемберлен сэру Кэплею – Пекин.

Министерство иностранных дел, 4 марта 1925 года.

Сэр! Представительница Международного бюро труда при Лиге Наций, мисс Гаррисон, сообщила о принятии муниципальным советом иностранного сеттльмента Шанхая пожеланий доклада комиссии по детскому труду. При сем прилагаю копию письма „Общества защиты китайских детей“, ходатайствующего, чтобы консульство в Шанхае употребило все свое влияние и добилось особых постановлений, необходимых для проведения этих пожеланий в жизнь. Если вы не имеете никаких возражений, то предложите генеральному консулу Его Величества поддержать это пожелание и попытаться получить согласие своих коллег.

Имею честь…

Остин Чемберлен».

– Эти дети сведут меня с ума! – взялся за голову «консул Его Величества».

Он велел бою подать ему два «мартини» и, проглотив их, пошел советоваться с Вордом.

Ворд был занят не меньше Агаты. Бертон застал его окруженным людьми.

– Начальники десяток, – объяснил Ворд. – Я вам говорил, что Лига состоит из сотен, а сотня складывается из десяток?

– Итальянское влияние, – поморщился Бертон.

– У вас ноет зуб? – участливо спросил Ворд.

– Хуже… У меня в голове дизентерия. Дети мисс Гаррисон испортили мне мозги.

– Дети мисс Гаррисон?!

– Ну да, фабричные дети, которых она приехала охранять. Вы знаете, я совершенно терроризирован! Она распоряжается в консульстве, как у себя в спальне! У меня впечатление, будто я живу среди пеленок!

– Напрасно церемонитесь! В конце концов, у вас не детский сад.

– Я того же мнения, но, представьте, эти проклятые дети получили популярность даже в министерстве. Прочтите.

Бертон подал Ворду копию лондонского письма.

– У этой девушки редкий темперамент, – сказал Ворд. – Она начинает мне нравиться!

– Что вы мне посоветуете? – спросил Бертон.

– Вам? Ждать! Я уверен, что заседание налогоплательщиков провалит детский закон, и мисс Гаррисон можно будет взять голыми руками.

– Я не собираюсь ее брать… Она и так замучила меня до смерти.

– Ничего… Найдутся другие охотники, – потягиваясь в кресле, успокоил Ворд.

XXXII

Спарк встретился с Юном на набережной у городского сада. Юн был вдвоем с товарищем.

– Почему вы ждете здесь, а не в саду? – удивился Спарк.

– Вы забыли, что китайцам не все разрешено, – с горькой улыбкой напомнили студенты. – Вот, полюбуйтесь…

Они подвели Спарка к садовому входу. На белом железе в черной траурной рамке стояло четкое английское приказание: «For Chinese no admittance»[47].

– Какая гадость! – вырвалось у возмущенного Спарка.

– Эта надпись – не единственная, – сказали студенты. – Вы увидите их на каждом шагу.

Они шли по берегу реки в сторону Нанкин-род. Река трудилась и хлопотала без устали. Темные баржи кормили углем пароходы. Кули, среди которых половина была женщин, вытянувшись в живую цепь, передавали друг другу корзины. По ступеням рук уголь поднимался на палубу.

Вдоль берега были расставлены скамейки. Почти все они пустовали.

– Давайте посидим, – предложил Спарк. Студенты молча показали на надписи.

По выгнутым спинкам скамеек тянулись красноречивые черные буквы: «Not for Chinese»[48].

– Сидеть на скамейках нам тоже нельзя… Спарк посмотрел студентам в глаза.

– Сейчас мне стыдно, что я – европеец. Но думаю, я смело могу сказать, что лучшая часть белой расы стыдится этих надписей вместе со мной!

– Мы знаем, знаем, – заторопились студенты, – европейцы не все одинаковы, но вы должны видеть все стороны Шанхая, чтобы глубже почувствовать нашу трагедию…

Они свернули на Нанкин-род.

