Текст книги "Красный террор глазами очевидцев"
Автор книги: Сергей Волков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Художник Кржижановский дописал свою картину на тему «Да воссияет над миром красная звезда». Картина была написана на обыкновенной классной доске простыми клеевыми красками. Она изображала восход солнца над морем. На фоне солнечного диска всходила из вод морских огненно-красная звезда… На переднем плане, справа голый утес, лишенный растительности, купал свое каменное подножье в волнах застывшего моря. А слева, на скудной песчаной почве при свете красных лучей оживало ветхое дерево. Его ветви судорожно тянулись к восходящей звезде и, видимо, мгновенно покрылись молодыми побегами зеленеющих листочков… Картину приходил смотреть Калениченко. Он долго, прихрамывая, топтался около нее, а к вечеру нашего общего друга-художника вызвали «на освобождение».
– Ну, собирайте вещи, – проговорил симпатичный караульный начальник, которого звали Абраша. – Только смотрите, записок с собой не берите от арестованных. Лучше на словах запомните. А то могут, как того полковника, ни за что ни про что вернуть в камеру и разменять.
Мне рассказали потом про этот случай. Сидел в одной из камер бывший полковник. Из отставных, человек уже пожилой. Его освободили. Как отзывчивый товарищ, он забрал чуть ли не несколько десятков записок от арестованных для передачи родным. При выходе его обыскали, отобрали записки, а вечером расстреляли…
Мы все горячо прощались с милым художником. Все были радостно приподняты и оживлены. Абраша торопил его.
– Ну, будет уже! На воле встретитесь. А то внизу уже освобожденные выстроились. Еще в камеру вас вернут, если опоздаете.
– До свидания, до свидания, господа, – прощался Кржижановский. – Дай нам Бог встретиться.
Он ушел. Его провожали сочувственные взоры узников. Потом все столпились у решеток окна и долго смотрели на двор, где среди выстроенных освобожденных стоял наш товарищ. Миронин также искренне принимал участие в общих проводах. Он, видимо, забылся, переживая радость ближнего, и приветливо кивал освобожденному из окна. А когда вереница счастливцев, вырвавшихся из нашего ада, скрылась за воротами, взор его снова потух и застыл в том выражении углубленного внутреннего самосозерцания, которое я наблюдал в нем вчера. И по обыкновению, он нервно заходил взад и вперед по камере, избегая разговоров с товарищами.
Я обратил внимание, что виски его сильно поседели за прошедшую ночь.
– Что сделалось с нашим Мирониным? – спросил меня литератор.
Я только пожал плечами в ответ. Миронин просил меня ничего не говорить другим о той сцене, невольным свидетелем которой я был во дворе.
– Не нужно их смущать, – объяснил он. – Они ко мне все почему-то так сердечно относятся.
Каждый день к нам приводили новых арестованных. Многих за это время освободили. Однажды в камеру к нам явился юноша лет 19–20 с гладко выбритыми головой и лицом, еврей. Он был одет в коричневый франтовской френч, широкие галифе были заправлены в высокие, элегантные ботинки на шнурках. Юноша вошел в камеру и с громким смехом подошел к тому студенту, служащему ЧК, который сидел в нашей камере и о котором я упоминал в первой главе.
– Здравствуй, Яша! – сказал Р-цкий, так звали нового нашего товарища. – Представь себе, Сенька (секретарь президиума) меня арестовал. Посиди, говорит, за длинный язык. Это мне все Лиза наделала… Сколько же я, спрашивается, буду сидеть?
– А в чем тебя обвиняют? – спросил Яша.
– Да я и сам не пойму. Дело было в следующем. Однажды я зашел в ЧК к товарищу Сене и другим. Вот они и говорят мне: ты знаком, Р-цкий, с семьей Зусовича? Да, говорю, знаком. А знаешь ли ты, что Зусович – жив? Его не расстреляли. Он у нас сидит припрятанным в надежном месте. Если родственники дадут 500 тысяч, мы его выпустим.
– Это не шантаж? – спрашиваю я.
– Какой шантаж! Деньги можно положить в третьи руки, вручить какому-нибудь надежному лицу. А когда Зусович будет освобожден и доставлен прямо на французский миноносец, тогда пусть выдадут деньги тебе.
