Текст книги "Красный террор глазами очевидцев"
Автор книги: Сергей Волков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
Меня арестовали под вечер. Это было так. Пришли двое матросов и какой-то третий, тщедушный субъект с беспокойно бегающими глазками, в студенческой фуражке. Субъект извлек из кармана засаленный мандат со своей фотографической карточкой и роковой треугольной печатью, на которой значилось «У.С.С.Р. одесская чрезвычайная комиссия».
– Вы арестованы, – сказал субъект.
И с губ моих невольно вырвался обычный машинальный вопрос, всю бесполезность которого я ясно ощущал:
– За что?
И в мозгу торопливо, обгоняя одна другую, стали проноситься воспоминания моей жизни и деятельности, в которых я тщетно пытался уловить причину ареста.
«За что?..» – так же машинально повторял я мысленно, но при всем напряжении мысли не мог припомнить за собой какого-либо определенного предосудительного с точки зрения большевизма деяния.
А может быть, я действительно неосторожно выразился, думал я, может быть, я обнаружил чем-нибудь тот естественный, внутренний протест против тирании советского режима, который переживал каждый интеллигент.
– Садитесь, – сказал субъект и достал из кармана печатный бланк протокола.
Меня обыскали. Отобрали имевшиеся при мне документы, удостоверяющие личность, и все наличные деньги. Во время обыска один из матросов сунул в карман полфунта чаю, другой овладел моим сахаром. Субъект в студенческой фуражке заполнил бланк протокола ответами на обычные вопросы об имени и фамилии, роде занятий и внес туда же сведения об отобранных у меня документах и деньгах. Чай и сахар, а также золотые часы и два браслета жены в протокол не попали.
– Идемте! – сказал студент.
– Сейчас вернется жена, – сказал я. – Она пошла на пять минут к соседям, разрешите мне подождать ее, проститься.
– Не могу, – сказал субъект. – Об аресте ей передаст комиссар дома. Впрочем, вам беспокоиться нечего. Продержат дня два и отпустят, раз вы невиновны.
– Но что же мне вменяется в вину?
– Контрреволюция. Донос был.
После некоторого колебания я вдруг заявил:
– Почему же вы не внесли в протокол драгоценности моей жены? Эти безделушки стоят сравнительно пустяки, но это для нее память. Потом у нее ничего кроме них нет, деньги вы все забрали, ей не на что будет существовать. Она могла бы хоть заложить эти вещи.
– Какие браслеты? – спросил субъект. – Я не брал ничего.
– Да, но вот товарищи матросы…
Один из матросов, белобрысый, с рысьими крошечными, совершенно бесцветными глазками и квадратной плоской физиономией, как я узнал впоследствии, латыш, сощурился на меня.
– Что он врет! – сказал матрос студенту. – Мы ничего не брали. Никаких браслетов там и не было. Это все их буржуйские штучки, мать их…
– Совершенно правильно, товарищ, – нагло подтвердил другой.
– Чего же вы? – недовольно пробормотал субъект. – Вероятно, жена спрятала эти вещи, а вы на людей понапрасну сваливаете. А знаете ли вы, что им за это грозит? У нас за это никакой пощады, прямо «к стенке». Чистый «размен».
Я не стал возражать, хотя собственными глазами видел, как вещи исчезали в карманах матросов.
– Ну, ступай! – проскрежетал латыш, толкнув меня прикладом в спину.
И мы пошли. Когда я покинул квартиру и вышел на улицу, меня объяло ощущение какого-то нравственного отупения и полного безразличия. Я чувствовал, что, очутившись во власти этих людей, беззастенчиво наглых, мне нечего ждать правосудия или даже намека на какую-нибудь справедливость.
«Это начало… это смерть…» – мелькнуло у меня в голове.
Меня привели в обширную комнату в доме № 7 по Екатерининской площади. Здесь сидел дежурный следователь, молодой человек с бритым симпатичным лицом, по-видимому студент. Он, просмотрев мои документы, вписал мою фамилию в дежурную книгу.
– В чем вас обвиняют? – спросил следователь.
– Я вас об этом хочу спросить, – возразил я.
– Однако вы, вероятно, что-нибудь да чувствуете за собой?
– Ровно ничего.