– Европейские купцы гордятся, – сказал товарищ Юна, с трудом подбирая английские слова, – что они выстроили на болоте прекрасный город! Но ведь мы до сих пор сидим в болоте! Вы видели наши китайские кварталы – Лунхва, Нантао, Чапей, Путун. Редко кто из иностранцев заглядывает в наши трущобы. А если и бывают, то только из любопытства. Вы знаете, как помогает сеттльмент, когда у нас возникает пожар? Он ставит полицию у входов на концессию, а сам взбирается на крыши и оттуда в бинокли любуется на пламя.

– Ублюдочные нероны, – пробормотал Спарк.

– Самое страшное, когда приходит холера. В каждой фанзе начинают плясать мертвецы. Все переулки охватывают судороги. В эти дни Нанкин-род отгораживается колючей проволокой и ругает кули «грязными собаками»…

Пестрые витрины Нанкин-рода заставляли дома саженными натюрмортами. Фотографические аппараты, термосы, велосипеды вываливались из окон на грудь прохожих.

– Вы знаете, кто покупает эти товары? – показал на витрину Юн. – Генералы, сдающие армии внаем… чиновники, меняющие законы на взятки… проститутки, разоряющие богатых купцов… Бедняку, зарабатывающему шесть долларов в месяц, нечего делать в этой улице!

Громкие звуки труб, доносившиеся сверху, заставили Спарка остановиться и поднять голову. На крыше дома неистовствовал оркестр. Медные рупора, опущенные вниз, наполняли улицу оглушительным ревом.

– Кто посадил туда ангелов, возвещающих конец мира?

– Конечно, тот, кто может платить, – рассмеялись студенты. – Это магазины Вингон и Сенсир, наполовину принадлежащие англичанам. Музыка – их звуковая вывеска.

Необъятные этажи были изрыты пещерами окон. В каждое мог бы въехать трамвай. С балконов спускались широкие полотнища красной, синей и желтой материи.

– Можно наделать много знамен, – заметил Юн. – Знамена – единственное прикрытие кули.

– Не только кули, но и доброй половины мира, – серьезно ответил Спарк. – И неплохое иногда прикрытие, кстати сказать. Красное знамя – в особенности.

Глаза студентов вспыхнули.

– Красное знамя – знамя радости. Это знамя сильных и смелых. Кто не выпускает его из рук, тот непременно придет к победе.

Мимо промчался автомобиль-карета. На подножках стояли вытянувшиеся «бодигары»[49]. За стеклом виднелись кукольные головы с золотыми шпильками в лакированных волосах.

– Губернаторские наложницы возвращаются с прогулки, – начал Юн и, вдруг забеспокоившись, быстро добавил: – Сюда, сюда, идите за мной…

Юн юркнул в открытую дверь ресторана. Студент и Спарк поспешили за ним. Сказав что-то на ходу возившимся у котлов поварам, Юн спрятался за высокий куб. Спутники сделали то же.

Едва теплота меди сделалась ощутимой, как с улицы быстро вошли двое: европеец, по-видимому, англичанин, и китаец, размахивающий бамбуковой тросточкой.

Китаец, стукнув тросточкой по столу, закричал высоким неприятным голосом. Повара неохотно повернули головы. Китаец, взвизгнув, сделал паузу. Повара ответили медленно и спокойно. Не удовлетворенный ответом китаец вместе с европейцем зашагал по лестнице.

Юн, высунув голову, проводил их насмешливым взглядом.

– Можем идти, – сказал он. – Они долго будут искать нас в ресторане.

– Не удивляйтесь, – повернулся он к Спарку. – Муниципальные детективы, гоняющиеся за китайскими студентами – обычная подробность шанхайской улицы. Наша скромная жизнь полна приключений. Наш журнал и тот бегает вместе с нами… Прошлый месяц редакционные собрания происходили в кумирне. Теперь мы нашли себе приют в аптеке.