– Ну, я, конечно, немедленно побежал к родственникам Зусовича и рассказал им эту историю. Несчастная жена от радости в обморок упала. Стали собирать деньги. Сто пятьдесят тысяч положили в третьи руки. Мне поручили уведомить моих знакомых чекистов, что пока собрано 150 тысяч, но будет собрано еще, хотя 500 тысяч вряд ли удастся нацарапать. Прихожу в президиум и встречаю Лизу. Говорю ей, что мне нужно видеть таких-то по делу Зусовича. Она начала у меня выпытывать, что это за дело такое. Я ей рассказал. Хотя я, наверное, знаю, что она сама в этом деле заинтересована и только прикинулась незнающей. Определенного ответа мне в этот день в чрезвычайке не дали. А на следующий день в квартире Л., того третьего лица, у которого находились деньги, произвели обыск, нашли 150 тысяч, которые отобрали, и арестовали Л. и меня. Он тоже здесь, в ЧК, сидит. И арестовали меня тот же Сеня и Лиза. За что? Я ничего не понимаю. Сами меня послали для переговоров с Зусовичами, и они же меня арестовали. Смеются, говорят: за длинный язык… Я хотел просто доброе дело сделать. Как же не спасти человека от смерти, если можно? Я даже лично не был заинтересован в этом деле. Деньги я должен был полностью передать чекистам.
– А Зусович действительно жив? – спросил литератор.
– Не знаю. Сегодня весь город говорит об этом деле. Конечно, ЧК известила в газетах о том, что это шантаж, что Зусович давно расстрелян…
– Какой ужас, какой ужас! – говорил литератор Миронину. – Вы представьте только себе, что переживала эта несчастная семья Зусовича. Сперва прочла о его казни в газетах. Перестрадала это, может быть, примирилась со своим горем. Затем этих людей заставили пережить новое потрясение: потрясение радости при вести, что он жив, что его можно спасти. И наконец, этот последний удар. Не говоря уже о потере 150 тысяч… Как вы себе хотите, но это превышает все пытки, которые создала инквизиция!..
– Это очень темная история, – задумчиво проговорил Миронин. – Весьма возможно, что тогда Зусович был еще жив, а может быть, он жив даже и сейчас. Но теперь уж, конечно, этого несчастного убьют.
Р-цкий оказался очень беспокойным субъектом. Добрый, незлобивый по натуре мальчик, но чрезвычайно экспансивный, шумный, подвижный, он всем действовал на нервы.
Он каждому в отдельности и всем вместе по несколько раз рассказывал о своем деле в шутливом тоне, подчеркивал свое близкое знакомство с заправилами чрезвычайки и неизменно кончал свою болтовню вопросом:
– Ну, сколько же я могу сидеть за длинный язык?
Р-цкий часто бегал во двор и долго простаивал под окнами конторы и дежурной комнаты, болтая со знакомыми следователями. Он узнавал кое-какие новости и сейчас же бежал сообщать их в камеру. Когда подслушанные им вести касались освобождения кого-нибудь, он с шумной радостью бросался в камеру, чтобы первым сообщить товарищу добрую новость. Р-цкий обладал еще одной способностью – целый день жевать что-нибудь. Где он доставал себе еду – непостижимо. Однажды я застал его хлебающим борщ из одной миски с караульными красноармейцами, другой раз он как-то ухитрился получить порцию обеда, отпускаемого сотрудникам ЧК. При этом он неизменно заявлял, что целый день ничего не ел. Я и сейчас не могу представить его себе иначе, как с помидором или огурцом в руке. В день он уничтожал не менее двух десятков этих овощей.
В эти дни было освобождено еще несколько лиц. Из наших знакомцев освободили Скачинского и литератора. Не могу и сейчас без разрывающей душу печали вспомнить трогательное прощанье Миронина со своим приятелем-литератором. Ведь Миронин прощался с ним навсегда.
– Когда будете свободны, немедленно заходите ко мне, – говорил литератор Миронину. – Адрес мой вам известен.
