Текст книги "Красный террор глазами очевидцев"
Автор книги: Сергей Волков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
Барановская
Типы Гойи
(из воспоминаний о 1919 г.)[87]87
Впервые опубликовано: На чужой стороне (Берлин-Прага), № 9,1925, с. 105–110 (статья подписана инициалами «К. Ц.»). Редакция сопроводила эту публикацию следующим примечанием: «Автор в своих воспоминаниях избегает называть имена, но в рукописи, переданной редакции, все эти имена имеются. Это, таким образом, странички подлинной жизни». В фонде С. П. Мельгунова в Архиве Гуверовского института имеется рукопись этой статьи, в начале которой – пометка рукой Мельгунова: «Воспоминания Барановской. Напечатаны в «На чужой стороне» без упоминания фамилии». В конце рукописи приписано: «Александр Александрович Барановский,{Барановский Александр Александрович, р. 1883. Окончил Училище правоведения 1905. Коллежский асессор, чиновник МВД. В Вооруженных силах Юга России. Эвакуирован в дек. 1919 из Новороссийска. На май 1920 в Югославии. В эмиграции в Германии. Ум. 15 июля 1942 в Берлине.
[Закрыть] Берлин, Фриденау. Wiesbadener Str. 3 bei Hilger» (Архив Гуверовского института, коллекция С. П. Мельгунова, коробка 1, дело 3, лл. 10–29).}
Красный террор продолжается…
Живя спокойно заграницей, вспоминаешь то, что было у нас несколько лет тому назад. Тяжело говорить о том, как большевики разрушали наш уютный, цветущий городок (речь идет об одном из южных губернских городов), сколько людей – и все самых лучших – они уничтожили. Расстрелы шли беспрерывно, иногда за одну ночь гибло до 80-ти человек, не успевали зарывать, как следует. Был случай, когда один офицер, не до конца застреленный, сумел сбросить с себя небольшой слой земли, которым его засыпали, и доползти, истекая кровью, до первого домика. Там его впустили, но сейчас же дали знать в чека, и бедного молодого человека убили уже окончательно… По большей части расстреливали связанных попарно и в одном белье, верхнее платье снимали еще в тюрьме – оно доставалось палачам и они жалели испачкать его кровью. Был случай, когда зараз расстреляли трех матерей с детьми (9 авг. 1919 г.), также связанных вместе. Шофер, отвозивший их за город, к месту казни, плакал, рассказывая об этом расстреле. Другой шофер, возивший постоянно приговоренных, кончил самоубийством. У одних наших знакомых Р. было несколько больших собак, голодных и худых – с продовольствием даже для людей становилось все хуже и хуже. Вдруг заметили, что собаки эти по ночам куда-то исчезают и, день ото дня, делаются толще. Это показалось странным. Хозяева проследили, что собаки бегают к оврагам, куда сваливали расстрелянных. Их поспешили отравить.
Никто не был уверен в завтрашнем дне: доносы прислуг, обыски, выселения, аресты. Есть становилось нечего, приходилось выменивать у крестьян оставшиеся вещи на продукты. Бабы особенно любили салфетки с большими метками – они носили их, как платки, меткой на спине. Но и вещи трудно было сохранить – большевики брали все без разбору, и иногда можно было видеть тянущиеся по городу обозы с награбленным добром, которое свозили по комиссариатам, где делили между собой. Если расстреливали мужа, чрезвычайники на другой же день являлись к жене, дочиста ее обирали, всячески издевались и выгоняли из квартиры – таков был обычай.
И вот, на фоне этого ужаса, этого страшного человеческого горя, коммунисты старались как можно уютнее и даже благообразнее устроить свою семейную жизнь – они были упоены своей властью и старались пользоваться жизнью вовсю. Приходили даже в сантиментальное настроение: так, представитель чека, матрос-латыш, мечтал завести себе летом пасеку и удить рыбу. Мечтал даже построить домик в каких-нибудь непроходимых сибирских лесах и жить охотой. Затем он надел великолепную краденую шубу и бобровую шапку и отправлялся в чека подписывать смертные приговоры – конечно, без суда: списки буржуев, назначенных к уничтожению, были уже заранее заготовлены, и определялось только, кого пустить в первую очередь и т. п.