– Эти сыщики охотятся за воздухом, – зорко оглядываясь по сторонам, продолжал Юн. – У нас есть пословица, которая говорит: «У великой армии можно взять полководца, но никто не отнимет желания у бедняка». Наше желание – видеть Китай свободным, и мы добьемся своего, хотя бы нам пришлось умереть!

Они пересекали улицу, облицованную огнями. Каждый дом светился, как изразцовый камин. Девушки в парче, отливавшей глазурью, заполняли окна восточной майоликой.

Юн задержался у одного из домов.

– Вот что восхищает европейцев в Китае! Живописный порок и безмолвная нищета. Они хотели бы вытянуть весь Китай в улицу барышей и улицу удовольствий. Улицу барышей они убрали бы подальше, чтобы дым фабрик не лез в глаза, а улицу удовольствий придвинули бы вплотную, как этот базар кукольной любви. Китай из двух улиц… какое удобство! Никаких революций. Никаких беспокойств.

Сразу за углом поползли фанзы, показались смутные морды каменных тигров, нестройно загорланили парикмахерские. Спарк остановился, пораженный. В каждой парикмахерской вопили одновременно несколько граммофонов. Граммофоны исполняли разные пьесы: скрипичный концерт, фальцетную арию, перепалку гонгов, героический монолог… Занеженные теплотой мыльной пены, посетители упоенно внимали катастрофической музыке. Тут же играли в кости ожидающие, пересыпая игру громкими восклицаниями.

Переулки наполнялись своеобразной музыкой. Ее творили уличные разносчики-водоносы, пельменщики, продавцы каштанов. К ней присоединялись колокольчики нищих, песни склонившихся над утюгом портных, торопливое бульканье закипающих чайников.

– Здесь, – сказал Юн, останавливаясь у двухэтажного дома.

В окнах, освещенных зеленоватым светом, виднелись банки с неподвижными змеями и подвешенные за ногу сушеные жабы.

Юн постучал. Дверь отошла внутрь. Спарк очутился в комнате колдуна: пучки трав, бутыли, фарфоровые урны и на полке апельсинные глаза совы.

Открывший дверь человек в длинном халате провел всех в заднюю комнату, откуда неслись оживленные голоса.

Спарк увидел оклеенные темными обоями стены, непокрытый стол и небольшой «кан»[50]. На столе стояла керосиновая лампа, валялись бумаги и разорванные пачки сигарет. Стены пустовали, как в солдатской казарме. Единственным украшением комнаты были молодые головы.

– Вот где нам приходится строить нашу новую культуру! – знакомя Спарка с присутствующими, сказал Юн. – Нас гоняют с места на место. Хорошо, что у нас есть такие друзья, как Вень.

– Таких, как я – много, – ответил хозяин.

Спарк с интересом рассматривал аптекаря. Этот человек мало походил на энтузиаста. Чуть-чуть сгорбленный, старый и сухой, он скорее напоминал равнодушного монаха.

Это был новый Китай, рост которого проглядели самонадеянные властители колоний, – Китай, таящийся в расширяющихся трещинах накаленной почвы, готовый захлестнуть и сжечь беззаботные островки концессий и сеттльментов.

Перебивая друг друга, студенты знакомили Спарка со своими радостями и печалями, и перед Спарком возникали мужественные черты нового китайского поколения.

Эта буйствующая молодежь дышала воздухом очистительной эпохи, одинаковым на всех широтах и меридианах, – в Шанхае, в Москве, в Буэнос-Айресе, в Стокгольме. Революционные действия являлись ее буднями, начиненными волей, движущей к одной и той же заветной цели – освобождению человечества.

Эти студенты не имели никакого родства с теми трудолюбивыми школярами, жизнь которых проходила в зазубривании классических изречений. Тридцать пять тысяч иероглифов, священных для предшествующих поколений, без сожаления были сданы в музейный архив.

На смену древним письменам пришли сорок графем, неся всеобщий язык, объединяющий все провинции.

Спарк слушал торопливые, горячие слова, чувствовал их раскаленное дыхание. Он был в потайной кузнице новой китайской культуры.