Миронин молча расцеловался с ним. После ухода литератора он забился к себе в угол. Глаза его были полны слез. Вечером явился Володька в сопровождении Абаша. Они вызывали Миронина. Как сейчас помню эти жуткие минуты. Миронин вздрогнул, стал еще бледнее и как-то беспомощно оглянулся на всех. Я судорожно вцепился ему в руку…
– Ничего, ничего, – шептал Миронин. – Сейчас всё кончится.
Рыдания сдавили мне горло. Я со стоном прижался к груди этого человека, к которому я успел так глубоко привязаться, как возможно только в дни тяжелых испытаний.
– Вас, вероятно, на допрос, – участливо говорили Миронину товарищи. – Будете скоро свободны!
– Прощайте, друзья, – тихо выговорил Миронин и вышел из камеры.
Часы проходили. Арестованные стали обращать внимание на долгое отсутствие Миронина. В камере снова воцарилась тревога. Вот уже стемнело. Сменился на ночь караул; прозвучал окрик ложиться спать, и все разошлись по своим нарам. Тревога об участи Миронина сменилась страшной уверенностью.
– Неужели он погиб? За что? Без допроса, без обвинения?
– Может быть, его вызвали в контору списки писать, – заметил кто-то.
Многие ухватились за это предположение. Так хочется верить в хорошее. Понемногу камера успокоилась и погрузилась в сон. Я не мог сомкнуть глаз. Ведь я один знал страшную истину. Последовавшего я никогда не забуду. Ночью отворилась дверь камеры. На пороге я увидел фигуру Миронина. Я подумал, что это галлюцинация. Я крикнул и протянул руки к видению. Но видение, шатаясь, еле передвигая ноги, подошло к моей постели.
– Не бойтесь, родной… Это я… Казнь отменили, – слабым голосом проговорил Миронин. – Но, Боже, что я пережил. Это хуже смерти.
Миронин опустился на доски рядом со мной. Я обнимал его, жал его руки, не будучи в силах выразить ему свою радость. Успокоившись, Миронин передал мне свою историю.
– Меня повели в восьмой номер. Посадили в комнату, где сидели еще четыре человека. Не знаю, откуда их привели, но здесь их ни в одной камере я не видел. Затем их стали вызывать и выводить во двор одного за другим. Машина грохотала все время. После того как вывели первого на двор, завели машину, и до нас донесся звук выстрела, один из оставшихся начал метаться по комнате. Он перебегал от одного к другому, просил яду, умолял его убить. Из горла его вырывались хриплые истерические крики. Он стонал: «Маня, Маня, дайте мне проститься с ней! Один только раз обнять ее!..» Другие так же, как и я, сидели, раздавленные ужасом, молчаливые, белые, как стены той комнаты. Мы избегали смотреть друг на друга. И когда глаза мои встречались со взорами других, я читал в них одну лишь животную покорность судьбе. Вскоре, подавленный, обессиленный, успокоился и тот несчастный. Он опустился на скамейку, сжал голову руками и застыл в этой позе, пока его не вызвали.
Трудно вам передать мои ощущения. Голова стала тяжелая, как котел. Мне казалось, что внутри у меня образовалась сплошная зияющая пустота. Где-то в отдаленной клеточке мозга билось сознание, что сейчас меня не станет. Сейчас я перешагну эту таинственную грань между жизнью и смертью. Я даже на мгновенье ощутил состояние какого-то любопытства: что будет там… И потом опять погрузился в тупое безразличие. Только когда вызывали кого-нибудь из нас, у меня кровь отливала от сердца, и после этого начинало тоскливо сосать под ложечкой… Во рту я ощущал какой-то противный соленый вкус…
– Всех четырех вывели и расстреляли. Я остался один. Машина замолкла. Тем не менее я ни одной минуты не сомневался в том, что участь тех четырех постигнет и меня.
Сколько я просидел в этом кошмарном ожидании – не помню. В конце концов, я погрузился в какое-то оцепенение… Вдруг дверь отворилась, и кто-то назвал мою фамилию. Мне сдавило горло, захватило дыхание. Меня вывели в коридор. Навстречу мне шел тот знакомый следователь, который говорил со мной во дворе. Он порывисто пожал мою руку и сказал: «Ну, от души поздравляю вас. Ваша казнь отменена. Дело ваше будет передано в суд… Поздравляю вас еще раз».