Наш дом был одним из лучших в городе, поэтому у нас жили всегда важные комиссары – большие любители комфорта. Нам оставили всего две маленьких комнаты, хорошо еще, что не совсем выгнали, хотя много раз порывались выселить, но все же удавалось отстоять свой кров. Конечно, это стоило большого труда. Во время обысков большевики возмущались, что у нас много прислуги и главное, что они имели отдельные хорошие комнаты – «вот они как живут, буржуи-кровопийцы, даже прислуга по-барски устроена!» Это особенно их возмущало. Вскоре прислугу пришлось отпустить – нечем стало ее кормить, к тому же моя горничная так возненавидела большевиков, что постоянно им грубила, влетала к ним в комнаты, без стеснения выражала свое о них мнение, издевалась над ними к великому их изумлению. Наконец, она мне заявила, что не может жить с коммунистами в одном доме, и ушла к себе в деревню.
Большевики завели своих прислуг. Работать последним приходилось с раннего утра до поздней ночи, как у нас никогда не работали, и они пикнуть не смели. Горничная, совсем девочка, спала в столовой на полу, – отдельная комната ведь «буржуазный предрассудок!». Часто она ложилась спать после 4-х часов утра – «господа» играли в карты, – а в 6–7 она уже вставала.
Утром мужья-комиссары уходили на службу, жены – две сестры, смотрели за уборкой комнат, которые они старались устроить как можно лучше, как у буржуев. Конечно, они достали себе никелированные кровати. Блестящая никелированная кровать, особенно же золоченая – это [был] венец коммунистических мечтаний. Все такие кровати у нас в городе были реквизированы, и на них спали самые видные большевики. Наша комиссарша добыла себе стол с мраморной доской, на котором устроила туалет: зеркало в серебряной раме с гербом и много красивых флаконов. Она происходила из мещанской среды, и ей хотелось устроить свою жизнь по-господски. Обед для них являлся чем-то священным, готовили сами, не доверяя прислугам. Варили всегда два супа, до того жирных, что нельзя было узнать, что это суп; жарили огромные куски мяса, пекли всевозможные печенья и т. п. Все с величайшей тщательностью – чтобы угодить мужьям.
Неприятно было все это видеть, так как нам самим приходилось питаться более, чем плохо, часто совсем нельзя было достать даже соли. Готовить я не умела, и тяжело было привыкать ко всему этому. Часто поставишь что-либо на плиту и уйдешь – комиссарши выльют мою еду и в той же кастрюльке поставят что-либо свое. Трудно бывало не рассердиться. Но одна старушка-богаделка, встретив меня на улице, сказала мне, что надо все переносить с кротостью, иначе жизнь будет уж слишком безобразной. Это произвело на меня впечатление, и я все молчала. Старушка дала мне прекрасный совет – видя мое смирение, комиссарши впоследствии не только нас спасли от расстрела, но мне удавалось помогать и многим знакомым.
Мелочи в такое жестокое время очень страшная вещь – многие из-за них гибли. Одна дама отказалась дать солдатам свой самовар, и ее за это тут же расстреляли. Таких случаев было очень много. Смерть нас не страшила сама по себе – жизнь стала уж очень тяжела, но не хотелось своей смертью доставить удовольствие большевикам. Это сознание давало силу молча терпеть мелкие невзгоды и унижения.
Варенье наши комиссары варили с упоением. Ягоды им приносили из сада наших знакомых, дом которых был реквизирован. Наши обыкновенные медные тазы оказались для них недостаточными, они достали себе где-то таз совершенно невероятного размера, вроде тёба для мытья, он едва помещался на нашей большой плите. Комиссар П-о, вернувшись с карательной экспедиции в одно село, где он проявил такую жестокость, что жена его даже была потрясена, сам стал варить вишневое варенье в огромном тазу. Я в это время чистила тут же картошку. В туфлях и без верхней рубашки, снимая с варенья пенки, комиссар задавал мне очень странные вопросы о многих знакомых. Я сидела, опустив глаза, боясь выдать взглядом свою ненависть, и старалась отвечать ему как можно глупее, – я женщина, ничего не понимаю, и только боюсь, когда стреляют.
Варенье и все заготовки на зиму делались, как в помещичьих домах. Вообще, жены всячески заботились о благоустройстве своего дома. Они ходили в дома расстрелянных и, не стесняясь присутствием родных, отбирали себе нравящиеся и нужные им вещи. Таким образом, появлялись ковры, мебель, посуда, одежда. Когда мыли в кухне их серебро, я всегда смотрела на инициалы и сейчас же узнавала, чьи это были вещи!