XXXIII

Ворд оказался пророком. Шанхайские купцы провалили закон о детском труде.

Лю первым сообщил Агате печальную весть. Бедняга не подозревал, что вместе с судьбой детей решалась и его собственная.

Первые пять минут Агата переживала волнение. Уязвленное самолюбие, спортивная досада (чувство жокея, у которого из-под носа вырвали финиш); некоторая деловая растерянность (что она напишет в Лондон, авансом поздравивший ее с победой?), но в общем (Агата пощупала икры) – нужно было сделать гимнастику и лечь в ванну.

Агата сняла пижаму и, положив руки на бедра, стала выбрасывать левую ногу.

Зазвонил телефон.

Агата не обратила внимания. Покончив с левой – пустила маятником правую.

Телефон звонил восемь раз. Когда осталось вращение левой руки – телефон закатил девятую истерику. Не прекращая гимнастики, Агата сняла трубку.

– Алло!.. (суставы левой приятно похрустывали). Это вы оглушали меня, Лю? Короче, короче! Нет! Сегодня – нет! Завтра? Не знаю… Мне холодно… Прощайте…

Агата закурила сигаретку.

На набережной автомобили играли огненными мячами в футбол.

– Хорошо бы выпить! – Агата заглянула в ящик стола. – Ну, конечно – все вычищено!

Она позвонила. В зеркале плеснулось обнаженное тело. Заинтересовавшаяся Агата начала рассматривать себя пристально, как чужую.

Бой вошел бесшумно. Войдя за перегородку, он поперхнулся удивлением и быстро попятился к дверям.

– Бой, виски-сода! – крикнула Агата.

Ее занимала узенькая родинка под левым соском, похожая на имбирное семя.

«Отчего бывают родинки? – размышляла Агата. – Белое, белое – и вдруг капелька негра!»

Сигаретка поседела до пробки. Агата ссыпала пепел в бронзу и, насвистывая «Bananos», направилась в ванную.

Вода из крана вырывалась с завидной упругостью. Агата подставила ногу. Тело обрызгал холодный фонтан.

На этот раз бой постучал.

– Да! – крикнула Агата и пошла пить виски.

Вышколенный бой водил глазами по стене. Он был ногами подноса.

Агата, наливши «три пальца», разбавила виски содовой. Горло словно смазали легким раствором иода: десны стянуло, язык высох.

Агата перенесла телефон в ванную и погрузилась в голубоватую теплоту. Вода баюкала и щекотала. Ресницы сонно скользнули вниз.

Телефону сделалось скучно. Он зазвонил.

– Алло!.. – Агата не открывала глаз.

Бертон, про себя радовавшийся провалу, строил в трубку грустное лицо (как жаль, как жаль!).

– Есть о чем жалеть, – зевнула Агата.

– О-о… (Агата видела вытянувшееся лицо).

– Надо жалеть шанхайцев. А, в общем, мне надоела детская возня (последнее касалось также и Лю).

Бертон не верил своим ушам.

– Сегодня я хочу посмотреть Шанхай. Помните ваше обещание? Дела кончены, я могу развлекаться. – Агата забарабанила пятками по воде.

Трубка передавала сильные эмоции.

– Что я делаю? Смываю свои грехи. Я говорю с вами, лежа в ванне!

В трубке застряло перехваченное дыхание (как жаль, что шанхайские телефоны еще не передают изображений!).

– Довольно… – Агата поднялась вместе с трубкой. – Через час вы можете заехать за мной.

Накинув мохнатую простыню, она снова выпила виски.

Щеки кольнуло легкое электричество. На кончики ушей снизошла благодать. Простыня сжимала тело в объятиях (Агата незаметно затянула концы).

Большеголовый гипсовый апаш с сигареткой во рту напомнил Агате монмартрские проделки. Наклонившись к статуэтке (подарок Фей), она зубами вытащила сигаретку.

Взгляд ее упал на разбухшие папки. Она открыла первую попавшуюся.

