Текст книги "Homo amphibolos. Человек двусмысленный Археология сознания"
Автор книги: Сергей Березин
Соавторы: Софья Агранович
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Первые эксперименты в этой области были направлены на изучение познавательных особенностей обезьян. Показательно, что одним из первых и наиболее ярких исследований стала ранняя работа замечательного русского ученого H.H. Ладыгиной-Котс. Результаты ее опытов были обобщены в вышедшей в 1935 г. книге «Дитя шимпанзе и дитя человека». H.H. Ладыгина-Котс провела сравнительно-психологическое исследование развития новорожденного детеныша шимпанзе и его ровесника – собственного грудного младенца. В снабженной многочисленными фотографиями и рисунками работе прослеживается параллельное развитие двух детенышей различных видов отряда приматов. Исследование объективно, точно и достоверно. На ранних стадиях онтогенеза развитие человеческого и звериного детенышей поражает своим сходством. По мнению исследовательницы, выполнявшей также функции матери по отношению к обоим детенышам, обезьяны являются носителями элементарного конкретно-образного мышления. Они способны к простейшей абстракции и обобщению, что приближает их интеллект к человеческому. Однако она подчеркивала, что «обезьяний» интеллект качественно отличается от человеческого, понятийного, опирающегося на членораздельную речь, работающего со словами как сигналами сигналов, как особой чисто человеческой системой кодов. Звуки же, издаваемые обезьянами, при всем их многообразии выражают только эмоциональное состояние животного. H.H. Ладыгиной-Котс был сформулирован блестящий афоризм: шимпанзе не почти человек, а совсем не человек. Весьма сомнительно, чтобы в этой фразе было высказано неуважение или желание принизить наших «двоюродных братьев». Такие подозрения в адрес женщины, даже атеистки, в 10-е годы XX века решившейся положить чадо свое – подобие божье – на алтарь науки рядом с детенышем животного, конечно же, должны быть сняты.
Подобные эксперименты продолжались почти в течение столетия и были успешно повторены В. и Л. Келег, К. и К. Хейс. Особый интерес к подобным экспериментам ознаменовал 70-е годы, когда американские ученые стали упорно искать у человекообразных обезьян зачатки второй сигнальной системы и в эксперименте начали применяться различные языки-посредники. Многие выводы H.H. Ладыгиной-Котс были подтверждены. В частности, было доказано сходство в раннем развитии познавательных способностей человека и шимпанзе. Более того, удалось доказать, что шимпанзе приблизительно к пяти годам способны усвоить то, что исследователи считали аналогом человеческого языка, на уровне детей 2–2,5 лет. Мало того, недавние эксперименты доказали, что при соответствующем воспитании у шимпанзе самопроизвольно проявляются элементы понимания устной речи. В работе З.А. Зорина и И.И. Полетаевой прямо указывается, что данные, полученные в исследованиях интеллекта обезьян с применением языков-посредников, «свидетельствуют об отсутствии разрыва в познавательных способностях человека и человекообразных обезьян» [36]36
Зорин З.А., Полетаева И.И. Зоопсихология. Элементарное мышление животных. М.: Изд-во «Аспект-Пресс», 2002. С. 49.
[Закрыть].
Каковы же эксперименты, которые привели к выводам о том, что качественный разрыв в познавательных способностях человека и человекообразных обезьян фактически отсутствует?