– Вот вам вся история, – закончил Миронин.
– Воображаю, какое ощущение радости жизни, какой подъем вы должны сейчас испытывать!
– К сожалению, нет, – тихо сказал Миронин. – Я чувствую только страшную слабость и утомление.
И положив ладонь под голову, он стал засыпать.
Тайны подвала. Рассказы АбашаМиронин проснулся поздно. Встал оживленный и радостный. Он напомнил мне человека, вышедшего впервые на воздух после долгой и тяжкой болезни.
– Вот когда у вас в душе птички поют, – сказал я. – Я счастлив за вас бесконечно.
Он благодарно пожал мою руку. С этого дня Миронин снова энергично принялся за свои комиссарские обязанности. Старшего комиссара Заклера перевели в тюрьму. Он быстро собрал свои вещи в объемистый мешок и, ни с кем не простившись, исчез.
Мне говорили, что в чрезвычайку он пришел с пустыми руками. Неудивительно, что после его ухода многие из товарищей не досчитались кое-каких вещей. У Миронина пропал перочинный ножичек, что было большой потерей для камеры, так как в чрезвычайке ножи у всех отбирали и на всю камеру у нас случайно сохранилось только два. Забрал Заклер с собой чье-то зеркальце, взятое им для пользования «на пять минут». Мне передавали потом, что в тюрьме Заклер просидел всего несколько дней и часто имел сношение с агентами чрезвычайки. Все вздохнули свободно, когда его не стало среди нас.
Новым старшим комиссаром назначили Л-цкого. Тихий, приветливый, с чрезвычайно привлекательным грустным лицом, блондин, Л-цкий, бывший юнкер, был уже давно приговорен к расстрелу, но приговор в исполнение почему-то не приводили. Он знал об этом и сильно страдал. Я как сейчас вижу перед собой его грустную приветливую улыбку. Говорили, что ему симпатизирует Калениченко, который все откладывал его казнь. Незадолго до описываемого дня Лисецкий рассказывал, что, идя за хлебом в 8-й номер, он встретился с Калениченко, который улыбнулся ему и сказал.
– Не волнуйтесь. Вам ничего не грозит плохого.
С этого времени Л-цкий ожил. В этот день вызывали на допрос старичка Пиотровского. Он вернулся сильно расстроенный и стал рассказывать Миронину подробности своего дела. Пиотровскому было лет под 70. Он служил управляющим в одной из крупных экономий Одесского уезда. В дни пребывания германских властей, когда происходила ликвидация понесенных владельцами убытков, Пиотровский между прочим указал на расхищение и уничтожение редкой и ценной библиотеки, стоимость которой владельцы определили в миллион рублей. Хотя денег этих с крестьян и не взыскали, но на Пиотровского был донос, и его обвиняли в ограблении крестьян, в притеснении их в угоду владельцам имения и пр. Следователь после допроса сказал старику:
– Таких, как вы, вешать надо, как собак!
Миронин, как мог, успокоил старика, написал ему какое-то объяснение, говорил ему, что расстрелы прекращены, что вот скоро три недели, как никого не брали в 8-й номер.
Мне Миронин сказал:
– Старик этот, как свидетель, лишь установил факт уничтожения и похищения имущества. Он не мог не сделать об этом доклада владельцам, так как на нем лежала ответственность по охране вверенного ему имущества. Никакого доноса в действиях его нет. Это ясно для каждого. Но я уверен, что участь бедняги решена.
Вечером мы были привлечены необыкновенным шумом и криками во дворе. Все бросились к окнам. Глазам нашим представилась следующая картина. Посередине двора стоял мертвецки пьяный Абаш. Хотя в трезвом состоянии нам и редко приходилось наблюдать его, но сегодня он, видимо, накачался до зеленого змия. Абаш размахивал револьвером и грозил пристрелить каждого, кто к нему подойдет. Его окружала толпа сотрудников чрезвычайки – матросы, караульные и даже следователи. Вся эта публика, видимо побаиваясь буяна, для успокоения его применяла всяческие способы. Ему грозили приходом Калениченко, просили его, обнимали и даже целовали. Угроза именем Калениченко привела его лишь в еще большую ярость.