«На шелкопрядильнях, – прочла Агата, – работают исключительно женщины и девочки. Дети чистят коконы над чанами с кипящей водой, в которую попадают детские пальцы». Агата захлопнула папку.

«Пальцы детей попадают в воду (в голове шумело от виски), а эти папки попадают в корзину…» Она швырнула бумаги под стол.

Агата подошла к шкафу. Обрадованный шкаф взвизгнул дверцей. На вешалках дремали разноцветные платья.

«Не годится… не годится…» – перебирали пальцы. – «Это подойдет…» – Агата вытащила розовое платье.

Зазвонил телефон.

Бертон спрашивал, можно ли захватить Ворда. «Волчьи глаза», – пробежало в памяти. – Конечно…

Сбросив простыню, она начала одеваться.

* * *

Агата сидела между двух мужчин. Шанхай рассыпал электрические розы. Река подмигивала скользящими огоньками.

Розовый с золотом плащ Агаты легким шуршанием аккомпанировал Бертону.

– Автомобиль – усовершенствованная гондола… Ночные улицы – венецианские каналы… Вы – Венера, рожденная из розовой пены…

– А вы, – перебила Агата, – Казанова, замаскированный консулом. Эта набережная – площадь святого Марка. А вот это здание – дворец дожей.

Они проезжали мимо Гонконг-Шанхайского банка.

– Ваша очередь фантазировать, – повернулась Агата к Ворду.

– Разрешите мне наслаждаться действительностью: она давно обогнала фантазии. Сравнения уменьшают красоту автомобиля; этот банк удивительней палаццо дожей; Казанова слишком скромное имя для консула…

– Вы забыли набережную, улицы и меня…

– Улицы и набережная – невыразимы, как вы… Слова намного примитивнее чувств…

Автомобиль плавно остановился.

– «Новый Карлтон», «Новый Карлтон», – суетилось электричество. Турникет вертелся стеклянной каруселью, с каждым оборотом меняя публику.

В вестибюле было черно от смокингов. Груди мужчин, высеченные из мрамора, казались обломками белой лестницы.

Когда Агата и ее спутники вошли в зал, зеленоватая мгла окутывала столики. Откуда-то донеслась печальная музыка, прерываемая глухими ударами барабана.

Мужчины с застывшими лицами медленно вели окоченевших дам. Мертвецы бродили по морскому дну. Совершались многолюдные морские похороны.

Зеленый туман внезапно исчез, сожженный ликующим электрическим солнцем. Морские глубины превратились в зал. Бутылки шампанского подняли головы. Женщины открыли вырезанные рты, наклеенные на лица маленькими сердцами.

Бертон и Ворд раскланивались со знакомыми. Публики было много и как всегда – разная.

– Здесь очень мило, – сказала Агата, опускаясь на подставленный Вордом стул. – Я ощущаю прилив доброты. Ночные рестораны примиряют со многим.

– Это самые вкусные часы нашей жизни. Здесь мы блаженствуем. Днем нас занимают бесчисленные дела, мы возимся с цифрами, делаем политику… Боремся друг с другом… Защищаем карманы. Но вечером в этих благоухающих залах мы празднуем освобождение от всех забот. Мы оставляем деловую душу вместе со шляпами и садимся за столики с чувствами дикарей.

– Признание, не особенно лестное для цивилизации! – заметил Бертон.

– Вы забываете наши смокинги! – возразил Ворд. – Мы слушаем пение птиц по радио и переносим Гавайи под крышу отелей.

Принесли вино с беспокойными искрами и фрукты, с которых не сошел загар.

Ворд положил апельсин на тарелку Агаты.

– Виноградники, заключенные в стекло, и тропики, поданные на серебряном блюде, – вот в чем прелесть цивилизации…

Заглушенные стоны наполнили зал. Голубая ночь упала на столики. Пальмы шире раскинули зеленые перья. Меж столов застыла большая луна – светящийся барабан на балконе джаз-банда. На балконе, как в клетке, метались негры, выдувавшие в трубы вековую тоску. Это были жалобы тихоокеанского мира, полные нежности и глубокой грусти. Неизменная, трагическая мелодия повторялась на бесчисленные лады. Ее громогласно объявлял саксофон; перехватывало нервное банджо; повторяли наперебой отчетливые маримбы; протяжно заканчивал плачущий флекстон.