Приблизительно с середины XX века начинается серия интереснейших экспериментов, суть которых заключалась в попытке преодолеть «языковой барьер» между человеком и антропоидом. К этому времени знаменитые рассуждения Ф. Энгельса о том, как в процессе коллективного труда формирующийся из обезьяньего стада человеческий социум испытал настоятельную необходимость в особой форме общения, которая не занимала бы рук, и как, идя навстречу этой необходимости, наши предки начали постепенно тренировать свой речевой аппарат, совершенствуя и приспосабливая его к членораздельной речи, окончательно потеряли свою убедительность. Зоологи, исследовавшие анатомию антропоидов, и антропологи, работающие с останками архантропов, убедились, что строение гортани приматов абсолютно не приспособлено к воспроизведению членораздельных звуков даже при целенаправленной тренировке. Следовательно, общение посредством членораздельного языка или чего-то подобного ему было изначально невозможно. Проникнуть в сознание обезьяны попытались опосредованно, первоначально используя уже выработанный человеческой культурой довольно совершенный язык глухонемых. Этот язык обладает двумя способами передачи информации: системой жестового кода, подобной иероглифическому письму, где каждый жест или система жестов передает понятие, и еще более сложной системой, зрительно воспроизводящей звуковую речь, где с помощью пальцев кодируются звуки и которую можно условно уподобить буквенному письму. Конечно, в обыденном общении друг с другом и обученными их языку слышащими людьми для быстроты передачи информации глухонемые используют в основном понятийно-жестовый язык, подобный иероглифическому письму. Однако и жестовое обозначение звуков играет в субкультуре этих людей очень важную роль, причем не только для передачи имен собственных, редко употребляемых слов, географических названий и т. п., но и в большей степени для введения новых абстрактных понятий, для обозначения которых еще нет жеста-иероглифа.
Диалог, как частное проявление бинаризма, явление чисто человеческое, и если в монотеизме мы сталкиваемся с постоянными попытками выйти на диалог с Богом, хотя бы окказиональный, как у Иова, или с глубокой экзистенциальной тоской по такому диалогу, как у Экклезиаста, то XX век ознаменовался стремлением организации диалога с «братьями меньшими». Попытки выяснить, действительно ли такая возможность существует, предпринимались еще в начале века. Но результаты были неутешительны: человеческая речь оказывалась для обезьян недоступной. Однако неудачные попытки обучить приматов говорить не воспринимались как фатальная неизбежность. Р. Йеркс первым усомнился в «лингвистической неспособности обезьян». Ученые предполагали, что неудачи обусловлены лишь анатомо-физиологичес-кой неспособностью этих животных хотя бы к потенциальному воспроизведению членораздельных звуков и звукоподражанию. Л.И. Уланова и А.И. Счастный выдвинули гипотезы о возможности использования в подобных экспериментах языка жестов, однако эти гипотезы на практике проверены не были.
Первыми исследователями, вышедшими на прямой диалог с «братьями нашими меньшими», оказались американские ученые Беатрис и Алан Гарднеры. В общей сложности их исследование длилось более 20 лет. Фактически они начали с того, на чем остановилась H.H. Ладыгина-Котс. В 1966 году в их доме появилась Уошо – десятимесячная самка шимпанзе. Обезьяну воспитывали люди, постоянно общавшиеся между собой в ее присутствии только с помощью AMSLAN – жестового языка глухонемых. Исследователи исходили из гипотезы, что обезьяна, в силу свойственной ее природе подражательности, начнет копировать, передразнивать людей.
Сначала их ждала неудача. Животное пришлось специально обучать жестовому языку. Особенно трудно это было делать на начальном этапе эксперимента. Естественно, что экспериментаторы, обращаясь к жестовому языку американских глухонемых, амслену, использовали только его «иероглифическую» часть. Вообще Гарднеры не надеялись на большие успехи. Задачи, поставленные ими, были четко определены. Их интересовал довольно узкий круг вопросов: может ли животное запомнить символические жестовые знаки языка, построенного по правилам английской грамматики, и способно ли оно адекватно использовать их в разнообразных жизненных ситуациях? каков объем жестовой памяти животного (т. е. решался тот вопрос, который в свое время И. Ильф и Е. Петров решили для своей героини Эллочки Щукиной)? может ли обезьяна понимать вопрос и отрицание и, наконец, существует ли для нее порядок слов в предложении, то есть имеется ли в сознании обезьяны хоть какой-то уровень дискретности?