– Гм. Все так говорят. Но, впрочем, возможно, конечно, что это и простое недоразумение, донос. Хотя у нас каждый донос сперва проверяется агентурой и лишь после этого производятся аресты.
– Да, товарищ, но кто эти агенты, которым вверяют судьбу людей?
Мне вспомнились арестовавшие меня матросы.
– Агенты? – Следователь пожал плечами. – Да, конечно, есть разные, – уронил он. – Но ведь следствие-то ведется следователями, проверенными коммунистами, юристами. Одним словом, все выяснится. Беспокоиться вам нечего. Посидите дня два и отпустят, если за вами ничего нет.
Разговор со следователем несколько ободрил меня. Может быть, и в самом деле все эти толки о чрезвычайке и ее застенных ужасах и произволе преувеличены, подумал я. Ведь вот есть же здесь и следователи, такие, как этот молодой человек, студент, производящий впечатление корректного и интеллигентного человека. Я стал ощущать некоторую надежду. В будущем я убедился, что студенческую фуражку здесь трепали и позорили субъекты, ничего общего с университетом не имевшие.
От следователя меня повели к коменданту. Комендант, молодой блондин, извлек регистрационную карточку красного цвета и начал вписывать туда требуемые сведения обо мне. В комендантской находилось несколько агентов, по большей части юношей. Они делились впечатлениями о каких-то удачных обысках и раскрытых «делах».
– А ты знаешь, Сенька, – обратился к коменданту один из юношей. – У Лёни есть кокаин. Целых пять грамм.
– Уступи грамм, – оторвался комендант от регистрационной карточки, обращаясь к тому, кого звали Лёней.
– Заплати 200 рублей.
– Вот сволочь! Спекулянт! Ведь я отлично знаю, за что ты получил кокаин. Он тебе и двух копеек не стоит.
– Ничего ты не знаешь. Во всяком случае, он мой, и я могу за него выручить по 200 рублей за грамм.
– Да ничего ты и не будешь выручать. Сам вынюхаешь весь.
Матрос, приведший меня, вмешался в разговор:
– Что вы при постороннем человеке торговлю завели! Отправьте его в камеру, а там разглагольствуйте.
Комендант дописал листок, и меня увели.
В камереМеня провели через ворота на обширный двор дома Левашева. Когда-то тут помещалась женская гимназия. Обширный двор, на котором резвились юные девицы, был тщательно выметен арестованными, которые и сейчас, при наступлении сумерек, возились с тачками и метлами. Посредине двора, на борту безводного фонтана, сидел часовой, от времени до времени ворчливыми выкриками понукавший работавших. Я обратил внимание на то усердие, с которым все эти представители интеллигенции и буржуазии выполняли свою черную работу. В самой работе, конечно, ничего позорного или унизительного нет, но мне тогда же бросилось в глаза то злорадное пренебрежение, которым наши тюремщики подчеркивали жалкое и зависимое положение узников. Я обратил внимание на небольшого, с всклокоченными волосами, обильно обросшего бородой арестованного. Он нес полное ведро сора, высыпал его, а затем принялся мыть и чистить песком это ведро около крана. Я узнал в нем профессора Щербакова.
В это время во двор ввели партию арестованных человек десять. Все они были запыленные и усталые. Вороты запачканных тонких сорочек были распахнуты, по небритым щекам струился пот. Эти пришли с работ. Меня проводили через двор в помещение для арестованных. Меня принял караульный начальник и повел по коридору. У дверей одной из камер он остановился.
– Комиссар камеры, – крикнул караульный начальник. – Примите арестованного.
Я вошел в камеру. Когда-то здесь был класс. Теперь комната была разгорожена деревянной перегородкой, доходившей до половины стены, на две части. В каждом отделении вдоль стен были расположены деревянные козлы – нары. Между нарами стоял стол, вокруг которого сидела группа арестованных. На окнах я заметил решетки, по-видимому недавно вставленные. Я вспомнил, что во дворе я видел еще несколько решеток, над которыми возились плотники. Мне вспомнились слова поэта:
Мы села – в пепел, грады – в прах,
В мечи – серпы и плуги!