Всё это не мешало женам быть даже религиозными, хотя мужья и отрицали всё решительно. Комиссарша показала мне раз образ Николая Чудотворца и сказала, что она считает его особенным покровителем своего мужа. Сестры недавно потеряли своих родителей и служили по ним панихиды – надевали траурные шляпы и белые платья с кружевами и торжественно шли к батюшке просить его отслужить панихиду. Обращались они к священнику, всячески большевиками гонимому, находя, что другой священник, который к ним изо всех сил подделывался, не так хорошо служит и молитва его до Бога не дойдет. Когда я в праздник шла в собор, они давали мне записочки – за здравие и за упокой, сами они идти в собор боялись, так как там покоились мощи Святого.
Именины у наших комиссаров праздновались с большой торжественностью, как в доброе старое время; дня за два уже начинали готовить, приглашали для помощи бывшую кухарку одних помещиков, пекли множество всяких тортов и пирогов. Вечером являлись гости, пили, главным образом, лиловый денатурат. Раз и меня пригласили – отказаться было невозможно. Дико было сидеть в собственной столовой и видеть такие все страшные лица, точно дурной сон. Всё шло довольно чинно, только под конец, когда денатурат стал действовать, коммунисты начали богохульствовать, но я могла уже уйти.
Приглашали они не только «своих» – большевиков, но и разных служащих, бывших буржуев, что не мешало их, чуть не на следующий же день, расстреливать почти без причин. Раз по просьбе жены несчастного я просила комиссара помиловать одного его служащего С-го, который часто у них бывал и развлекал их даже пением романсов. «Он будет расстрелян», – ответил комиссар. «За что?» – спросила я. «Он хвалил советскую власть, он – бывший судейский! Он всё лгал». Так поплатились многие, кривившие душой.
С продвигающимся наступлением белых армий террор усилился. За каждый город, взятый белыми, гибли заложники – все самые лучшие и видные местные люди. Я раз спросила комиссара, зачем расстреляли N. – это человек идеальной доброты, за него просили даже рабочие и евреи-ремесленники: «нам таких хороших людей и надо уничтожать, чтоб больнее ударить по буржуазии» – был ответ… За это время погибло много наших друзей, я сама чудом избежала смерти. Расстреливали, уже для скорости, во дворе тюрьмы, каждую ночь озверелые чрезвычайники врывались в камеры и хватали свои жертвы, часто перепутывая даже фамилии. Один очевидец, не расстрелянный только по забывчивости, рассказывал мне про эти ужасные ночи. Самое страшное, что он видел из своего окна, было убийство одной простой женщины, Ч-ой, и ее 16-летней дочери, поплатившихся за то, что пустили переночевать неизвестного прохожего, оказавшегося контрреволюционером. Девочка становилась на колени, умоляла пощадить жизнь матери ради своего семилетнего брата и расстрелять ее одну. Но их убили обеих и самым ужасным образом.
Наши комиссары безумно боялись белых. Я слышала, как они говорили, что у белых настоящие офицеры – «мы их расстреливаем, они не боятся и говорят: смерть не страшна, противно только умирать от руки таких хамов. Вот это офицеры! А у нас в Красной армии служит одна дрянь!» Жен для безопасности отправили в глубь России, уезжая, они просили прощения «за всё». Комиссар остался один, расстреливая уже коммунистов, которые, по его мнению, не оказывались на высоте своего коммунистического долга. Наконец, он сам ночью бежал, а на другой день пришли его арестовать, кажется, за растрату.
У нас поселились другие комиссары, уже без дам, еще более важные. Они бежали из своих городов, занятых белыми. Целые дни они ужаснейшим образом играли на рояле, ночи напролет пьянствовали и кричали. Под утро, уж в полном экстазе, они устраивали военное учение, неистово стуча ногами. Один из них был болен белой горячкой и лежал в постели. Раз в доме никого не было, я услышала, что он зовет на помощь очень жалобным голосом. Я вошла. Он лежал одетый, держа в руках огромный револьвер. «Уходите, уходите, – закричал он мне, – я могу вас убить, мне всюду мерещатся черти, вот они стоят, совсем белые!» Я скорее ушла. Обыкновенно он говорил о том, что меня зарежет, так как надо уничтожать всех буржуев. Раз ночью он и собрался это сделать, но другой комиссар, более спокойный, его удержал. Наконец и они уехали. Спокойный большевик, всё сожалевший о том, что у его жены пропал каракулевый сак, ушел, не простясь, захватив с собой простыни и другие вещи. Сумасшедший – ничего не украл и просил прощения за всё, что он творил. Это очень нас удивило.