За первые три года обучения Уоши далеко оставила позади Эллочку-Людоедку. Ее «словарь» содержал 130 знаков, передаваемых сложенными в различные комбинации пальцами. Результаты Уоши не были уникальными. Другие шимпанзе так же успешно овладевали обширным «словарем» и широко и активно использовали его в самых разных жизненных ситуациях. Обнаружилось, что язык, усвоенный шимпанзе, обладает многими важными свойствами настоящего языка. Знаки этого языка были способны к передаче обозначаемых смыслов, мало того, обезьяны могли, варьируя уже усвоенные символы, порождать и понимать очень большое число сообщений, гораздо более обширное, чем их исходный запас. Они оказались способными, комбинируя известные им знаки, формировать названия новых, до того не названных или даже не известных им предметов. Так, Уоши, усвоив обозначение конфеты и питья, создала новое слово «конфета-питье», что обозначало арбуз, то есть новое лакомство, которое не просто сочетало в себе сладость конфеты и сочность питья, но и, как конфета, содержалось в собственной оболочке. Горилла Коко создает новое обозначение сладких молодых побегов бамбука из знаков «дерево» и «салат», то есть дерево, обладающее съедобными свойствами салата. Та же горилла, увидев в книге фотографию обезьяны, воспроизводила жест амслена – «Я».
Обезьяны буквально творили чудеса. Выяснилось, что эти существа живут не только одним мгновением, «здесь и теперь», но и способны употреблять знаки в отсутствии обозначаемых ими предметов. Так, например, та же Уоши, тоскуя по своей любимице, заболевшей собаке, с которой ее разлучили, демонстрировала жесты, обозначавшие собаку и боль. Все это говорило о формировании и хранении в мозге высокоразвитого животного мыслительных представлений об отсутствующем предмете. Следовательно, элемент языка-посредника употреблялся во временном и пространственном отрыве от обозначаемого предмета. Это свидетельствовало о потенциальной способности к самостоятельной символизации.
Обезьяны даже ругались, то есть употребляли слова не в прямом, а в переносном смысле. Причем этому второму, переносному смыслу их никто не обучал, как никто не обучал их принципу построения моделей двусмысленностей. Знаменитая Уоши была страшно эмоционально возбуждена и раздражена, потому что долго не могла утолить жажду. Служитель все не давал и не давал ей питья, игнорируя ее настойчивые просьбы. Она соединила два известных ей знака, один из которых означал имя служителя, Джек, а второй – слово «грязный», усвоенное обезьяной в прямом смысле и имевшее для нее отрицательное значение. Это сочетание знаков явно звучало как ругательство: «грязный Джек». Учеными зафиксировано, что этот знак, вводимый в «лексикон» шимпанзе в смысле «запачканный, покрытый грязью, не вымытый», разные особи употребляли, характеризуя бродячих котов, раздражавших их надоедливых гиббонов или ненавистный, стесняющий движения, душащий поводок. Сотворенная обезьянами модель была почти ругательством, почти двусмысленностью. Исследователи зафиксировали, что в момент употребления «двусмысленных» новообразований эмоциональное состояние обезьян определялось как досада, раздражение или ярость. Ни разу не было замечено даже слабых проявлений чего-либо, хотя бы отдаленно напоминающего смех.
Нетрудно понять, почему этот столь значимый для нас факт не был особо акцентирован исследователями. Материалы, демонстрирующие интеллектуальную близость человека и обезьяны, были так неожиданны, так ярки, так показательны… Казавшаяся непреодолимой до начала подобных экспериментов пропасть между человеком и обезьяной так стремительно сокращалась!.. Она действительно оказалась гораздо более узкой, чем думалось, но и гораздо более глубокой. Непреодолимой. Как всегда, древние оказались правы. В десятой главе книги III «Трактата о душе» Аристотель писал: «Из всех живых существ только человеку свойственен смех». Мало того, Аристотель считал, что смех является основной, кардинальной чертой, выделяющей и отделяющей человека от других представителей мира живых.