Агата скользила в густой толпе, ловко управляемая рукой Ворда. Она чувствовала каждый намек. Они молча плыли меж человеческих зарослей.

– Я в восторге, – сказала Агата, возвращаясь к столику, – черные ребята играют прекрасно.

– Негры в джазе, как кули на фабрике, – добавил Ворд. – Каждый хорош на своем месте.

На транспаранте вспыхнули буквы.

– Интересно, какая сегодня программа? – заерзал на стуле Бертон.

Оркестр заиграл бурное вступление.

На середину зала выбежала рыжая танцовщица. Ее преследовал партнер, превращенный в негра маской из черного трико.

Негр схватил девушку и, подбросив вверх, завязал у себя на шее причудливым галстуком. Рыжая голова свесилась вниз, нога вытянулась рапирой. Это было начало акробатического танца.

Но публика не оценила ловкости артистов. Вместо аплодисментов поднялся ропот, возраставший с каждой минутой. Растерявшиеся артисты прекратили танцы.

– В чем дело? – недоумевала Агата.

– Неподходящий танец, – поморщился Бертон.

– Публику шокирует костюм этой девушки?

– Публику шокирует идея танца… Негр, обращающийся грубо с белой – это нетерпимо даже в дансинге.

Оркестр заиграл снова. Топот ног и свистки заглушили музыку. Смущенным танцорам пришлось удалиться.

– Бедные артисты, – пожалела Агата.

– Им надо считаться с вкусами публики. Этот танец оскорбляет белую расу.

Транспарант замигал новыми буквами.

Из дверей появилась вереница девушек в туфлях, чулках и треугольных фартучках. Они шли, раскачивая головами, как лошади, отмеряя такты автоматическими шагами. Это была злая издевка над человечеством, заменившим грацию точной механикой.

Девушки проделывали фокстротные фигуры с однообразием заведенных кукол. Тела их казались сделанными из папье-маше. Неподвижность лиц соперничала с масками.

Сухое, жесткое, как сталь, исполнение до неузнаваемости изменило характер джаз-банда. Барабан стучал, как поршни машины. Скрипка пилила твердое дерево.

Безрадостная прогулка закончилась бурей. Публика была вне себя от восторга. Со всех сторон серебряные доллары покатились к ногам сухопутных купальщиц.

Ворд не давал высыхать бокалам. Агата не отставала от мужчин.

Бертон взглянул на часы.

– Пора отправляться в другие места.

– Поедемте, – согласилась Агата. – Начало ночи многообещающе…

XXXIV

На старой джонке, стоявшей на мостках боком к каналу, начинался ранний трудовой день.

Первым проснулся одноглазый дрозд, заменявший будильник. Он открыл глаз, вытянул отсиженную за ночь правую лапку и деловито посмотрел вверх. Может быть, он проснулся раньше времени? Небо позеленело достаточно – сомнений не было: начинался рассвет. Дрозд встал, встрепанный от сна, и пустил первую утреннюю трель: «Я уже встал – вставайте и вы».

Самым чутким из всех обитателей джонки был корзинщик Син. Он просыпался вместе с дроздом.

И Син и дрозд спали в верхнем этаже в шалаше из сплетенных Сином циновок. Тут же помещался уличный певец Ма, которому спина собаки заменяла подушку.

Слепой Ма подымался вслед за Сином. Его будил не столько дрозд, сколько блохи и едкий дым, заползавший в шалаш от дырявой жаровни, на которой Син кипятил чай. Ма сердито толкал собаку, прекращая пинком собачье блаженство. Собака зевала, расправляя язык и сопровождая зевок чуть слышным поскуливанием.