…И школы – втюрьмы, пронеслось в моих мыслях. Между тем тот, которого караульный начальник назвал комиссаром, предложил мне следовать за собой. Во втором отделении за перегородкой он приказал мне сесть и извлек из-под тюфяка своей койки (остальные арестованные спали на голых досках) большую книгу, служившую когда-то классным журналом, страницы которого пестрели фамилиями бывших питомиц моего узилища.
Комиссар начал меня допрашивать. Вокруг нас столпилась группа арестованных, молодых людей, одетых во френчи и гимнастерки, производивших впечатление военных. Как оказалось потом, это были красноармейцы, юноши из интеллигентных семей.
– За что вас арестовали? – строго спросил комиссар.
– Я и сам не знаю. Мне говорили, что через дня два отпустят.
Взрыв дружного хохота покрыл мои слова.
– Так вы арестованы на два дня? – заливался хохотом один из красноармейцев. – Поздравляю вас. А вон тот, – он указал на сидевшего около окна молодого еврея-студента, – арестован был на полчаса. Так и сказали: посидите полчаса. А сидит он уже, слава Богу, второй месяц. А еще сам сотрудник «чеки». Сколько же это сидеть они будут, если на два дня их посадили? Высчитай-ка, комиссар!
– Да, – добавил другой красноармеец. – Нас здесь восемь человек. Советские служащие мы, красноармейцы. Как свидетелей вызывали. Мы просидели полдня в ожидании допроса. В это время явился какой-то член президиума или заведующий отделом, увидел нас и спросил, что мы здесь делаем. Мы и ответили, что вызваны по делу такого-то свидетелями. «Ах, вы по делу такого-то, – закричал, – арестовать их всех!» Вот и сидим уже три недели.
– А обвинение вам предъявили? – спрашиваю я.
– Обвинение? Нас даже не допрашивали. Так вот сидим и гнием. А сколько будем сидеть – никто не знает.
– Чего там не знать. Пока не «разменяют» и будем сидеть.
– Разменяют? – спросил я.
– А вы не знаете, что это значит? Объясни-ка, Заклер, ты же комиссар.
Новый взрыв хохота.
– А это, видите ли, – начал Заклер, – в Одессе недостаток в мелких деньгах ощущается. Так вот и открыли здесь меняльную контору. Как к затылку вам кольт приставят, так череп на кусочки и разлетится.
К столу подошел брюнет интеллигентного вида, по-видимому, еврей.
– Как вам не стыдно человека разыгрывать, – сказал он. – И без того тяжело ему, а вы еще и терроризируете. К чему это?
– Надо с него допрос снять, товарищ литератор, – важно заметил Заклер.
– Вы контрреволюционер? – обратился он ко мне.
– Я? Нет, не думаю.
– Дело в том, что я вам советую лучше во всем нам сознаться. Мне кажется, я вас знаю. Вы были добровольцем?
– Я? Никогда не военной службе не состоял.
– Рассказывайте. Значит, в варте[98]98
Имеются в виду военизированные формирования украинского правительства.
[Закрыть] были. Ты запомнил их лицо, Симонов? – обратился он к одному из юношей-красноармейцев.
– Я никогда в варте не служил, – возразил я.
Симонов, подбоченившись, подошел ко мне и с глубокомысленным видом уставился на меня. Но затем тут же фыркнул и отвернулся.
Рассмеялся и сам Заклер, не выдержав принятой роли. Я догадался, что меня, как новичка, попросту разыгрывали.
– Я вам еще раз говорю, прекратите эти издевательства, – сказал вступившийся уже за меня литератор. – Вы им не отвечайте, товарищ. Они такие же арестованные, как и я с вами.
– И в самом деле, неужели у вас, господа, совести нет, – отозвался благообразный старик с открытым ясным взором, сидевший в глубине комнаты на дощатых нарах. – Неужели вы не считаетесь с самочувствием человека? К чему усугублять его горе.
– Ну ладно, – добродушно заметил Симонов. – Вы нас простите, товарищ. В этом проклятом месте от тоски не знаешь, что делать с собой. Вот мы каждого новичка и допрашиваем. Все же развлечение.
– Хорошее, нечего сказать, развлечение, – заметил литератор. – Идем, товарищ, я вас около себя на нарах устрою. В том отделении спокойнее. А здесь эта несчастная молодежь просто жить не дает.
Через некоторое время мой покровитель усадил меня на нарах и стал вводить меня в курс режима чрезвычайки.