В XX столетии один из глубочайших исследователей генетических кодов культуры, архаической природы смеха, В.Я. Пропп, писал:
Животное может веселиться, радоваться, может даже проявлять свое веселье довольно бурно, но оно не может смеяться. Чтобы засмеяться, смешное нужно увидеть <…>. Ко всему этому животные неспособны, и всякие попытки (например, любителей собак) доказать обратное заранее обречены на неудачу [37]37
Пропп В.Я. Проблема комизма и смеха. СПб.: Изд-во «Алетея», 1997. С. 40–41.
[Закрыть].
Обезьяны действительно оказались гораздо ближе к людям, чем можно было предположить. Например, выучив всего 10 или 15 жестов, они сами, без подсказки человека, без специального обучения стали объединять их в двух– или даже четырехчленные цепочки, внешне очень напоминавшие предложения, которые произносят начинающие говорить дети. Экспериментаторы предполагают, что они, возможно, понимали не только значение, но и порядок употребления отдельных жестовых знаков. Например, «подойди – открой», «Уошо – пить – скорее», «дай – сладкий». Они «осмысливали» место нахождения предмета, направленность действия, не путали смысл фраз: «Роджер – щекотать – Люси» и «Люси – щекотать – Роджер», «Дай мне» и «Я дам тебе»; «Собака кусает кошку» и «Кошка кусает собаку». И хотя эти цепочки выстраивались из чисто эмпирических представлений, возникало устойчивое ощущение, что происходит если не дискретизация ситуативного континуума, то что-то очень и очень похожее на нее. Однако, несмотря на все эти захватывающие дух открытия, многолетние исследования так и не дали ответа на постоянно ставившийся учеными вопрос: способны ли обезьяны передавать информацию о смысле сигналов из поколения в поколение, делая это не благодаря врожденному инстинкту, а подражая и обучаясь? Материалов, даже косвенно подтверждающих возможность подобной «культурной преемственности», не получено. Окончательного ответа нет. Оптимистически настроенные исследователи высказывают осторожные предположения о такой возможности, которая, впрочем, до сих пор не подтвердилась.
Для диалога с животными экспериментаторы использовали и уже существовавший язык глухонемых, адаптировав его, и создавали новые, специальные языковые формы, которые можно было применить с помощью компьютера обученной работе с клавиатурой и монитором обезьяне. Приматы работали охотно, экспериментальные данные были потрясающими, однако, несмотря на количественный рост результатов и расширяющуюся вариативность эксперимента, диалог между человеком и высокоразвитым животным так и не стал идентичен диалогу говорящего человека, освоившего язык глухонемых, и другого человека – глухонемого. Результаты экспериментов не просто давали количественно огромный материал, но и открывали такие горизонты возможностей интеллекта высокоразвитого животного, что за этим незначительные отличия как бы отходили на второй план и становились неактуальными. Отличия были действительно, как будто, незначительными: продуцируя нечто, напоминающее двусмысленность, обезьяны были неспособны среагировать на нее по-человечески – смехом, и у них отсутствовала культурная преемственность. Первое вообще не было замечено экспериментаторами, а на то, что второе будет постепенно преодолено в результате новых оригинальных, более совершенных и продуманных экспериментов, еще теплилась надежда.
К концу века общественный интерес к этому необычному диалогу достигает предела. Со страниц научной литературы описания экспериментов переходят в массовые издания и становятся уже не столько предметом научных дискуссий, сколько темой телешоу, иллюстрированных популярных статей и т. д. Одновременно сами научные эксперименты если не прекращаются, то постепенно сходят на нет. Научная сенсация перемещается в быт, а знаменитые обезьяны, ставшие шоу-героями, так и не узнав об этом, пребывают в зоопарке, то есть возвращаются на круги своя.
Когда эксперимент Бога с Иовом закончился и Иов доживал свои сто сорок лет на кругах своих, Бог не пришел навестить его. Мы не знаем, как бы среагировал Иов, вспомнив о той безумной высоте свободы и творческого моделирования, на которую вознесла его собственная дерзновенная мысль. Как бы он пережил это? Когда через семь лет пребывания в зоопарке, куда Уошо была отправлена после завершения экспериментов, она увидела Гарднеров, вступивших с ней когда-то в диалог, она узнала их и сделала на языке амслен знак «обнимемся». Стала ли Уошо в мгновение диалога с человеком равна ему? Был ли этот диалог идентичен диалогу человека, владеющего членораздельной речью и просто в силу своей немоты, несовершенства речевого аппарата неспособного к ней? Увы. По всей верности – нет!
В своей замечательной книге «Чет и нечет» Вяч. Вс. Иванов рассказывает о глухонемом полинезийце Кагобаи, жившем на одном из Соломоновых островов. Единственный глухонемой на острове, Кагобаи с детства не мог говорить и слышать чужую речь.
Он сам изобрел свой язык жестов, включающий не меньше нескольких сотен знаков, которые понимают и другие жители острова, с ним охотно общающиеся. Одной из отличительных черт его языка является то, что каждый знак может состоять как бы из нескольких кадров. Знак, означающий «молодого человека», состоит из одного «кадра», который показывает сильного человека, взваливающего правой рукой тяжелый груз на левое плечо, и второго «кадра», показывающего человека, сидящего с самодовольным видом [38]38
Иванов В.В. Чет и нечет: Асимметрия мозга и знаковых систем. М.: Наука, 1978. С. 61.
[Закрыть].
Принцип «словотворчества», изобретенный Кагобаи, как кажется, ничем не отличается от подобного принципа, изобретенного знаменитой Уошо. Вспомним сочиненное ей новообразование «арбуз», состоящее из знаков «конфета» и «питье». Отличие как будто одно – Уошо монтирует новое слово из готовых смысловых кубиков, а Кагобаи, ловкий и умелый рыболов, успешный и трудолюбивый садовод, общительный и включенный в жизнь людей родного острова человек, пользующийся всеобщим уважением, сам изобретает знаки, монтируя их по тому же принципу последовательности. Однако сходство этих двух операций чисто поверхностно, иллюзорно. И особенно показательно отличие принципа «словотворчества» Кагобаи и Уошо раскрывается в придуманном Кагобаи слове «прошлое». Вяч. Вс. Иванов пишет:
Знак, обозначающий «прошлое», состоит из первого «кадра» – левая рука указывает вперед (на языке этого острова «предки» обозначаются как «поколение впереди») – и второго «кадра», показывающего, как правой рукой отрезают голову. Монтаж этих кадров означает: прошлое – это время, когда убивали [39]39
Там же.
[Закрыть].
Любопытно, что, говоря о прошедшем времени, Кагобаи, живущий в первой половине XX века на Соломоновых островах, подобно всем своим соплеменникам, воспринимает течение времени еще как движение по кругу. Поэтому для него существует так называемое фиксированное прошлое, также как и «фиксированное будущее», потому что при движении по кругу прошлое находится как позади, так и впереди говорящего. Следует отметить, что в сознании людей и в языке подобные представления сохранялись довольно долго. Например, в древнерусском языке было выражение «заднее время», которое обозначало не прошлое, как может показаться современному человеку, мыслящему время как линейное, а будущее. Если бы Кагобаи вырос в глухой деревне, где-нибудь под Орлом, в XIX веке, то, изобретая знак «прошлое», он, живя в христианском линейном времени, указал бы большим пальцем руки через плечо назад. Не исключено, что именно так обозначал прошлое для своих односельчан тургеневский Герасим, тоже изобретавший свой знаковый язык самостоятельно. Второй знак – «отрубление головы» – Герасим явно не употребил бы. Общество, в котором жил Кагобаи, еще хранило яркие воспоминания об относительно недавних временах господства первобытного сознания, когда ритуал охоты за головами занимал в жизни островитян весьма значительное место, имел большую жизненную актуальность (не добыв головы, юноша не мог стать мужчиной и жениться). Для общества же, в котором жил Герасим, инициация была столь далеким прошлым, что следы ее сохранились разве что в сказке, и Герасиму пришлось бы придумывать другой знак для обозначения отдаленных времен.
Мы уже говорили о том, что Гарднеры, фиксируя «словотворчество» Уошо, отметили, как обезьяна, вынужденная расстаться с любимой ею заболевшей собачкой, тяжело переживала этот факт и довольно долго демонстрировала в одной и той же последовательности жестовые знаки «собака» и «боль». Эта ситуация невольно наталкивает на воспоминания о культовом произведении не только русской литературы XIX века, но и всей русской культуры – повести И.С. Тургенева «Муму». Нехитрый сюжет этого произведения известен каждому. Могучий и добрый крестьянин-земледелец, подобный былинному богатырю Микуле Селяниновичу, крепостной мужик Герасим вырван из родной ему среды, оторван от матери сырой земли и волей капризной, истеричной, мстительной, слабовольной и немощной старухи-бары-ни водворен в ее московскую усадьбу. Показательно, что тургеневский Герасим, глухонемой от рождения, но прекрасно адаптировавшийся в родной деревне, подобно Кагобаи, живущему самодостаточной и гармоничной жизнью родного острова в океане, долго и мучительно привыкает к роли слуги-дворника в столице. Пережив личную драму, Герасим спасает щенка, привязанность к которому занимает в жизни героя огромное место.
Выловленный из реки щенок почти безнадежен, потому что его пытались утопить, как принято, еще слепым и только что отнятым от матери. Надежды на то, что он сможет есть самостоятельно, у встревоженного немого почти нет. И вдруг удалось. «Герасим глядел, глядел, да как засмеется вдруг…» Поняв, что полумертвый щенок, надежда на реанимацию которого весьма и весьма слаба, будет жить, герой Тургенева в первый и последний раз в тексте повести смеется.
Обрадовалась бы Уошо, увидев вернувшуюся к ней, по всей вероятности, погибшую собаку? Да, конечно. Была ли она способна засмеяться по этому поводу? Конечно, нет.
Можно ли оценить смех Герасима только как признак и проявление радости, ведь после этого он заснул «каким-то радостным и тихим сном»? Смех Герасима нельзя свести только к проявлению радости, его нельзя свести только к внешним проявлениям индивидуальных переживаний героя, он не ограничен рамками его ситуативного эмоционального реагирования – этот смех принадлежит пространству культуры человечества, обозначая границу жизни и смерти, бинарных оппозиций, моделирующих мир и недоступных мышлению животного.
Вообще повесть «Муму», несмотря на кажущиеся простоту сюжетной организации, ясность образной системы, понятность и однозначность идеи, как всякое настоящее произведение искусства, сложна и многопланова. Мы прекрасно понимаем, что «Муму» можно осмысливать, например, в «малом времени», и тогда это произведение о крепостном праве, о горькой судьбе крепостного человека в дореформенной России и т. д. Взгляд на повесть с точки зрения «большого времени» еще сложнее. Это произведение о величии и мощи человека, о внутренней свободе, о бунте и силе протеста, о стремлении человека сохранить свою личностную целостность. И даже, как кажется, о мощи природы, которую невозможно поработить (недаром Герасим немой, в чем, вероятно, таится некий символизм этого образа). Количество возможных интерпретаций огромно, хотя бы в связи с архетипическими образами, которые живут в художественной ткани этого произведения (богатырь, гигант и т. д.). Мы понимаем и другое – «Муму» создано конкретным писателем, особенности личности, таланта, психологического склада, индивидуального стиля которого не могли не придать произведению черт неизгладимого своеобразия. Однако, учитывая все это, мы имеем право взглянуть на одну из наиболее значимых сцен повести глазами людей, изучающих человеческие знаковые системы, а через них, в первую очередь, проблему человеческого сознания, и, проанализировав ее на поведенческом уровне, попытаться понять тот широчайший диапазон смыслов, который несет «самодельная», «беззвучная» жестовая речь Герасима. Мы имеем в виду сцену, в которой Герасим свободно и ответственно берет на себя роль палача по отношению к Муму.
Герасим неподвижно стоял на пороге. Толпа собралась у подножия лестницы. Герасим глядел на всех этих людишек в немецких кафтанах сверху, слегка уперши руки в бока; в своей красной крестьянской рубашке он казался каким-то великаном перед ними. Гаврила сделал шаг вперед.
– Смотри, брат, – промолвил он, – у меня не озорничай.
И он начал ему объяснять знаками, что барыня, мол, непременно требует твоей собаки: подавай, мол, ее сейчас, а то беда будет.
Герасим посмотрел на него, указал на собаку, сделал знак рукою у своей шеи, как бы затягивая петлю, и с вопросительным лицом взглянул на дворецкого.
– Да, да, – возразил тот, кивая головой, – да, непременно.
Герасим опустил глаза, потом вдруг встряхнулся, опять указал на Муму, которая все время стояла возле него, невинно помахивая хвостом и с любопытством поводя ушами, повторил знак удушения над своей шеей и значительно ударил себя в грудь, как бы объявляя, что он сам берет на себя уничтожить Муму.
– Да ты обманешь, – замахал ему в ответ Гаврила. Герасим поглядел на него, презрительно усмехнулся, опять ударил себя в грудь и захлопнул дверь. Все молча переглянулись.
– Что ж это такое значит? – начал Гаврила. – Он заперся?
– Оставьте его, Гаврила Андреич, – промолвил Степан, – он сделает, коли обещал. Уж он такой… Уж коли он обещает, это наверное. Он на это не то, что наш брат. Что правда, то правда. Да.
– Да, – повторили все и тряхнули головами. – Это так. Да.
Дядя Хвост отворил окно и тоже сказал: «Да».
Следует отметить, что количество жестовых знаков, при помощи которых Герасим передает информацию другим людям, минимально. Вся сцена построена на использовании пространственных бинарных оппозиций. Герасим, огромный и могучий, поднят над толпой и явно противопоставлен ей. В диалоге, который ведет Герасим с «людишками в немецких кафтанах», важна поза и необыкновенно тонкая, разработанная мимика, точно передающая широкий диапазон чувств и переживаний, связанных со скупым информационным посланием: «Собаку убью я сам, и обещание свое обязательно выполню». Мимика, жест, пространственное расположение участников диалога являют собой целостный коммуникативный текст, адекватно понимаемый всеми героями. Писателем через визуально-кинестетическую картинку мастерски передан психологический подтекст этого своеобразного «полунемого» диалога. В подтексте скупо передаваемой примитивными средствами жестового языка информации ясно выражено величие, духовная сила, решимость, гордость, значимость и трагизм переживаемого, то есть подлинная субъектность героя.
Дальнейшие события представлены чисто описательно. Герасим не говорит ни слова. И знаменитая, неоднократно воспроизведенная в анекдотах, шутливых песенках и журнальных карикатурах сцена под названием «Как Герасим утопил Муму» происходит в абсолютном безмолвии. Также в полном безмолвии, не слыша голосов ликующей в летней ночи природы, приветствующей его матери сырой земли, могучий богатырь уходит в ширь полей, на родину.
Даже наивный читатель, не будучи психологом, чувствует, что утопление Муму – это не просто протест Герасима против жестокости барыни-самодурки. Не просто попытка через бунт обрести свободу. Это куда более знаковое, символическое жестовое действо: Герасим совершает демонстративное, сублимированное самоубийство, убивая в себе раба и окончательно обретая естественную свободу.
Почти каждому русскому человеку известны анекдоты о Герасиме и Муму. Появились они, по всей вероятности, во второй половине XX века, когда эта повесть уже довольно долго входила в программу средней школы. Вот один из таких анекдотов, на наш взгляд, самый показательный. Он представляет собою диалог двух русских людей, состоящий из вопросов и ответов:
– Это кому памятник стоит? Пушкину?
– Нет, Лермонтову.
– А, так это он «Муму» написал?
– Нет, «Муму» Тургенев написал.
– Ничего себе… Вот ведь несправедливость: «Муму» Тургенев написал, а памятник Лермонтову отгрохали.
При первом взгляде на этот текст кажется, что он построен на желании поиздеваться, поглумиться над произведением, которое рассказчик анекдота давно перерос и которое воспринимается им как нечто наивное, сладенько-сентиментальное, занудно-поучительное, да еще причастное к начинавшемуся с детства назойливому пичканью идеологическими клише. Действительно, кажется, что это отношение к замечательной повести Тургенева лезет отовсюду, и особенно в наши дни. Вот цикл миниатюр Л. Петрушевской «Дикие животные сказки». Улитка Герасим водит повсюду на поводке амебу Рахиль, а потом топит ее, а та разделяется на две части и продолжает жить в двух экземплярах – Му и Му. Любопытно, что улитка Герасим у Петрушевской является актером и исполняет главную роль в другом культовом произведении русской литературы – пьесе А.П. Чехова «Чайка».
Группа «Отпетые мошенники» исполняет песню, в которой есть такие слова:
Если бросишь ты Муму,
То она пойдет ко дну,
Если бросишь ты меня -
Буду горько плакать я.
Один из авторов слышал, как студенты пели на мотив песни из кинофильма «Генералы песчаных карьеров» следующие слова шлягера группы «Несчастный случай»:
Зачем Герасим утопил своё Муму,
Я не пойму, я не пойму…
Довольно долго существует сленговое выражение – «не пори Муму», что значит «перестань лгать, обманывать, лицемерить».
Что это? Действительно ли знак коллективного отторжения, непринятия? Думается, что за всеми этими фактами, которые можно множить и множить (мы ничего не сказали об огромном массиве газетной, журнальной и телевизионно-анимационной продукции, навеянной этим сюжетом), скрывается нечто иное. Это небольшое по объему, простое по сюжету произведение, устойчиво вошедшее в круг детского чтения, стало не просто культовым, но порою, правда с некоторыми элементами иронии, воспринимается массами как некое чуть ли не главное произведение русской культуры. Оно подверглось за время своего функционирования в культуре устойчивой коллективной сакрализации. А все сакральное, как известно, подвергается не только прославлению и возвеличиванию, но и поруганию, и осмеянию.
Что же могло так сакрализоваться в этой простой повести русского писателя? В конечном итоге «Муму» – это произведение о личностном бунте свободолюбивого и прекрасного естественного человека, живущего в теле безмолвного гиганта. Бунт выражается в форме символического самоубийства, вернее убиения в себе раба, послушного и кроткого как собака. Существо, символизирующее рабство и подвергнутое жестокой казни, оказывается самым близким и любимым для героя, и свобода оплачивается самой дорогой ценой – ценой сверхжестокости. Мы далеки от мысли, что «Муму» – это «наше все» русской литературы. Это, конечно, не так или не совсем так. Может быть, это «наше все» русского менталитета, как, например, щедринский «бунт на коленях», который всегда оказывается «бессмысленным и беспощадным»? Вероятно, немой гигант, кажущийся необыкновенно добрым и кротким, а в действительности сокрушающий и губящий самое дорогое для себя существо, безгранично доверяющее ему и единственное по-настоящему любящее его, подсознательно воспринимается народом как воплощение некоего «русского комплекса». Об этом стоит подумать. Немота, неумение «кричать и разговаривать» стоит в центре произведения и как нельзя лучше отражает немоту народа, безмолвствующего в переломные моменты своей истории…