Последним продирал глаза рыбак Нон, спавший по привычке в обветшалом трюме. Син просовывал в трюм бамбуковый шест и выуживал оттуда заспавшегося рыбака.

Нон открывал глаза неохотно: ему жаль было расстаться с волшебными снами, которые навевал благодатный опиум. Старый рыбак пристрастился к иллюзиям, пробиравшимся по мундштуку бамбуковой трубки в его тосковавший по наркотикам мозг.

Днем, не разгибая спины, он закидывал в Вампу свои сети, рискуя быть опрокинутым катерами, не обращавшими внимания на дряхлый сампан. В сети попадалось мало рыбы. Испуганная грохотом лебедок и бурлением пароходных винтов, рыба уходила ближе к устью, куда пробраться у Нона не было сил. Он еле двигал веслом вдоль набережной, счастливый, когда в сети попадала пустая жестянка или оторванный от берега рак. Он не брезговал ракушками и водорослями, пробками, щепками, гнилыми тряпками, напоминая старьевщика, роющегося в мусорной куче. Всякая мелочь шла на пользу: ракушки и водоросли употреблялись в пищу; высушенные пробки продавались уличным докторам; тряпки умягчали рыбацкое ложе.

Нон не ленился шарить по реке: после удачной ловли его ждала награда – несколько затяжек маковой смолы, полученной за копперы[51] на знакомом лотке. Маковая смола творила чудеса. Недаром рыбак забирался в берлогу! Он законопачивал выход циновкой, оберегая каждую выпущенную струйку и, улегшись на тряпки, начинал курить.

Ночь приносила сладкие обманы… Нон переселялся во дворцы и павильоны гейш. Получал во владения целые земли; обжирался самыми лакомыми яствами, хозяйничал в лавках, ломившихся от товаров… пока равнодушный бамбуковый шест не возвращал его к нищей действительности.

Син, Ма и Нон владели джонкой. Пять лет назад они вместе нашли ее на берегу, выброшенную тайфуном.

Приятели поставили джонку на мостки; одноглазый дрозд, привязанный за ногу, начал петь над каналом.

Скоро рыбаки, проезжавшие мимо, и соседи-лодочники привыкли к птице и назвали жилище трех друзей «джонкой с одноглазым дроздом».

Постепенно джонка получила отделку. Вырос шалаш, сделанный руками Сина; Нон натаскал тряпок; Ма принес блох и скрипку.

Два этажа были слишком велики для хозяев, и они решили сдавать свободное место бедноте, искавшей дешевого крова. «Джонка с одноглазым дроздом» превратилась в постоялый двор.

Консульства, выстроившиеся дальше по берегу, и особняки, помещавшиеся напротив, не различали джонку в муравейнике лодок, придававших каналу «живописный вид». Но джонку с дроздом хорошо знали кули.

Молодые крестьяне, мечтающие о карьере рикш; больные текстильщики, мечтающие о смерти; бродячие учителя и безвестные агитаторы; нищие, безработные портовые грузчики находили на джонке радушный прием.

Каждый жилец оставлял память: деревенский парень – зеленого сверчка; грузчик – ярлык от виски с забавным старичком, шагающим с тросточкой; агитатор – портрет Ленина; бродячие учителя – изречения, написанные малярной кистью на иностранных газетах, подобранных на улице. Одно из таких изречений, удостоившееся бамбуковой рамы, встречало входящих своей мудростью: «С простой водой, неприхотливой пищей, с руками, подложенными вместо подушки, также можно изведать счастье». Шестидесятилетний Син, укладываясь на кулак, неизменно повторял эти слова.

Чен жил на «джонке с дроздом» неделю. Полицейские, шнырявшие в рабочих кварталах, загнали его сюда. Здесь, под боком английского консульства, с видом на набережную, полную полисменов, он чувствовал себя в безопасности. На рассвете Нон отвозил его к докам, а вечером он возвращался с рабочими, проплывавшими мимо в тяжелых лодках.