– Я сотни и тысячи разменял, – кричал Абаш. – И фашего Калениченко застрелю и вас фсех, я никофо не поюсь… Пусть, пусть только явится сюта сам Троцкий!
Ласка и поцелуи подействовали на пьяного палача смягчающим образом. Он начал жаловаться на свою судьбу и плакать пьяными слезами, в голос, широко раздвинув рот. Рыдания, похожие на рычание, далеко разносились по двору. Однако пойти лечь спать упрямый латыш отказывался. В конце концов, с большим трудом его удалось водворить в одно из свободных помещений и запереть на ключ. Но вскоре вся чрезвычайка стала сотрясаться от ударов кулаками и ногами, которыми Абаш осыпал дверь своего узилища. Видя, что это не помогает, Абаш начал палить из револьвера в окно. Тогда с ним опять вошли в переговоры. Ему передали, что Калениченко велел его арестовать впредь и до протрезвления и что завтра утром его выпустят. Абаш, с которого после физических упражнений над дверью немного спал хмель, пошел на компромиссы. Он согласился сидеть до утра, но только не в одиночке, а в общей камере.
– Если я, товарищи, финовен… пашалуйста! – говорил Абаш. – Я котоф ситеть… Я ничефо не имею… только пез компаньи я не могу… А в компаньи – пошалуйста.
Абаша поместили в нашу комнату. Он сел на нары, осклабивши свое плоское лицо в хищную улыбку, и засюсюкал:
– Не пойсь, тофарищи… Не трону. Хоть ви и смертники, а фсе ж люди… А езели кто финовен, примерно, контррефолюционер он или еще что – я разменяю… У меня рука ферная: раз и катово!.. Не пойсь. Сефодня Абаш кутит. Я челофек московский и фам фсем пудет праздник. Потому все же – люти. А на теньги мне наплевать! Что теньги… Сколько укотно имею!
Абаш вытащил из кармана толстую пачку украинских пятидесятирублевок.
– Вот они, теньги. А не станет – еще тостану. Караульный, тофарищ! – заорал Абаш.
С подошедшим караульным Абаш вступил в пространные переговоры о покупке коньяку и продуктов.
– Турак, я тебя коньяком угощу. А фот как кофо разменяю – пиншак сниму и тепе подарю. Самый фартофый, упей меня пог, если фру, – уговаривал Абаш.
В результате этих переговоров один из красноармейцев взялся доставить вина и закусок. Через час он принес на все 8 абашиных тысяч три бутылки коньяку и гору хлеба, консервов, сала и огурцов. Абаш пришел окончательно в умиление.
– Ити фсе сюта, смертнички фи милые, – присюсюкивал он. – Пейте и ешьте. Не сумлефайтесь – потому Апаш кутит! Фи тоже сепе люди. Кажтому феть хотиться. Ну, конечно, которые контррефолюционер – тем шабаш. Рука не трогнет!.. А так фообще… я человек прафильный… Отчего не укостить. Ити, ити сюта, тофарищи!
Видя нерешительность арестованных, Абаш рассвирепел.
– Что?! Презкаете, сукины сыны… кофорю – укощаю.
Многие подошли к столу. Зашло и несколько красноармейцев. Абаш отпил из горлышка бутылки коньяку и передал бутылку соседям. Абаш вскоре совсем размяк. На своем ломаном русском языке латыша, смешанным с московским говором (в Москве Абаш прожил много лет) он, присюсюкивая и заикаясь, нескладно и неладно, в отрывистых фразах раскрыл перед нами много тайн знаменитого подвала ждановского дома. Не буду дословно передавать его рассказы. Их цинизм не поддается описанию. В общих чертах из них мы узнали следующее.