– Конечно, – говорил он, – вам сейчас не до еды. В первый день я в рот ничего не брал и есть вовсе не хотелось. Но ко всему привыкаешь. Главный вопрос – это хлеб. Хлеба дают 1/4 фунта утром. И это на целый день. Затем ложечку сахара, а часов в 7 – борщ, состоящий из одной капусты. На такой пище неделю не протянешь. Надо свою пищу иметь. Многие получают посылки из дому. Передача два раза в неделю, по средам и воскресеньям. Но половину эти мерзавцы растаскивают. Караульные и «менялы» – расстрельщики тоже. Вижу, что у вас никаких вещей с собой нет. Ну, ничего, я вам свое пальто дам.
К нам подошел худощавый арестованный, брюнет с бородкой. Он мне также сказал несколько слов одобрения.
– Вот смотрите на меня, – сказал он. – Я советский служащий и занимал приличный пост. Сам я присяжный поверенный, конечно, не коммунист. Обвинения мне никакого не предъявлено, сижу уже дней 10. Знаю, что против меня ведется интрига, что кто-то заинтересован в том, чтобы меня «разменяли». И я уверен, что меня, как здесь цинично выражаются, разменяют. И вот, видите, живу, влачу жалкие дни, как скот, приведенный на убой. Ем, сплю… и никакой надежды ни на что.
– Полно, дорогой Владислав Петрович, – прервал литератор. – Я почему-то уверен в том, что вы будете свободны.
Миронин, так звали присяжного поверенного, уныло махнул рукой, улыбнулся и лег на свои нары.
– Вот вам человек, – заговорил литератор, – который две недели тому назад еще мог сделать так много добра. Он буквально вырвал из чрезвычайки десятки людей. А теперь его обвиняют в контрреволюции, злостном саботаже, выразившемся в хлопотах за освобождение ряда контрреволюционеров – и, говорят, положение его очень серьезное. Вот он ходит, всех утешает, советы дает, прошения пишет, а сам знает, что он – обреченный. Ужасно его жаль. Я с ним очень подружился. Если б у большевиков были бы такие, как он, сотрудники, можно было бы жить. Впрочем, тогда бы и самого большевизма бы не стало. Я литератор, был меньшевиком с.-д., а теперь оказался контрреволюционером. Конечно, если то, что происходит, может называться революцией – я действительно контрреволюционер.
В это время двое из наших товарищей принесли обед. Два ведра. На каждое отделение по ведру, наполненному желтоватой горячей водой с капустой.
Ведро поставили на стол и на него буквально набросились все эти изголодавшиеся люди. Наперебой, толкая друг друга, арестованные погружали самодельные ковши из коробок от консервов и стаканы, смастеренные из бутылок, в мутную желтую жидкость. Каждый стремился выловить как можно больше гущи. Больно было смотреть на этих несчастных представителей интеллигенции, людей с культурной психикой, с изощренными вкусами, которые в своей ужасной моральной приниженности чуть не ссорились из-за ложки скверных помоев.
Мое смущение не скрылось от литератора.
– Вам с непривычки тяжело на это смотреть, – сказал он. – Да, до всего может довести людей эта скотская жизнь. Кроме матерной брани, ничего не слышишь со всех сторон. Этот цинизм, кровавый цинизм, которым здесь дышит всё, создает настоящий кошмар. На нас смотрят, как на скот, приведенный на убой. Но и со скотом все же лучше обращаются. Мы просто смертники, большинство из нас обреченные. И наши тюремщики нам это ежеминутно подчеркивают. И должен признаться, в этой атмосфере незаметно для себя нравственно тупеешь и опускаешься. Страшно и стыдно смотреть в глаза один другому. Не хочется даже думать об ожидающей тебя участи. Да и к чему? К кому взывать, у кого добиваться справедливости? Разве только к Богу. И вот, не странно ли, что в этой юдоли смерти все заняты одной заботой о желудке. Чем бы его наполнить. Это какое-то инстинктивное, чисто животное стремление к поддержанию своей жизни. Ибо в мыслях отлично сознаешь, что уже ничего тебе не нужно. Зачем есть, пить, спать, если каждую минуту могут вызвать на расстрел. Многие даже одеяла домой отсылают и верхние вещи. Чтобы палачам не достались.
– Как палачам? Разве вещи не возвращают семьям?
– Ничего подобного. После расстрелов приходят палачи и требуют у арестованных выдачи им вещей расстрелянных. Тут же и дележка происходит. Впрочем, сами воочию со всеми этими прелестями познакомитесь.
В тот же день перед отходом ко сну литератор предупредил.
– Остерегайтесь Заклера. Он старший комиссар, кажется, уже приговорен к расстрелу, и теперь спасает свою жизнь тем, что доносит обо всем, что в камерах делается. Одним словом, провокатор. При нем ни о чем таком не говорите.
В это время в коридоре послышался шум. Часовые, стоявшие в коридоре у дверей каждой камеры, заволновались. Наш часовой отворил дверь и быстро пересчитал арестованных.
– Все на лицо, – ответил комиссар.
– Гадис, Гадис идет! – раздались тревожные голоса в камере.
– Ложитесь все, черт бы вас побрал! – закричал Заклер. Дверь камеры отворилась, и на пороге появился среднего роста плотный, коренастый мужчина. Лицо его было бритое, одутловато-круглое с парой серых бесцветных глаз, которые быстро и угрюмо перебегали из-под полуопущенных век. В руке его чернел наган со взведенным курком.
– Чего не спите! – желчно закричал Гадис. – Я кому сказал, чтобы в одиннадцать часов у меня все спали! Морды, что ли, вам бить, сволочь! И грязь я вижу. Ящик с сором не вынесли… Языком заставлю вылизать другой раз, мать вашу… Я вас научу гигиене!
– Ящик не вынесли, ибо после обеда нам не позволили во двор выходить, – заметил кто-то.
– Молчать. Это меня не касается. Не сметь возражать мне. Вот я вас, сукиных сынов, велю прикладом лупить, как в доску. Я вас научу.
Новый взрыв брани посыпался на арестованных. Гадис пришепетывал и задыхался в этом потоке слов.
Заметив, что на мне ботинки, он подскочил ко мне и замахнулся револьвером:
– Я приказал снимать обувь или нет?!
– Я сегодня первый день здесь, – ответил я.
– То-то же. Марш сор выносить. Буржуи паршивые. Лакеев вам, может быть, надо?
Вскоре Гадис удалился, но крики его еще долго раздавались в верхних коридорах, где помещались остальные камеры.
Я, кое-как устроившись на голых, неровных досках, пытался забыться. Но сон долго не посещал меня. Кроме того, сильно мучили насекомые.
– Уже начали чесаться, – заметил мой новый приятель-литератор. – Да тут всего много: и блох, и вшей, и клопов. От последних немного свет спасает. У нас электричество всю ночь горит. При свете они не так кусают. Говорят, клопы боятся света.
А за дверью, в коридоре громко спорили и ругались часовые. Я давно уже прислушивался к их разговору. Спор шел о какой-то лишней порции мяса, полученной одним из них. Спор переходил в крик, гулко разносимый каменными стенами пустынного коридора и подхватываемый эхом на лестнице. Спать было немыслимо.
– Вот видите, – сказал Миронин. – За людей нас не считают, даже спать не дадут.
– Смертники и есть, – тихо отозвался старичок Пиотровский, долго и истово молившийся в своем углу у окна и укладывавшийся теперь ко сну.
Старик долго еще лежа бормотал молитвы. В коридоре кто-то уговаривал споривших часовых.
– Тут товарищ ни при чем, – раздался монотонный голос. – Все зависит от того, какой повар. На кухне есть один молодой, так тот порции правильные выдает… Равные… А другой – тот новый. Он еще не приноровился… Третьего дня, как размены были, наш караул всю ночь не спал. А утром нам хлеба не было… Вот это без внимания действительно оставить нельзя…
Дико и страшно было слушать эти равнодушные речи – здесь, где, казалось, из каждого угла глядела на нас страшная маска смерти, где слилась в один безмолвный задушенный вздох бездна невыразимых страданий и невыплаканных слез. Я не спал до утра.
Новые знакомстваУтром меня разбудили мыть полы в камере. Когда я выходил в коридор, мне показали на худощавого, бледного маленького старичка. Он старательно справлялся со своей половой тряпкой и усердно тер ею пол. Мне сказали, что это известный генерал Эбелов. Было невыносимо тяжело смотреть на этого исстрадавшегося старца, превратившегося в одну ходячую тень. Он уже давно сидел в чрезвычайке и был недавно переведен в тюрьму, так как дело о нем передали в ревтрибунал. Но незадолго до моего заключения он был снова затребован из тюрьмы в ЧК.
Вместе с ним убирал коридор юноша лет 17–18. Я узнал, что фамилия его Федоренко. Он был сыном начальника дивизии,[99]99
Федоренко Василий Тимофеевич, р. 27 дек. 1871 в Санкт-Петербурге. Окончил Псковский кадетский корпус 1889, Павловское военное училище 1891, академию Генштаба 1903. Генерал-майор, начальник 173-й пехотной дивизии. К 21 нояб. 1918 в гетманской армии, генеральный хорунжий. В Вооруженных силах Юга России; летом 1919 в штабе Войск Юго-Западного края (Одесса). Расстрелян большевиками 13 июля 1919 в Одессе.
[Закрыть] расстрелянного здесь, в ЧК, на глазах несчастного мальчика. Юноша всё время пытался избавить Эбелова от непосильной для больного старика работы. Но Эбелов благодушно отказывался от его помощи.
– Ничего, ничего, голубчик, я еще поработаю… Вот меня из тюрьмы перевели, вероятно, дело мое на прекращение пойдет. Да и в самом деле, что они могут против меня иметь? Мне ведь 65 лет… Я уже давно не у власти… Вероятно, освободят… Жена хлопочет… Ничего, Бог даст не долго еще терпеть… Поработаем…
И старик, приветливо улыбаясь, тащил полное ведро воды, сгибаясь под непосильной для него тяжестью.
– Он надеется и верит в свое освобождение, – заговорил подошедший Миронин. – А мне кажется, что бедный старик погиб. Вы не знаете, какого труда стоило перенести его дело в ревтрибунал. Кажется, вчера его внезапно перевели из тюрьмы в ЧК и дело его, как я слышал, истребовали из ревтрибунала сюда.
Все это зловещие признаки. Если бы хотели освободить, освободили бы прямо из тюрьмы. Кроме того, я боюсь, не находится ли его перевод сюда в связи с объявленным красным террором.
– Скажите, – спросил я, – а разве всех, кого переводят из тюрьмы, расстреливают?
– Нет, но многих из переведенных расстреляли, – ответил Миронин. – А впрочем, здесь ничего нельзя ни узнать, ни предугадать.
В тот же день я познакомился с моими компаньонами по камере. Со мной вместе сидел известный польский художник-баталист Кржижановский. Кржижановский – единственный художник, рисовавший батальные картины с аэроплана. С целью ознакомиться с жизнью в воздухе он поступил в летчики. Имя его известно всей художественной Европе. Заключен в чрезвычайку он был по обвинению в контрреволюции, а именно в причастности к Добровольческой армии, как летчик. Кроме того, его содержали в качестве польского заложника. Кржижановского тоже перевели было в тюрьму, но затем вернули в ЧК. Он истолковывал это обстоятельство в самом неблагоприятном для себя смысле. Прекрасный товарищ, благородный, прямой и честный человек, Кржижановский спокойно и мужественно ждал своей участи. По удивительному стечению обстоятельств я впоследствии сидел в той самой камере (№ 138) Одесской тюрьмы, на стенах которой карандашом расписался Кржижановский.
Кржижановский был дружен с другим поляком, Скачинским, обвиняемым в контрреволюции. Скачинский – симпатичный блондин с белокурой веером бородкой, худощавый и подвижный. Дело его было очень серьезно. Ему инкриминировалась открытая пропаганда против советской власти. Он как агроном служил при каком-то сельском комбеде и обратил внимание уездного исполкома на крупные хищения, имевшие место в том сельском хозяйстве, где он работал. Человек необыкновенно прямой и правдивый, Скачинский прямо заявлял в комбеде, что советская власть, находящаяся в руках воров и безграмотных проходимцев, не может существовать. В ЧК Скачинский не отрицал своих слов.
– Я далек от политики, я не русско-поданный и меня непосредственно русский строй касаться не может, – заявлял следователю Скачинский. – Но я не верю во власть вашу, я ее не могу уважать.
За Скачинского очень хлопотала его жена, энергичная, настойчивая женщина. Она умела прямо проникать к председателю чрезвычайки Калениченко и повсюду водила свою дочь, прелестного ребенка. Однажды девочка, во время беседы матери, доверчиво подошла к грозному главе одесского застенка и обняла его. Произошло это так непосредственно, случайно, что суровый председатель растрогался.
– Нет, – сказал он, – я не могу казнить отца этого ребенка, хотя вина его несомненна.
Тем не менее, Скачинский сидел уже полтора месяца. Ввиду несомненности имевшихся против него улик, Калениченко не решался его освобождать, хотя не раз высказывал свое участие к нему.
В тот день, о котором я повествую, Кржижановского вызвали на допрос, и он долгое время не возвращался. В камере царило смутное волнение. Передавали, что днем привезли ящик коньяку и вина, а это было зловещим предзнаменованием. Арестованные, от чуткого внимания которых ничего не ускользало, приметили, что доставка в чрезвычайку вина всегда сопровождалась расстрелами. Это палачи перед казнью свершали свою кровавую тризну… В этот день настроение у всех было особенно подавленное.
– Вы чувствуете, какая сегодня атмосфера? – проговорил, подойдя ко мне, литератор. – Вы заметили этого латыша Абаша. Он же пьян. И Володька тоже…
Под именем Володи вся чрезвычайка знала одного из красноармейцев, молодого парня с миловидным лицом. Он ходил обыкновенно в ярко-красных штанах фасона галифе, в франтовских сапогах, с выпущенной из-под козырька фуражки прядью белокурых волос. Литератор взволнованно продолжал.
– Я чувствую, что будут расстрелы. В такие дни не находишь себе места. Я положительно с ума схожу. Вы посмотрите на всех наших. Они мечутся по камере, точно звери в клетке… Вон как, слышите, Володька на дворе на кого-то набросился, кричит… Он пьян… все пьяны. И некуда скрыться, нечем забыться от этого ужаса!
И взявшись руками за голову, литератор быстро забегал по камере. Жуткое, противно сосущее под ложечкой волнение охватило меня. Я прошелся по коридору. Во всех камерах царило то же гнетущее, напряженное ожидание. С блуждающими глазами, растерянные и бледные, несчастные узники сидели группами, шепотом ведя между собой беседу.
– Вот они все номера на тот свет, – размышлял я. – Каждый с содроганьем ждет, когда выкрикнут его номер. И никто не знает, чей сегодня конец придет.
И в то же время я невольно поймал себя на радостной мысли:
– Во всяком случае, мне ведь ничего не грозит… Ведь меня еще не допрашивали, обвинения не предъявляли… Нет, во всяком случае, не меня. Всех, только не меня.
И тотчас же мне стало стыдно моей животной радости.
– Ну не сегодня, так завтра придет и моя очередь… Лишь бы скорее. Счастлив тот, кто уже перешагнул порог вечности, кто избавился от этого кошмарного ожидания, от этой угнетающей неизвестности.
Я вернулся в камеру. Вскоре возвратился художник Кржижановский. Его обступили, стали забрасывать вопросами.
– Меня вызывал председатель, – говорил Кржижановский. – Он был со мной очень ласков. Сказал, что меня освободит, что мне ничего не грозит. Он только поставил мне условием написать картину на тему «Да воссияет над миром красная звезда». Если, говорит, хорошо проникнетесь этой идеей, сумеете передать ее, я вас освобожу.
Мы все поздравляли его и искренно радовались.
– Вы несомненно выдержите экзамен, – говорил литератор. – Интересно, представляете ли вы себе план будущей картины…
Кржижановский таинственно улыбнулся.
– Я уже кое-что надумал, – сказал он. – Завтра сяду за работу.
– Но подумайте только, – заволновался Миронин, – какое самодурство! Мыслимо ли ставить жизнь человека в зависимость от того, напишет ли он картину на заданную тему… Ведь это средневековье какое-то!
– Какое там средневековье!.. Просто страшная сказка Андерсена или Шахерезады, – пожал плечами литератор.
И действительно все, что я видел здесь, мне представляется сейчас, когда я пишу эти строки, каким-то кошмарным сном.