За короткое время Чен сдружился со всеми жильцами джонки, особенно с Ноном. Рассказы Чена о Советской России вызывали в Ноне восторг и удивление. Один только слепой Ма был упорен в своем упрямстве – «так как люди не могут жить сотни лет – глупо думать о том, что будет через тысячелетие». Ма, не знавший ничего, кроме мрака, был настроен печально.

Вечером, вернувшись после утомительного дня, он долго молчал, тяжело вздыхая. Но рис и чай возвращали ему силы. Он брал свой «хуцин»[52] со смычком, зажатым между двух струн, и начинал жаловаться. Любимой его песней была «Рыбаки и ласточки».

– «Утром и вечером, в молодости и в старости, – заводил он высоким дрожащим голосом, – та же лодка и та же река…»

По набережной метались автомобили. Вдали полыхало зарево реклам. Телеграфные провода гудели, нагруженные телеграммами. Одноглазый дрозд ерошил перья, собираясь на боковую.

– «Тысячи дней рождаются и проходят, – уныло продолжал Ма, – но все они в тумане и мгле… Каждая ночь напоминает предшествующую. Каждый день, как лодка на берегу… А вот – ласточки, – неожиданно оживлялся Ма, – они собираются в стаи и улетают…»

Голос его снова срывался в безнадежность и он заканчивал, вздыхая словами:

– Они счастливы… Они улетают…

Эта песня пользовалась любовью стариков и бродячих учителей. Первые слышали в ней эхо своей жизни; учителя находили утерянные современностью классические красоты. Чен не находил в песне самого главного – современности.

Современность! Это были упорные забастовки, заставлявшие предпринимателей бояться рабочих; рост профсоюзов; воззвания, которые приходилось разносить в корзинах; ночные собрания на чердаках; выпущенный из котлов пар на сопротивлявшихся заводах.

Зелень неба светлела. День спешил вместе с рабочими, торопившимися к своим станкам.

Черный дрозд уже несколько раз успел крикнуть: «Чифан»[53] – единственное человечье слово, покорившее его своей значительностью.

Ма, ворча, натирал канифолью смычок; Нон возился внизу, убирая лохмотья.

По набережной летели стремительные автомобили: гуляки продолжали веселую ночь.

Чен смотрел на канал, наполнявшийся приливом, который быстро поднимал осевшие лодки.

В глубине шалаша раздавался кашель.

– Ты сегодня опять поедешь? – вылезая из трюма, спросил Нон.

Чен, к которому относился этот вопрос, молча кивнул головой.

– Не бережешь ты голову!.. – вздохнул Нон.

– А зачем ее беречь? – рассмеялся Чен.

– Чтобы дольше жить?

– А зачем дольше жить?

Нон был повержен в недоуменное молчание.

– Вот видишь, ты и не знаешь! Слепой Ма вмешался в разговор.

– Я не вижу твоего лица, но ты беспечен, как дрозд… Мудрый не спрашивает, зачем он живет.

– У каждого человека своя мудрость, Ма! – воскликнул Чен. – Твоя мудрость жить, не видя радости. А моя мудрость жить, не жалея головы. С задней кормы донесся голос Сина.

– Берите чашки. Рис готов.

Чен пошел за чашками.

– Хотел бы я видеть этого парня, – сказал Ма. – Он или дурак или большой мудрец!

Собака, разыскивавшая по берегу завтрак, вернулась с прогулки разочарованная.

– Чифан! – зашепелявил дрозд.

Собака посмотрела на дрозда и облизнулась.

Чен принес поднос с чашками и палочками; Син – закоптелый котел с рисом.

Котел был большой; рис лежал на самом дне. В синей чашке плавали поджаренные улитки.

– Чифан! – торжественно объявил Син.

Все уселись вокруг котла на цыновках.

– Давно я не слышал хороших изречений, – с сожалением заметил Син, раскладывая рис по чашкам.

– Больше забастовок – больше рису кули, – сказал Чен. – Разве плохо?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю