Текст книги "Красный террор глазами очевидцев"
Автор книги: Сергей Волков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
Перед обедом в камеру нашу ворвался матрос – латыш Абаш с каким-то другим низеньким красноармейцем в круглой барашковой шапке. Мне часто потом приходилось видеть его лицо в кошмарные ночные часы. Меня поразила в нем та же, подмеченная у других палачей чрезвычайки стеклянная неподвижность глаз, с сильно увеличенными зрачками, и матовая бледность лица.
Как я узнал, в чрезвычайке все злоупотребляли кокаином, за который здесь готовы были на всё. Много услуг можно было добиться от всей этой опричнины за несколько грамм блестящего белого порошка. Под кокаином решали судьбу людей, под его же наркотическим действием отправляли их на тот свет.
Абаш, – я узнал в нем того матроса, который производил у меня обыск, – пошатываясь, ввалился в камеру, перебегая хищными бесцветными глазками от одного арестованного к другому.
– Кто здесь у вас помещики, землю кто имеет? – крикнул он.
С нар отозвалось два человека. Оба были немцы-колонисты, благообразные старики. Их привели к нам дня два тому назад, причем до сих пор их никто не допрашивал, и никакого обвинения им не предъявляли. У каждого из них было десятка два-три десятин земли, которые они личным трудом своим обрабатывали уже в течение полувека.
– Как вас звать! – крикнул Абаш. – Записывайте фамилии, – добавил он красноармейцу.
Красноармеец в круглой шапке начал царапать фамилии немцев огрызком карандаша на лоскутке бумаги, который он приложил к стене. При этом его заметно качало. Записав фамилии, Абаш со своими товарищами так же шумно, стуча сапогами, вывалились из комнаты, и вскоре их крики и ругательства слышались из соседней камеры. Жуткая тишина объяла нас всех.
– Зачем вы отозвались? – тоскливо спросил немцев Миронин.
– А почему нет? – степенно возразил немец. – Они спрашивали, у кого есть земля, мы и сказали правду. К чему лгать, все равно ведь узнают. И чего нам бояться? Мы еще и у следователя не были, никакого против нас обвинения нет.
– Как глупо, как невыносимо глупо погибнуть таким образом, – тихо простонал Миронин.
– Вы разве думаете, что их для этого записали? – прошептал Пиотровский. – Скажите, я не должен был отозваться; я земли не имею, я только управляющий имением.
– Ну, конечно, вам незачем было называть себя. Да и им тоже не следовало. Что это, в самом деле, за собирание сведений посредством двух пьяных полуграмотных мерзавцев?
Через час, вскоре после обеда, опять послышался топот ног по коридору. Явился Гадис с каким-то списком в руках в сопровождении Абаша, того же красноармейца и караульного начальника. Миновав нашу камеру, вся эта компания ввалилась в соседнюю. Гадис стал вызывать фамилии арестованных. Я слышал, как он выкрикнул между другими фамилию генерала Эбелова.
– А вещи брать с собой? – спросил Эбелов.
– Нет, пока не надо, – ответил Гадис. – За вещами потом зайдете.
– Значит, я на освобождение, – взволнованно сказал Эбелов.
– Да… вероятно… Там еще некоторые формальности остались… Ну, торопитесь, живее, живее…
Я стал у дверей нашей камеры, когда Эбелов проходил мимо. Старик был радостно возбужден и успел прошептать нам:
– Ну, вот видите… Сказали: на освобождение. Я так и думал: ведь я никому зла не сделал… Мне уже 65 лет… Прощайте, друзья мои, даст Бог, еще встретимся…
А через час те же палачи пришли за его вещами. Генерал до последней минуты верил в конечное торжество своей невиновности.
В этот вечер опять являлся Гадис и велел запереть все камеры на ключ.
– И чтобы никого не выпускать, даже в уборную! – крикнул он часовому.
Липкая, захватывающая дыханье жуть овладела всеми нами. Даже обычные вечерние беседы за большим столом не клеились. Все разлеглись по своим нарам, раздавленные, полубезумные. Разговоры велись тихим шепотом, а при каждом звуке шагов в коридоре все вздрагивали и обращали головы к двери. И дверь еще два раза отворялась в эту ночь. В первый раз Гадис со своей свитой явился и назвал фамилии обоих немцев-колонистов. Они спокойно, не спеша встали, перекрестились и расцеловались друг с другом.
– Прощайте, господа, – твердо проговорил один из колонистов, пожимая руки ближайшим соседям. Несколько рук с болезненным, страстным участием протянулись к нему.
– Ну, вы чего там расшевелились, сволочи, – неистово набросился красноармеец в барашковой шапке. – Марш по местам! Кто голову подымет, тому прикладом по черепу дам.
Их увели. А во второй раз дверь отворилась перед окончательно охмелевшим от крови и вина Абашем, Володькой и тем же красноармейцем. Абаш бессмысленно вращал озверевшими, оловянными глазами и заплетающимся языком бормотал:
– Комиссар… Вещи немцев давай… Да, чтобы ничего не пропало, слышишь, а то сам знаешь…
Комиссар камеры трясущимися руками стал передавать пьяным палачам вещи немцев.
– А хлеб, хлеб у них, сволочей, белый был, – настаивал Володька. – Где хлеб… Ты у меня смотри, берегись утаить что-нибудь, потому – мы всё знаем по счету.
Забравши вещи, они вышли в коридор, где начался дележ. Вскоре споры и брань их смолкли. Наступила гнетущая тишина. Некоторые погрузились в тяжелый неспокойный сон, который явился как реакция после бурных переживаний этой ночи. Во сне многие разговаривали и метались по нарам… Другие до утра пролежали с широко открытыми глазами. А со двора доносилась песня часового:
Яблочко, куда ты котишься,
Попадешь в чеку – не воротишься.
Красный террорВ нашу камеру снова перевели из тюрьмы трех арестованных. Все трое – совсем молодые люди. Они обвинялись в том, что будто бы вымогали взятку в 20 тысяч рублей у одной небезызвестной в Одессе особы – при производстве у нее обыска. Эти три лица, равно как их дело, заслуживают нашего внимания.
Первый из них был агентом секции судебно-уголовного розыска и притом выдающимся сыщиком. Его изумительному розыску обязаны были раскрытием злоупотреблений известного одесского коменданта Домбровского, он же, рискуя ежеминутно жизнью, вел неустанное преследование обнаглевших одесских бандитов. Деятельность его давно обратила на себя внимание преступного мира, и воры всячески искали случая разделаться со своим опасным преследователем.
Второй из трех товарищей был молодой художник Кислейко. Он служил в комендатуре, и ему, между прочим, был поручен обыск в одном доме, подозреваемом в сношении с ворами и в укрывательстве их. В качестве понятого Кислейко пригласил третьего товарища – молодого инженера Эдуарда, или как его называли друзья – Дика Луневского. Красивый, женственно мягкий и необыкновенно симпатичный, Луневский обвинялся лишь в том, что присутствовал при этом обыске, во время которого ничего подозрительного обнаружено не было.
Агент Колесников упорно отрицал свою вину. Он совершенно основательно указывал на то, что раз ничего предосудительного обыском не установлено, то незачем было и вымогать взятку. Секция суд. угол. розыска дала отзыв о Колесникове, как об агенте испытанной честности. Кислейко, упрямый хохол, не желал давать по делу никаких показаний. Луневский чистосердечно и правдиво рассказал всю подоплеку дела. У той особы, у которой произвели обыск, были личные счеты с невестой Кислейко. Желая ей отомстить, Кислейко, имея от Колесникова неблагоприятные данные о личности этой госпожи, воспользовался случаем и решился сам проверить эти сведения. Но ввиду того, что обыск результатов не дал, Кислейко, по легкомыслию, разорвал протокол. Как мне объяснял впоследствии Луневский, Кислейко уничтожил протокол потому, что в нем была упомянута фамилия его невесты. Не имея возможности лично свести счеты с неуловимым Колесниковым, бандиты подослали своих агентов к госпоже X., вымогая у нее деньги от имени Колесникова. X. донесла об этом в чрезвычайку, и все трое оказались арестованными. Такова в общих чертах эта темная история.
Все трое были сильно взволнованы. Они с тревогой расспрашивали о судьбе переведенных из тюрьмы лиц. Узнав о том, что они расстреляны, молодые люди пришли в отчаяние. Они целый день заняты были писанием прощальных писем своим близким. Луневский и Колесников – женам, а Кислейко невесте.
Днем меня вызывали к следователю в 8-й номер – в дом Жданова. Я очутился в небольшой комнате, выходящей окнами во двор. Здесь, кроме меня, находилось еще несколько человек, переведенных из тюрьмы утром. В числе их барон Штенгель. Он сильно изменился. Оброс бородой, отпустил волосы и поседел. Его прямо из тюрьмы с вещами привели в 8-й номер, не заводя в камеру. Барон чувствовал себя бодро. В разговоре с нами он высказал надежду на то, что его страдания, наконец, кончатся и его скоро освободят.
– Иначе не привели бы сюда, – рассуждал барон. – Не правда ли? Сейчас еще день, значит, если бы хотели расстрелять, то до ночи перевели бы в камеру. Допрашивать меня также не о чем, так как следствие обо мне закончено.
– Ну, что вы – расстрелять! – говорил его сосед, в котором по внешнему виду можно было угадать бывшего военного. – Несомненно, это признак хороший, что вас привели сюда. Вероятно, выдадут вам здесь документы и – на волю!
В комнату вошел какой-то матрос.
– Кто из вас барон Штенгель? – провозгласил он.
– Я! – отозвался барон.
– На освобождение вас… Сейчас проводят.
Барон прижал обе руки к сильно забившемуся сердцу. От радостного волнения лицо его покрылось мертвенной бледностью. Он широко, истово перекрестился.
– Господи, Боже мой, – прошептал он. – Ведь вот ожидал этого, а как услышал эти два слова «на освобождение», то просто сердце оторвалось.
Барона поздравляли, жали ему руки. Он быстро стал распаковывать свои вещи и раздавать товарищам по несчастью хлеб, колбасу и прочую снедь. Затем обошел присутствовавших, снабжая всех папиросами из гильзовой коробки и объемистого портсигара.
– Одну себе на дорогу оставлю, – весело закончил он раздачу папирос. Он весь приободрился, как-то вырос…
В комнату опять вошел другой матрос и спросил:
– Барон Штенгель здесь?
– Да, да, это я… Идти уже?..
– Да, на освобождение вам… Посидите еще минутку.
Через минут десять вошел Абаш с первым матросом.
– Барон Штенгель! – позвал матрос. – Пожалуйте.
– Вещи взять с собой? – приветливо спросил барон.
– Вещи… пока не надо.
По лицу барона пробежала тень легкой тревоги. Но он тотчас же оправился и с улыбкой поклонился нам.
– Верно, в комендатуру за документами, – сказал он, уходя.
Я подошел к окну. Барона вывели из дверей, выходящих в подворотню. Он обернулся в сторону ворот, собираясь, видно, идти на площадь. Матрос жестом руки предложил ему следовать в глубь двора. На одну секунду барон остановился и вскинул глаза наверх. Наши взоры встретились. В глазах его я прочел трепет какого-то рокового предчувствия. Но медленно повернувшись, он последовал за матросом. Когда шедший впереди матрос остановился у дверей находящегося в глубине двора подвала, барон весь как-то съежился. И вдруг ужасное сознание истины охватило его. Голова внезапно поникла, он схватился одной рукой за волосы, другой за грудь и исчез в дверях рокового подвала. Оглушительно затрещал грузовик, заведенный на холостом ходу. И сквозь шум машины мне послышался сухой звук револьверного выстрела…
Следователь меня не допрашивал. Меня вернули в камеру. Зачем меня вызывали – я не знаю.
Ночью казнили ни в чем не повинных Демьяновича, [Я. М.] Зусовича, [С. А.] Кальфа, [Ф. О.] Бурнштейна и Каминера. Казнь Каминера произвела особенно сильное впечатление. Известный благотворитель, не знавший предела своей щедрости, оплаканный десятками семей, облагодетельствованных им, Каминер был лишен жизни… «как коммерсант». Других улик даже изобретательные на ложь палачи не могли найти против этого честного человека. Тогда же расстреляли товарища прокурора Баранова, юриста, далекого от политики, кроткого, благородной души, мухи на своем веку не обидевшего.
Вместе с ними погиб и молодой 22-летний студент [П. В.] Стрельцов. Погиб за то, что у него нашли револьвер. Он с редким мужеством встретил смерть. За два-три дня до казни, зная об ожидавшей его участи, он написал письмо домой, в котором делал подробные распоряжения о том, как обеспечить свою молодую жену. В этом письме Стрельцов, между прочим, просил жену не носить по нем траура и не искать его трупа. «Наши тела бросают в такие ужасные места, что лучше, чтобы ты и не знала об их существовании», – писал он жене.
Красный террор, бессмысленный, вопиюще жестокий, окутал нас своим кровавым саваном.
НадеждыДо нас стали доходить слухи о волнениях среди рабочих. Мы узнали, что на заводе «Роцит» происходили митинги протеста против красного террора. Трепетная надежда поселилась среди заключенных. Жадно ловили все сведения с воли. Целый день речь шла о значении рабочего выступления. Осмелятся ли коммунисты не подчиниться ему? Но на кого же они в таком случае будут опираться, на чье общественное мнение? Литератор недоверчиво качал головою.
– Им не нужно никакого общественного мнения. Пока у них есть штыки, они на них и будут опираться.
– Да, – сказал Миронин, – но вспомните удачные слова защитника Пуришкевича в московском революционном трибунале: «на штык можно опираться, но на него не сядешь».
– Ну и что же нам-то от этого? Пока им захочется «сесть», то есть установить что-то похожее на государственный строй, наши вещи будут носить Абаши, Володьки и К°.
И действительно, наши надежды вскоре сменились разочарованием. Как-то вечером арестовали несколько десятков рабочих-меньшевиков. Многих отпустили. Лидеров оставили. Среди последних я узнал Кулябко-Корецкого. Его поместили в камеру заложников. Арестовали также меньшевика с. р. Р-таля и известного анархиста Ч-явского. Этих двух поместили отдельно, в особой камере, где отбывали арест сотрудники чрезвычайки. Тем не менее, наши оптимисты не унывали.
– Мне кажется, – говорил Дик Луневский, – это хорошо, что арестовали лидеров меньшевиков. Это должно еще более возмутить рабочих и заставить их действовать энергичнее. Одним словом, чем хуже – тем лучше. Чем более натянута струна, тем скорее лопнет.
– В конечном выводе это и будет так, – печально ответил Миронин. – Но я боюсь, что мы лично, находящиеся здесь, не дождемся, пока лопнет струна.
– Однако, вот уже около недели, ни одного размена не было, – вставил Кислейко.
– Да, но возможно, что это лишь затишье перед бурей, – возразил литератор.
Слух об отмене смертной казни продолжал усиленно вентилироваться в чрезвычайке. Новых расстрелов действительно не было. Потекли более спокойные дни. Висевшие над нами безумие и ужас стали понемногу рассеиваться. Надежды на лучшее просыпались и крепли.
В этот период произошел значительный перелом в отношениях к нам со стороны администрации. Гадис сильно изменился. Его грубые окрики стали слышны реже. Главные «менялы» уже не появлялись так часто, как раньше, в стенах ЧК. Арестованные стали пользоваться сравнительно большей свободой. Выходили в коридоры, ходили во двор без выводного красноармейца. Но зато в это время сильно обострился продовольственный вопрос. Дороговизна продуктов достигла высших пределов. Гадис разрешил нам посылать Володю за покупками.
Обыкновенно наш литератор вместе с Мирониным бывал и организатором этого дела. Со всех камер, не исключая и женской, собирали деньги, обыкновенно тысяч до 6–7. Каждая камера представляла список требуемых продуктов, затем составлялся общий список для всех камер, который и вручался вместе с деньгами Володьке. Володька очень охотно брал на себя эту миссию. Во-первых, он получал за свой труд «узаконенных» 10 процентов, а во-вторых, он нас бессовестно обсчитывал и обкрадывал, в особенности на хлебе, самом драгоценном для нас продукте. Обыкновенно Володя брал из хозяйственной части ордер на покупку стольких-то хлебов по твердой цене. По ордеру в то время можно было приобрести рублей за 50 фунт хлеба, а в городе цена стояла до 120–130 рублей за фунт. Володька же хлеб, купленный за 50 рублей фунт, ставил нам в счет в 150 р. фунт. К этой цифре он еще присчитывал свои проценты. А на всю покупку, стоившую 6–7 тысяч рублей и заключающуюся в неполном мешке с хлебом и огурцами, он накидывал еще 200 рублей на извозчика. И голод заставлял нас мириться с этим безобразным грабежом, при котором на каждой покупке Володька «зарабатывал» от 2 до 3 тысяч рублей.
В то время комиссаром камеры был выбран нами Миронин (старший комиссар, Заклер, назначался начальством; такова уж была традиция). Человек прямой и большой сангвиник, Миронин не мог выносить этого беззастенчивого грабежа и решил принять решительные меры. Он обратил внимание на то, что более половины приносимых арестованным посылок исчезало в карманах красноармейцев, которые во главе с Володькой нагло отбирали львиную долю из каждой посылки и тут же складывали в большой мешок, который к концу передачи наполнялся доверху. Часть этих продуктов тут же распродавалась заключенным по баснословным ценам, а другая часть служила материалом для обильного пира, который устраивали себе вечером красноармейцы. На этих пиршествах участвовал и старший комиссар Заклер, покрывавший наглый грабеж этой банды. Если бы урегулировать вопрос с передачей посылок, то, конечно, реже пришлось бы прибегать к покупкам через посредство Володьки.
Миронин рискнул прямо обратиться к заведующему тогда тюремным отделом Гадису. Он горячо описал ему тяжелое состояние арестованных, семьи которых нередко продают последние вещи, чтобы принести своему близкому страдальцу кусок хлеба. К общему удивлению, Гадис отнесся к заявлению Миронина с большим сочувствием. В день ближайшей передачи он распорядился, чтобы комиссары всех камер присутствовали при передаче, и, обращаясь к Володьке, закричал:
– Если ты… твою мать, возьмешь у них хоть крошку хлеба, я тебя собственными руками пристрелю! Там действительно, может быть, жена последнюю юбку продает, чтобы хлеба мужу принести, а вы позволяете себе растаскивать… Есть вам, сволочам, что ли, нечего? Целый день лопаете.
– Ничего им, буржуям, не будет, – проворчал Володька, однако ограничился тем, что стянул у немцев сладкий пирог, и с этого времени беззастенчивое ограбление посылок прекратилось.
Это событие в нашем мизерном существовании узников, чутко реагирующих на малейшее явление внутренней жизни тюрьмы, произвело отрадное впечатление. Описываемые три недели были действительно небольшим просветом в истории кошмарного существования чрезвычайки. За это время я успел познакомиться со многими из заключенных. Встретил среди них немало и знакомых.
Помню среди заложников симпатичную фигуру почетного мирового судьи Еремеева, обвинявшегося в контрреволюции, освобожденного и вновь арестованного уже в качестве заложника буржуазии по той причине, что брат его, отсутствовавший в Одессе, имел крупный винный склад. Вспоминаю обаятельную личность комиссара «буржуазной» четырнадцатой камеры, профессора Вилинского, неутомимого в заботах об интересах своих избирателей. Такой же сердечной заботливостью отличался и комиссар другой камеры, всеми любимый И. И. Волчанецкий.
В эти дни я познакомился с известным доктором Т-мым. Вокруг его имени создалось много толков, и вообще личность его представлялась очень невыясненной. Австрийский студент, политический, высланный из Австрии, он вращался в среде европейских социалистов, играл какую-то роль в Москве в большевистских кругах и, по его словам, состоял членом московской коммунистической партии. Здесь, в Одессе, он именовал себя председателем общества Международного Красного Креста. По имевшимся сведениям, он предал целый ряд лиц, причастных к Красному Кресту. Эти лица, по обвинению их в сионизме, сидели в чрезвычайке вместе с Т-мым. Наш литератор его определенно называл провокатором. Доктор Т-м в беседе со мной говорил, между прочим, что об его аресте послана телеграмма в Москву Троцкому, от которого в знак памяти Т-м получил небольшой золотой жетон в форме красной звезды, который он носил на цепочке часов.
– Я далек от мысли, что меня рискнут расстрелять здесь, – говорил Т-м. – Хотя меня местные коммунисты не знают, но я очень популярен на севере. Жду ответа из Москвы.
В женской камере сидела жена Т-ма, с которой он обвенчался за 9 дней до ареста. Отношения между супругами были явно враждебные.
В описываемые дни начали появляться в стенах чрезвычайки представители высшей социалистической инспекции для проверки правильности основания содержания под стражей. Это уже была несомненная уступка требованиям возмущенных бессудными казнями рабочих. Прошел слух, что вообще казням в чрезвычайке положен конец, что всех будут судить гласным судом, что ожидается комиссия из представителей рабочих и социалистической инспекции, которые пересмотрят все списки содержащихся в ЧК. Но дни проходили, а комиссии никакой не появлялось.
Посетили чрезвычайку лишь некоторые представители инспекции. Был у нас член коллегии этой инспекции товарищ Ирина, женщина средних лет, с увядшим усталым лицом. Она много курила и терпеливо выслушивала жалобы всех арестованных. Кое-что записывала на листочке бумаги. Она возмущалась, услышав о грубом обращении администрации, о постоянной брани и ударах прикладом.
– Я приму меры. Я доложу обо всем, – заявила она нам. – Это недопустимо в социалистической тюрьме.
– В социалистической тюрьме! – тихо, с иронией заметил мне на ухо Миронин. – Как будто здесь можно говорить о социализме и вообще о какой-нибудь идее.
Являлся еще другой член инспекции, высокий, безусый, совсем юный студент. Он развязно опустился на нары около стола и стал безучастно выслушивать слезные жалобы моих товарищей.
– Ладно, – прервал он просителей. – Я проверю всё это, и кто незаконно содержится, будет освобожден, хотя я лично убежден, что 99 процентов из вас виновны.
Миронина, видимо, передернуло. Литератор тщетно пытался его удержать, он протолкался к столу и сухо спросил:
– Вы говорите, 99 процентов виновных? А если я вам доложу, что процент освобожденных из ЧК превышает цифру 60 процентов всех арестованных? И я думаю, что вряд ли кому-нибудь в голову придет мысль обвинять чрезвычайку в снисходительности.
Член инспекции, не удостоив Миронина ответом, встал. Миронин настойчиво продолжал.
– Я еще хотел заявить вам, как представителю высшего судебного контроля, что я вопреки декретам уже 20 дней сижу без предъявления обвинения. Что же это будет?
– Что будет? – развязно бросил студент. – Расстреляют или в тюрьму переведут, а может быть, и освободят…
– Благодарю вас, – иронически поклонился Миронин. – Для того чтобы узнать эти истины, мне незачем было обращаться к члену социалистической инспекции. Всякий меняла здесь мне мог бы ответить то же.
– Я не желаю с вами разговаривать, – грубо крикнул член инспекции и вышел из камеры.
– Какая вы горячка, – упрекали мы Миронина. – Вы таким образом действительно себе беду наживете.
– Я все равно обреченный, – упрямо возразил он. – И обидно мне смотреть на вас, когда перед такими скверными щенками вы изливаете свои горечи. Они все делают лишь вид, что слушают вас. Никто ваших бумаг и петиций и не читает.
Под вечер мы вышли с Мирониным во двор. В окне дежурной комнаты стоял один из следователей чрезвычайки, знакомый Миронина. Следователь позвал:
– Товарищ Миронин, подойдите на минуту к окну…
Миронин подошел. Я стоял в нескольких шагах от него и слышал, как следователь, наклонившись из окна, быстро проговорил:
– Товарищ Миронин, я вам должен сообщить ужасную весть… Вы приговорены к расстрелу. Примите все меры… Если можете – бегите. Я вам ничем, к сожалению, помочь не могу. Боюсь с вами даже говорить. Мужайтесь!
Я быстро подошел к Миронину. Он был бледен, как полотно, и еле стоял на ногах. Увидев меня, он слабо улыбнулся и сжал мою руку.
– Вот… слышали… Я это знал, – уронил он.
Что мог я ему сказать в утешение? Он лег на свои нары и недвижно пролежал несколько часов с открытыми глазами. Когда он поднялся, лицо его показалось мне каким-то особенным. Страшно бледное, оно застыло в созерцании чего-то глубокого и важного. Глаза смотрели пристально и серьезно.
– Ничего, – шепнул он мне. – Лишь бы скорее.