Слышна уже была канонада, через город двигались отступавшие обозы, большевики не знали уж, на ком сорвать злобу, и расстреливали крестьян, – буржуев почти уж не было, а оставшиеся в живых скрывались по разным углам. Ко мне почти ежедневно приходила бывшая горничная одних моих знакомых, стараясь выведать, где кто скрывается – она служила агентом ЧК, получала большие деньги, что не мешало ей появляться по праздникам в церкви и чинно стоять всю службу, нарядившись в новое платье и голубой шелковый шарф. Узнать ей от меня ничего не удалось, и, наконец, я ее отвадила…
Белые пришли неожиданно, освободили заключенных в тюрьмах – через час их должны были расстрелять. Но одну барышню китайцы все-таки увели неизвестно куда – так она и пропала…
Ф. Ростовцев[88]88
Ростовцев Федор Иванович, р. 20 апр. 1878. Окончил Оренбургский Неплюевский кадетский корпус 1896, Михайловское артиллерийское училище 1899, академию Генштаба 1904. Генерал-майор, командир 136-го пехотного полка. В Вооруженных силах Юга России; с 1 окт. 1919 в резерве чинов при штабе Главнокомандующего. В эмиграции во Франции, в 1931 помощник по издательской части и член учебного комитета Высших военно-научных курсов в Париже. Ум. 12 дек. 1933 в Париже.
[Закрыть]
В Одессе в 1919 г.[89]89
Архив Гуверовского института, коллекция С. П. Мельгунова, коробка 4, дело 24, лл. 136–137. Письмо автора С. П. Мельгунову предваряется таким обращением: «Глубокоуважаемый Сергей Петрович! Конечно, используйте письмо так, как найдете нужным. Кроме пользы, от этого ничего не получится. А моему другу Яковлеву это не может принести никакого вреда. Впредь буду рад делиться с Вами всем интересным, что попадется. Я давно хотел Вас просить включить в следующее издание Вашей замечательной книги следующий факт. Для ясности разрешите на машинке».
[Закрыть]
Перед приходом в Одессу большевиков (эвакуация Одессы французами) у меня там был большой друг Митрофан Николаевич Левицкий,[90]90
Фамилия искажена. Речь идет о Митрофане Николаевиче Левитском, который до войны служил производителем работ Управления съемки юго-западного пограничного пространства (в Одессе).
[Закрыть] подполковник-топограф, заведовавший топографическим отделением в штабе Румынского фронта. Он же – народный писатель, под его редакцией и с его статьей вышла большая и интересная книга «В дебрях Маньчжурии»; его статья там о китайском театре. Писал он, главным образом, из быта золотоискателей сибирских, каковой быт хорошо знал. По убеждениям – не правее народного социалиста и, вероятно, республиканец (при мне стеснялся говорить, отмалчивался). Благороднейшая душа. Сын крестьянина Орловской губернии. Брат его в Харькове, кажется судейский. Мы часто с ним виделись в Одессе, так как я проживал там перед приходом большевиков и, не попав на пароход, остался в Одессе, где скрывался по подложному паспорту.
Левицкому предлагали место в Добровольческой Армии, он хотел поехать, но отказался, так как в его доме, купленном при нем же Шульгиным, сторож заболел тифом, а жена его, старушка, с трудом могла ухаживать за мужем. Вот Левицкий и остался, чтобы исполнять за старушку обязанности дворника и ухаживать за стариком. В Одессе он с товарищами издавал еженедельный журнальчик, где помещал рассказы из того же быта золотоискателей. Журнальчик литературный, название забыл. В первом же списке расстрелянных, опубликованном большевиками по приходе в Одессу, значился Мит. Ник. Левицкий.
Вышло так. Большевики пришли к нему и спрашивают: «Вы писатель?» – «Да». – «В чеку». И расстрел за черносотенство, как была объявлена причина расстрела при опубликовании списка. Оказывается, что большевики знали, что дом куплен Шульгиным, и сочли Левицкого за киевского мирового судью, писавшего в «Киевлянине». Товарищи-топографы пробовали объяснить, что здесь ошибка, что это – не тот Левицкий, но им пригрозили тоже чекой. Этот факт после ухода большевиков я пытался опубликовать в газете Шульгина, издающейся в Одессе (кажется, называлась «Русская Газета»), но, представьте, редакция не приняла; им было неловко, что ли, что за них пострадал невинно человек. Тогда Штерн поместил краткую заметку в «Одесском Листке». Левицкий был народник. Он был выбран во Фронтовом комитете Румынского фронта председателем культурно-просветительного отдела. Значит, его революционные даже солдаты уважали. За что же погиб человек, прекрасный человек, идеалист, честнюга, патриот?
Потом большевики признали свою ошибку, но об этом, конечно, не писали, а говорили на словах другому топографу, подполковнику Хвития,[91]91
Подполковник Алексей Бохович Хвития до войны работал вместе с М. Н. Левитским на аналогичной должности в том же управлении.
[Закрыть] который был помощником консула в Грузинском консульстве в Одессе.
В. О
56 дней в Одесской чрезвычайке[92]92
Впервые опубликовано: «Общее Дело» (Париж), 1920, № 121–122.
[Закрыть]
…Меня скорее втолкнули, нежели ввели в большую, светлую комнату, на дверях которой был наклеен листок с надписью: «4-я советская камера».
– А, новый, новичок, товарищи, – раздалось со всех сторон и мгновенно меня окружило человек сорок.
– Что на воле, почему арестован, когда арестован, где, кем и т. д. – вопросы сыпались с такой быстротой, что, ошеломленный, я не знал, что кому ответить.
Удовлетворив частично любопытство спрашивавших, я оглянулся кругом. По углам комнаты лежали соломенные матрацы, пол был тщательно выметен и повсюду на полу – у стен и среди комнаты сидели люди. Тут были разные: и старик с огромной седой бородой, пожилые и помоложе, и еще совсем юнцы.
Камера называлась «советской», так как она предназначалась исключительно для арестованных советских служащих и коммунистов, но это, однако, не мешало дежурному адъютанту комендатуры по приему арестованных направлять сюда и рядовых граждан, на чью долю выпадало это «счастье».
Устроившись, т. е. получив у старосты камеры матрац и угол для ночлега, я спустя несколько минут был уже знаком почти со всеми соседями по камере.
Тут были два местных врача, один инженер, несколько коммунистов с громкими фамилиями, занимавших довольно видные посты, и много рядовых обывателей. Всех арестованных в камере было 38 человек и было тесно. Моим ближайшим соседом оказался адвокат из Петрограда и артист оперы Государственных театров Максимович.
Познакомившись поближе, я узнал, что большинство из населяющих камеру, несмотря на пребывание под стражей 30–35 суток и больше, ни разу не допрошены, и на мое заявление о том, что комиссар, арестовавший меня без объяснения причин, заявил мне, что я тотчас по приводе в ЧК буду допрошен и что, ввиду моего заверения, что я абсолютно не чувствую за собой какой-либо вины в чем-нибудь, буду тотчас же отпущен ими, я услышал отовсюду иронические замечания и ответы:
«Нет, мол, подождите: этак нам всем здесь говорили, что арестовывают только на полчаса, а там, того и гляди, будут тебя здесь «мариновать» этак с месяц, «пришьют» пару-другую дел, а там уж и допросят когда-нибудь».
С утра следующего дня меня поразило необычайное волнение, охватившее всех арестованных. Заключенные беспрерывно шагали взад и вперед по камере и о чем-то шептались.
«Будут брать, как же, сегодня суббота». «Федька приходил во двор» – слышалось из разных углов.
В камеры проникли слухи, что на сегодня назначен очередной расстрел. Федька Бертум – один из видных палачей Одесской чрезвычайки, и его появление в арестантском дворе означало, что сегодня у него «рабочий» день…
Мое внимание на себя обратил один из заключенных нашей камеры, некто Ф-ль, высокий, полный мужчина лет под сорок, возившийся у своих вещей, извлекая оттуда самовяз, который он долго и тщательно одевал, глядя в осколок зеркала, сохранившийся у него.
«За обедом!..»– раздался крик часового, и многие из арестованных гурьбой бросились за ведрами, чтобы иметь возможность подышать свежим воздухом и увидеть людей на той маленькой части улицы от Екатеринославской площади № 7 дома Левашева – до «Крымской» гостиницы, где выдавались для арестованных обеды.
Мигом построены были в шеренги 16 человек из числа арестованных, с ведрами, и окруженные со всех сторон вооруженными красноармейцами, провожаемые взглядами, полными зависти, остальных арестантов, не успевших попасть в число «счастливчиков», они быстро пошли в широко открытые ворота. Остальным приказано было разойтись по камерам. По возвращении с обедом я заметил, что бывший среди ушедших за обедом, заключенный нашей камеры Ф-ль не вернулся. Большого значения этому я не придал, полагая, что Ф-ль, воспользовавшись проходом по двору, остался где-либо во дворе или же зашел в одну из соседних камер.
Волнение арестованных, начавшееся с утра, оказалось небезосновательным. В 5 часов веч. в арестантском дворе появились старший помощник коменданта ЧК Бурков, «известный» Федька Бертум, комиссар оперативной части ЧК (он же принимающий непосредственно участие в «операциях по размену») товарищ Венгеров, юнец, едва достигший 18 лет, и заведующий тюремным отделением ЧК тов. Михаил, впоследствии расстрелянный Чрезвычайкой за соучастие в налете.
Само по себе появление этой группы в арестантском дворе не предвещало ничего хорошего, и арестованные, чуя надвигающуюся опасность, как покорные овечки, бродили из угла в угол по камере, глухо бормоча. Скоро на руках у тов. Михаила появился список, и во двор стали выходить обреченные…
– 4-я камера! – раздался у дверей нашей камеры окрик тов. Михаила. – Староста, давай из твоей камеры Брантмана, Ф-ля, С-ти и Максимовича – в Революционный Трибунал – скорее с вещами на двор…
Сердца всех заключенных усиленно забились. Всем отлично известно, что в революционный трибунал не ведет Федька Бертум, что это обыкновенный прием администрации ЧК не сообщать заключенному, приговоренному к расстрелу, до последней минуты – на что последний обречен. Пошатываясь, еле стоя на ногах, так как они были сильно пьяны, Бертум и Венгеров подсчитывали людей…
На вызов Брантмана в камере обратили мало внимания, последний – профессиональный налетчик и отбывал тюремное заключение уже не раз. Не то было с вызовом Максимовича. Сильно возбужденный Максимович, разводя руками, задавал несколько раз один и тот же вопрос: «Без допроса и без предъявления обвинения неужели могут расстрелять?»
Несмотря на заведомую вздорность наших утешений, мы уверяли его, что вызываемая сейчас партия отправляется в революционный трибунал, как заявил об этом товарищ Михаил.
Ф-ля и С-ти в камере не оказалось, о чем доложил староста товарищу Михаилу.
Тем временем двор стал наполняться вызванными заключенными из разных камер. Из списка в 48 человек не хватало троих: два из нашей и один из соседней камеры и собранные во дворе 45 человек были уведены под усиленной охраной со двора.
Тяжелое было прощание с В. Я. Максимовичем, заявившим, что он всеми силами постарается не дать себя расстрелять, так как ни разу не был допрошен и представления не имеет, в чем его обвиняют, и действительно Максимович в эту ночь не был расстрелян, так как сумел настолько красноречиво убедить Бертума в своей правде, что тот в последнюю минуту согласился доложить о нем председателю Чрезвычайки Реденсу,[93]93
Реденс Станислав Францевич (р. 1892) с 1918 был секретарем президиума ВЧК и секретарем председателя ВЧК, с апреля 1919 – зав. юридическим, а затем следственным отделом Одесской губ. ЧК, с августа 1919 – членом коллегии Киевской ЧК, а с февраля по июль 1920 – председателем Одесской ЧК. Расстрелян в 1940.
[Закрыть] приостановившему расстрел Максимовича, уже находившегося в «гараже», где производился расстрел 44-х, и изъятого оттуда по приказанию Реденса.
Подробно выслушав Максимовича и записав у себя кое-что, Реденс распорядился об отправке Максимовича обратно в камеру. Получив заверения от «самого» Реденса, что завтра же он будет допрошен и что ему будет предъявлено обвинение, если таковое есть, Максимович с довольным видом вернулся в камеру. Встречу с заключенными, считавшими Максимовича расстрелянным, передать невозможно, и этот редчайший случай в практике Чрезвычайки мы считали просто чудом.
После ухода вызванных со двора товарищ Михаил, его помощник, несколько караульных и надзиратели бросились по всем камерам, коридорам, закоулкам и чердакам и в уборные искать недостававших троих по списку.
– Староста 4-й камеры… я тебя расстреляю вместо них… Куда девались они!.. – неистово кричал Михаил, нагоняя страх на всех нас ежеминутными появлениями у дверей камеры.
Поиски оказались напрасными. Арестованные благополучно бежали. На одном из чердаков был обнаружен длинный жгут, связанный из матрацных мешков, переброшенный за окно, выходившее на улицу. Подозревали, что один из бежавших воспользовался этим способом для побега, выбравшись по жгуту из окна.
О побеге второго говорили, что ему был переслан из дома портфель и, захватив его под мышку, он, одев на себя шинель, аккуратно застегнувшись и имев, таким образом, «комиссарский» вид, он спокойно, твердой поступью подошел к главной калитке и на оклик часовых «Кто идет?» ответил: «Свой»… спокойно проходя мимо них, замедляя шаги, чтобы прикурить у одного из них папиросу.
О способе побега заключенного нашей камеры Ф-ля мы узнали на следующий день. Когда последний проходил улицу с ведром в руках, направляясь за обедом, то невдалеке от ворот «Крымской» гостиницы к арестантам подошла женщина, и, отыскав нужного ей, по-видимому Ф-ля, стоявшего у начала шеренги, при входе во двор гостиницы подала ему руку, как бы здороваясь с ним, и когда Ф-ль пожимал ей руку, она в то время оттягивала его от шеренги. В этот момент арестанты входили уже во двор, и стоявший сзади Ф-ля другой заключенный, заметив маневр, проделываемый впереди него женщиной и Ф-лем, сильно толкнул последнего из ворот, обратившись одновременно с каким-то вопросом к ближайшему караульному армейцу, чтобы отвлечь на миг его внимание. Маневр удался вполне, и заключенный этот видел, как Ф-ль, все еще с ведром в руках, без шляпы, держа руку женщины в своей руке, отходил все дальше и дальше, пока быстро не скрылся под мост, ведущий на Военный спуск.
В тот же день вечером товарищ Михаил обходил все камеры, заявляя, что отныне в камере, где случится побег, все арестованные той камеры будут выведены во двор и тут же, на глазах у всех каждый десятый по порядку будет им расстрелян…
Жутко провели мы эту ночь…
Был серый, хмурый день…
– Сегодня всех переведут в тюрьму… – авторитетно заявил нам надзиратель, вошедший по обыкновению утром в камеру, – сегодня ЧК переезжает в новое помещение на Маразлиевскую ул. и все помещения на Екатерининской пл. должны быть очищены, а потому – всех в тюрьму…
«Всех в тюрьму» – странно как-то… не верилось… Ведь нас, пожалуй, здесь человек пятьсот… Но последующие события убедили нас в том, что надзиратель сказал правду. С раннего утра Михаил и начальник тюремного отделения Чека и помощники его стали бесконечно бегать по камерам, составлялись какие-то списки, устраивали бесчисленные переклички и к 5-ти часам вечера все арестованные мужчины и женщины были собраны во дворе. Нас действительно было свыше 400 человек.
Перевод в тюрьму совершился весьма помпезно… Многочисленный отряд пеших и конных красноармейцев вокруг нас, впереди броневик, сзади пулеметы, и весь кортеж прикрывала артиллерия. На улицах ни души…
С разрешения весьма гуманного тюремного начальства мы, населявшие 4-ю камеру, очутились вновь вместе. На этот раз уже без тех «удобств», что мы имели в камерах ЧК – цементный пол, деревянный стол, прикрепленный к полу, параша, отсутствие матрацев и все прочие прелести тюремного заключения.
Одновременно с нашим переводом был получен в тюрьме приказ председателя ЧК Реденса об усилении строгости режима, вследствие чего прогулки арестованным были сокращены до 20 минут вместо 1 часа, воспрещено было хождение по коридорам, из камеры в камеру и т. д. Среди находившихся в нашей камере лиц были два военных летчика, офицеры Николенко и Авдеев, морской капитан 2-го ранга Василий Озеров,[94]94
Озеров Василий Мануйлович (Эммануилович), р. 1882. Морской корпус 1901. Капитан 2-го ранга. Расстрелян большевиками 1920 в Одессе.
[Закрыть] представители буржуазии и иностранцы, содержавшиеся как заложники.
Ждать пришлось не долго… Из окон мы увидели, как грузовик, в котором находилась группа вооруженных людей, подъехал к воротам тюрьмы, и через несколько минут отделенный надзиратель 1-го отделения Руденко взбирался по лестнице, держа в руках список… Вызванные несчастные были увезены в ЧК на расстрел…
Нашу камеру на этот раз гроза миновала. Вновь появился Руденко со списком в руках. Теперь настроение было спокойное; грузовик ушел, и список не предвещал расстрела… «К следователю выходи, на допрос» – вызвал ряд фамилий отделенный Руденко. В число «счастливчиков» попал из нашей камеры и офицер Николенко. Вот как передал нам картину допроса г. Николенко.
Следователь Чрезвычайки Стребков, развалившись в кресле и покуривая папиросу, спросил о его фамилии, имени и удостоверившись, что перед ним нужный ему Николенко, спрашивает:
– Ну что, товарищ, значит, признаешь себя виновным… Отвечай сразу и крышка…
Николенко: «Разрешите, товарищ следователь, узнать, в чем я обвиняюсь».
Стребков: «Да это, брат, известно дело… Ты же контрреволюционер… Знаем мы вашего брата… Я, брат, их в Ельце, там в ЧК сам столько «нацокал», что так и вижу насквозь… У нас в Ельцах, брат, ни одного офицера, поди, не сыщешь… всех перестреляли… Ну, говори, признавайся!»
Николенко уверяет, что не чувствует за собой какой-либо вины в чем-нибудь перед советской властью, что неожиданно был арестован у себя на квартире два месяца тому назад и что с той поры находится в заключении.
Стребков: «Я, товарищ, не следователь «самый», уже что есть… Я по профессии слесарь. Но все же с тобой как-нибудь разберусь… Дело бывалое… Говори, вот по материалу видно, что ты, значится, в списках Деникинских офицеров состоишь…»
Николенко объясняет, что, будучи призван по мобилизации Добровольческой армией, был зачислен на службу в бронедивизион, что таковой только формировался лишь, что находился Николенко беспрерывно в Одессе, не будучи ни разу отправлен на фронт. Стребков: «Значит, признаешь себя виновным в контрреволюции…» Николенко категорически отрицает. Допрос закончился некоторыми вопросами о прошлом г. Николенко и обещанием через несколько дней по проверке материала вновь допросить.
Был канун праздника Троицы, и тюремная церковь была переполнена молящимися. Неожиданно для всех служба распоряжением тюремного начальства была прервана, и арестантам было приказано разойтись по камерам. Небывалый доселе в тюрьме случай прерыва службы взбудоражил арестантов, но появление в нижнем коридоре тюрьмы главных палачей Чеки Вихмана, Федьки Бертума, Голубева (заведующего расстрелами в тюрьме) и начальника оперативной части Юрьева – объяснило всё. Грузовика не было, но зато тюремный двор был заполнен красноармейцами-«чекистами» – предстояло брать солидную партию, которую нельзя было вместить в грузовик.
Приезд «самого» Вихмана навел столь сильную панику на всех заключенных, что последние быстро пошли по камерам. Вихман – страшилище Чека. Он собственноручно расстреливает приговоренных. Об этом всем известно отлично. Но Вихман, если ему физиономия чья-то не понравится или ему не угодишь ответом, может расстрелять и тут же в камере по единоличному своему желанию.
Из соседних камер были вызваны аптекарские купцы г.г. Лимонник (45 лет), Плессер (старик 60 лет), Брухис и Розенфельд, обвинявшиеся в спекуляции, Бельченко, вольноопределяющийся старой армии, – по обвинению в службе в Добрармии, Кригмокт, рабочий-водопроводчик, обвинявшийся, как об этом было затем официально заявлено в «Известиях», в допущении карточной игры у себя в доме, Хитрик, бессарабец, вся вина которого заключалась в том, что он прибыл в Одессу при добровольцах из Бессарабии, уже занятой тогда румынами, был опознан на улице кем-то, видевшим его на улицах в г. Кишиневе, в обществе румынских офицеров, что дало повод к официальному затем в «Известиях» объявлению, что гражданин Хитрик расстрелян за «шпионаж в пользу румын», и другие. Очередь дошла до нашей камеры.
– Николенко, Авдеев, Максимович – с вещами на двор, – отчетливо произнес Руденко…