Расстрелы происходили в подвале дома № 8. Иногда расстреливали и в сараях. Некоторые большие партии расстрелянных в силу красного террора были вывезены на грузовике за город. Там несчастные сами рыли себе могилы. Вначале, когда одесская чрезвычайка совершала лишь первые, еще робкие шаги по пути своей кровавой деятельности, расстрелы производились нередко самым потрясающим и омерзительно циничным способом. Приговоренного водили в клозет, наклоняли голову мученика над чашкой и в упор стреляли ему в затылок. Над этой раковиной держали его бездыханное тело, пока не стекала вся кровь. Затем спускали воду…
Впоследствии, когда чрезвычайка окрепла и происходившая в ее стенах человеческая бойня перестала быть тайной, а расстрелы стали совершаться в крупных размерах, человек по 40–50 в ночь, ареной кровавых расправ сделались погреб и сарай. Во время расстрелов заводили машину на грузовике. Ее грохот отчасти покрывал крики и стоны жертв и звуки выстрелов.
На расстрел выводили по одному, иногда по два. Осужденного заставляли в подвале раздеваться. Снимали верхнее платье и ботинки. Иногда приказывали снять и рубашку. Убивали выстрелом из револьвера в затылок. Иногда расстреливали и в лоб. Нередко расстрелы сопровождались истязаниями. В расстрелах участвовали, кроме специальных палачей – «менял», – еще и «любители». Последних, помимо извращений садистической натуры, привлекал еще и «гонорар». По уверению Абаша, за каждого расстрелянного выдавалось чрезвычайкой палачу по 1000 руб. «Менялам» же доставались вещи казненных. Из других официальных источников я слышал, что за каждого казненного чрезвычайка платила по 250 рублей. Возможно, однако, что впоследствии «такса» была повышена.
В расстрелах, как я уже говорил, принимали участие и «любители» – сотрудники ЧК. Среди них Абаш упоминал какую-то девицу, сотрудницу чрезвычайки, лет 17. Она отличалась страшной жестокостью и издевательством над своими жертвами. Расстреливали известный нам Гадис, Володька и даже заведующий хозяйственной частью Е-ов. Из уст последнего впоследствии я сам услыхал, что им был собственноручно расстрелян доктор Т-м, о котором я писал в предыдущих главах. Но из всех этих отщепенцев особенной, непостижимой жестокостью отличался один из членов президиума В-н. Я не раз видел этого человека. Московский студент с бледным продолговатым худым лицом, острым носом и красивыми темными, совершенно матовыми, пронизывающими насквозь глазами. В-н, по словам Абаша, «разменивал человека по частям». Он обыкновенно садился перед своей жертвой и начинал его расспрашивать.
– Офицер? – прищуривался В-н и, прицелившись из револьвера, пробивал кисть руки мученика.
– Может быть, полковник? – И пуля раздробляла локоть…
– К этому в руки лучше не попадаться, – говорил Абаш. – Полчаса «менял»… Меняет, меняет, а сам кокаин нюхает, курит…
Этот В-н впоследствии был назначен начальником военной чрезвычайки на фронте. Его секретарь с упоением рассказывал о нем:
– Это талантливейший человек. Он сам судит, сам выносит приговор и сам его сейчас же исполняет на месте! За-амечательный человек!
Человек ли?
Из рассказов того же Абаша, проверенных мною показаниями, и других заключенных я узнал подробности смерти генерала Федоренко и графа Роникера.[100]100
Граф Михаил Эдуардович Роникер был расстрелян 27 июля 1919.
[Закрыть] Эти страдальцы умерли гордо, как герои. Вот подробности казни графа Роникера. При объявлении красного террора его перевели из тюрьмы в чрезвычайку. Днем его вызвали из камеры и объявили, что он свободен. Разрешили взять с собой вещи. Представительный, спокойный граф вышел со своим чемоданом в одной руке и пледом, перекинутым через другую, во двор.
Приподняв шляпу, он вежливо спросил одного из матросов:
– Не разрешите ли мне позвать извозчика?
– Извозчика? – ответил матрос. – Отчего же нет. Дайте деньги…
Граф вынул 200 рублей и вручил их матросу. Минут через пять его пригласили идти. Выйдя за ворота, он спросил:
– А где же извозчик?
Один из сопровождавших его захохотал.
– Вам нужен извозчик? Ничего, и без извозчика у нас туда приезжают. В лучшем виде доставим.
Граф опустил голову и, плотно сжав губы, последовал за своими палачами. Он прошел через площадь в дом Жданова. Там через двор его провели в пресловутый погреб. В погребе у него отобрали вещи и велели стать лицом к стенке.
– Зачем? – с достоинством спросил граф. – Не знаю, как вы, но я могу каждому смотреть прямо в глаза. Стреляйте!
Так умер граф Роникер…
Не с меньшим достоинством шел на смерть генерал Федоренко. Генерал сидел долгое время в чрезвычайке. Вместе с ним был арестован и сын его, юноша лет 17. Содержали их в разных камерах. Вечером явились за генералом пьяные палачи. Ген. Федоренко понял всё. Он снял с шеи небольшой образок и, обратившись к соседу своему, присяжному поверенному и офицеру Борхударьянцу, сказал:
– Передайте, прошу вас, моему мальчику этот образок и с ним мое благословение. Прощайте!
Они обнялись.
– Ну, вы там живее, собирайтесь! – крикнул матрос. Генерал Федоренко твердо ответил:
– Не спешите. Еще успеете поделить мои вещи. Я знаю, куда вы меня ведете, и иду со спокойной совестью, так как никому не сделал зла и умираю от руки негодяев…
На другой день утром юноша Федоренко спросил Борхударьянца:
– Отчего, товарищ Борхударьянц, папа так поздно спит?
– Папы нет, – сказал Борхударьянц. – Будьте мужественны, милый мальчик. Папу увели еще вчера вечером, и до сих пор он не возвращался.
– Они убили его! – воскликнул несчастный юноша и истерически зарыдал.
Впоследствии я видел на его шее образок – последнее, заочное благословение его мученика-отца.
Расстреляно было немало рабочих. Все они умерли со спокойным презрением к своим убийцам. Один из расстрелянных сказал перед смертью:
– Вы бандиты. Расстреливайте побольше нас, рабочих! По крайней мере, наши товарищи скорее прозреют и сметут с лица земли вашу грязную власть.
Интересны также подробности дела коммуниста Клейтмана, бывшего комиссара одесского порта. Клейтмана обвиняли в продаже казенной кожи на 70 тыс. рублей. Кожа эта была расхищена подчиненными Клейтмана. Сам Клейтман был очень честным человеком и не раз доказал это. Так, при занятии Елисаветграда григорьевскими войсками Клейтман лично привез в Одессу и сдал здесь несколько миллионов спасенных им казенных денег. По роковому для него делу с кожей Клейтману ничего не стоило защититься, выдав нестоящих виновников растраты. Но Клейтман стал на другую точку зрения. Он прямо заявил президиуму:
– Я не признаю вашего суда. Пусть меня судит партия, пусть меня судит гласный суд. В этом застенке я никаких объяснений давать не желаю!
Я помню, что сидевший в нашей камере Клейтман говорил нам, что его расстреляют не потому, что он виновен, а для высшего усугубления красного террора, чтобы доказать, что кровавая рука его не щадит даже и тех, которые с точки зрения коммунистов имеют большие заслуги перед революцией.
– Казнь моя, как коммуниста, имеет принципиальное значение в интересах объявленного террора, – говорил Клейтман.
Замечательно, что Клейтман был настолько популярен, что ни один из матросов, профессиональных «менял», не согласился расстрелять его, так как невиновность его была очевидна… Кто в конце концов привел в исполнение приговор над Клейтманом – осталось неизвестным.
Не могу не упомянуть в заключение о следующем случае. В чрезвычайке сидел какой-то рабочий, мастеровой. При обыске у него отняли часы и несколько тысяч денег. Будучи освобожден, он, забывши обо всех своих документах и вещах, поспешил покинуть эти проклятые стены. Лишь недели через две, когда он несколько пришел в себя, и в представлении его успели сгладиться ужасы чрезвычайки, он явился в канцелярию и стал требовать свои вещи и трудовые сбережения. Его немедленно арестовали и в ту же ночь расстреляли… Причина ясна: вещи и деньги, отмеченные в протоколе, не были сданы в кассу чрезвычайки, а были присвоены агентами, производившими обыск. Для сокрытия преступления потребовалось уничтожение самого потерпевшего. Об этом кошмарном случае я слышал не только от Абаша, но и из уст нескольких красноармейцев.