Текст книги "Homo amphibolos. Человек двусмысленный Археология сознания"
Автор книги: Сергей Березин
Соавторы: Софья Агранович
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Царь-жрец собственно правителем не был. Он был носителем магической оплодотворяющей силы, и обязанностью его было воздействие на природу. Рано или поздно, а обычно довольно рано, магическая мощь его иссякала. Это могло вызвать увядание природы, голод, эпидемии и другие нежелательные для социума явления. Потерявший силу царь-жрец должен был умереть и, воскреснув, вернуться к людям молодым и полным новых сил. Ритуальное моделирование его смерти и воскрешения типологически осмыслялось по той же схеме, что и инициация. Но если в инициации умирал ребенок, отрок, а возрождался взрослый, полный сил человек, полноценный член сообщества, то царь-жрец был человеком весьма зрелого возраста и, ритуально воскреснув, вряд ли бы превратился в молодого и полного сил. Поэтому его ритуальное убиение совпадало во времени с буквальным и он заменялся действительно молодым человеком, убившим его в поединке. Убийцей царя-жреца был пришелец, который мыслился как царь-жрец, возвратившийся после воскрешения из другого мира. Впоследствии восприятие настоящего царя как магической фигуры, как подателя плодородия породило конфликтные ситуации, которые общество постепенно научилось снимать при помощи ритуалов. Вместо царя стали развенчивать, осмеивать для последующего оживления и убивать заменяющего его раба или пленного. Постепенно и убиение отошло в прошлое или стало чисто символическим, осталось лишь жизнетворящее ритуальное осмеяние. Так постепенно сформировалась фигура шута, который стал смеховым двойником царя и которого не только осмеивали вместо царя, но который и сам становился носителем сначала чисто ритуального, а потом и всякого иного смеха.
Впрочем, тень функции царя-жреца продолжает присутствовать в восприятии массами правителя, от которого продолжают требовать харизмы (магической насыщенности). Соотношение фигуры правителя и шута, спасающего его от смерти, представляющих собой некую асимметричную бинарную оппозицию, типологически напоминает соотношение человеческого сознания и смеха. И общее не только во внешнем сходстве и множестве ассоциаций, порождаемых этим сходством, но и в том, как мы думаем, что смех, фигурально выражаясь, «спас» рождающееся человеческое сознание от погружения в хаос, которое могло бы произойти в результате деструктивных процессов, возникавших в ходе его становления.
Аффективная нервная реакция, свойственная высокоразвитому животному (у современных человекообразных обезьян внешне схожие проявления можно наблюдать в моменты особого возбуждения, паники, опасности), преодолев тупики двойного послания, которые буквально бомбардировали формирующийся функционально асимметричный мозг, постепенно превратилась в смех. Нечто подобное наблюдается и в онтогенезе. В своей весьма интересной работе «Два лица Януса-смеха» М.В. Бороденко, описывая освоение ребенком сложных навыков саморегуляции своей психической деятельности, пишет об особой роли смеха на раннем этапе становления индивидуального сознания современного человека. В первую очередь она подчеркивает изначальную знаковую природу смеха. Смех, по мнению М.В. Бороденко, в процессе формирования сознания ребенка играет функцию защиты детской психики от могучего и порою агрессивного напора окружающего мира, подавляющей и вызывающей тревогу информации.
Переводя тревожащие переживания в знаковый контекст шутки, ребенок делает их условными, нетревожащими. Нарастание этой способности в онтогенезе свидетельствует о превращении комического (мы бы сказали – смехового. – С.А., С.Б.) в особое стимул-средство саморегуляции [155]155
Бороденко М.В. Два лица Януса-смеха. Ростов-на-Дону: Феникс, 1995. С. 20.
[Закрыть].
Для нас особенно важным является замечание М.В. Бороденко о том, что смех в процессе развития сознания ребенка становится местом встречи двух частей своеобразной бинарной асимметричной оппозиции – «запрещенного и запрета». Исследовательница отмечает, что полностью осмыслить процессы, происходящие непосредственно в момент этой встречи, невозможно, если оставаться в рамках исключительно аффективной парадигмы. По мнению М.В. Бороденко, природа смеха раскрывается не только как аффективно-защитная, но и как когнитивная функция, то есть смех не только защищает психику ребенка от давления окружающей действительности, но и является структурно необходимым аспектом познавательной деятельности. Учась видеть смешное, ребенок учится думать) ибо смех является одним из важнейших, если не самым главным, элементом механизма человеческого познания, соединяющим, разделяющим и определяющим отношения запрета и запрещенного, субъекта и объекта, человека и мира.
Хочется добавить, что в онтогенезе воспроизводятся древнейшие формы филогенеза: отделение мира человеческого и природного, индивидуального «Я» и единого родового тела, культурные табу, размежевание природного и культурного и т. д.
Размышляя о природе смеха, М.В. Бороденко подчеркивает в нем принципиальное единство аффективного и когнитивного. Для нас это особенно важно, потому что в нашей гипотезе значительное место занимает именно проблема преодоления когнитивного тупика при помощи смеховой аффективной реакции. Единство когнитивного и эмоционального в смехе, о котором говорит Бороденко, свойственно смеху изначально, потому что, как мы предполагаем, смех появился в момент установления этого единства, в чем и заключается его уникальность. Смех возник в ситуации необходимости реагирования на двусмысленные послания и оказался единственным на тот момент действенным средством выхода из их тупика в силу своей изначальной когнитивно-аффективной двойственности.
В поисках средства выражения двойственной аффективно-когнитивной природы смеха М.В. Бороденко приходит к идее контр-знака. Контр-знак, по ее определению, «отличается от обычного знака тем, что не выполняет характерной для последнего функции обозначения, но является средством деформации уже существующих знаков, разрушая определенность их означаемых, размывая их смыслы» [156]156
Там же. С. 22.
[Закрыть].
Давая определение контр-знаку, М.В. Бороденко основным его признаком считает исходное построение по тернарному принципу, что оказывается необыкновенно близким к нашему пониманию функции смеха как соединяющей, разделяющей и определяющей отношение частей асимметричной бинарной оппозиции медитативной единицы в чисто человеческой форме познания мира. Если в обычном знаке наблюдается единство означающего и означаемого, то в контрзнаке означающее и означаемое находятся в состоянии взаимного отрицания и исключения. Давая описание функции и структуры контр-знака, М.В. Бороденко отмечает, что для него характерно присутствие на границе смыслов, ярко выраженная бинарность, динамизм форм. При встрече с контрзнаком субъект оказывается в ситуации выбора между двумя означаемыми, в контексте контр-знака возможно отождествление противоположных сущностей, продуцирование контрзнаков выступает как «особая знаковая деятельность по преодолению уже существующих смыслов» и трансформации их в новые.
Опираясь на предложенную М.В. Бороденко идею контрзнака, мы берем на себя смелость предположить, что именно контр-знак типологически сходен с архаической языковой формой, когда слово, выражая два противоположных смысла одновременно, является как бы антонимом самому себе, как славянское слово «лютость».
Если двойное послание – это передача разных смыслов разными коммуникативными средствами, если метафора – это единый смысл, переданный разными способами, то контр-знак (по М.В. Бороденко) – это разные (порой взаимоисключающие) смыслы, переданные одним средством. Все эти три феномена являются различными формами выражения двусмысленности, то есть чисто человеческого видения мира. И во всех трех случаях ведущую формообразующую и смыслообразующую роль играет смех. Можно предположить, что все способы существования двусмысленности на заре формирования человеческого сознания в какой-то мере отражают структурно-функциональные особенности человеческого мозга с его функционально асимметричными полушариями и медитативными структурами, обеспечивающими их взаимодействие.
Животные не бессмысленны, их разум буквален и однозначно «серьезен». Разум человека всегда двусмыслен и поэтому порождает смех. Или наоборот? Возможно и так.
Глава V БОГ ТРОИЦУ ЛЮБИТ
Человек – единственное животное, обладающее способностью смеяться. Не есть ли он также единственное создание, заслуживающее, чтобы над ним смеялись?
Ф. Гревилль
Единый Бог сидел втроем.
Д. Хармс
Я возвестил тебе знание, составляющее тайну тайн, обдумай его до конца и поступай, как хочешь.
Махабхарата, VI: 40,63
Итак, произошло… Архантроп превратился в человека, двусмысленный «подарок» природы, порожденное мутацией членораздельное звукоизвержение стало мифосом, а затем логосом, а жестовая животная коммуникативная система, пережив глубочайшие качественные изменения в процессе «озвучки» и кардинальной перекодировки, легла в основу возникающего ритуала. Между протословом, а затем словом и проторитуалом, а затем и ритуалом встал смех, родившийся из судорожной аффективной реакции наших предков на неразрешимые для них тупиковые ситуации, порожденные сложным взаимодействием двух кардинально различных коммуникативных систем. Когнитивные конфликты, возникавшие вследствие взаимодействия двух коммуникативных систем, то есть конфликты уже по природе своей двусмысленные, стали причиной стремительной функциональной дифференциации мозга, который постепенно приспосабливался к двусмысленным задачам и вырабатывал различные приемы их решения. Однако самым первым способом преодоления тупиков двусмысленности был смех, который не просто снимал опасное напряжение когнитивных конфликтов, но и разделял, соединял и определял отношения между их сторонами. Именно эта медитативная роль смеха, инстинктивно-аффективного по своей природе и регуляторно-когнитивного по своей функции, спасла сознание архантропов, инстинктивные механизмы регуляции и саморегуляции поведения которых оказались бессильными и малоприменимыми в новом коммуникативном пространстве. Только что родившийся смех, как юный богатырь эпоса, спас архантропов от вымирания в условиях хаоса сознания, порожденного многократно усложнившимся коммуникативным пространством и необходимостью построения адекватного поведения в условиях кардинальной перестройки принципов работы мозга.
С этого момента человек, в отличие от всех остальных живых существ на Земле, был вынужден приспосабливаться не только к окружающей среде, но и к себе самому. Нарастающая функциональная дифференциация полушарий головного мозга приводит к тому, что человеческое сознание уже не просто отражает мир, но активно моделирует его, воспроизводя в этих моделях тернарную структуру мозга. А разделяющий, соединяющий и определяющий отношения между частями моделей мира смех постоянно порождает такое свойство человеческого сознания, как рефлексия по поводу границы. И если это так, то со всей уверенностью можно сказать, что культура человечества есть порождение смеха. Модель человеческого мозга, упрощенная до предела, становится неким универсальным лекалом, которое накладывается буквально на все, что видят, знают и пытаются осмыслить люди. Упрощенная модель сводится к простейшей трехчастной структуре, элементы которой таковы: правое полушарие, отвечающее за движение в пространстве, за жест и все невербальные формы коммуникации; левое полушарие, отвечающее за речь, и стоящее посреди них, разделяющее, соединяющее и определяющее их отношения мозолистое тело.
Такая до предела упрощенная трехчленная модель, конечно, не отражает современных научных представлений о строении и функционировании мозга. Однако нельзя не заметить, что эта трехчленная структура, состоящая из двух асимметричных оппозиционных единиц, соединенных третьей, медитативной, постоянно воспроизводится в культуре человечества в самых разнообразных формах и образах. Это и даосское «три порождающее все», и божественная Троица христианства, и модель мира в архаическом мифе, и знаменитая формула гегелевской философии и т. д.
Обратившись к картине мира, отразившейся в мифологии любого народа, любой культуры, любой эпохи, мы встречаем троичную модель, состоящую из двух оппозиций – хаос и космос – и соединяющей их медитативной единицы. Та часть оппозиции, которая представляет собой хаос, несет в себе черты природы, дикости, нечеловеческого мира, неструктурированности и т. д., в конечном итоге – это чужое для мира людей. Космос же – это свое, структурированное, организованное, культура, жизнь в человеческом ее понимании и т. д. Между ними – медитативная единица, которая, в конечном итоге, может быть названа ритуалом. Это переход через огненную реку, лесную опушку, горную гряду и т. д. Ритуал соединяет космос и хаос, жизнь и смерть, свое и чужое, разделяет и определяет их отношения. Эта архаическая модель является основой представления человечества о мире в период становления коллективного сознания.
Если свести мышление человека любой эпохи, от архаики до наших дней, мышление великого философа и любого «обычного» человека, к предельным мыслительным моделям, то окажется, что в своих рассуждениях, от самых сложных до элементарно простых, любой человек воспроизводит ту же трехкомпонентную модель, чаще всего даже не пользуясь никакой терминологией. Мысль человека работает в рамках представлений об объекте, то есть окружающем его мире, среде, действительности, и субъекте, которым является он сам, живущий здесь и сейчас, со своими потребностями, мотивами, целями и идеалами. Эти две части бинарной оппозиции, которые невольно строит для себя каждый человек, соединяются и разделяются некоей медитативной единицей, которая определяет еще и их отношение. Назовем ее для удобства наших рассуждений абсолютом. Абсолют – это высшая ценность, созданная коллективным сознанием для данной эпохи. Так как в реальности, кроме объекта и субъекта, нет ничего, то абсолют создается в рамках культурных представлений той эпохи, в которой живет человек, при помощи мыслительной операции, суть которой сводится к возведению объекта или субъекта в высшую ценность. Абсолютом может быть ритуал (такова, например, первобытная культура); абсолютом может быть судьба (такова, например, античная культура); абсолютом может быть единый Бог, творец и вседержитель; абсолютом может быть целокупность всех культурных ценностей, созданных человечеством. Что станет абсолютом, определяется стадией развития культуры, представлением конкретной эпохи о времени, направленностью основных познавательных интересов эпохи на природу (абсолют – судьба) или человека (абсолют – единый Бог). Тип культуры в значительной степени определяется типом абсолюта [157]157
См.: Агранович С.З., Саморукова И.В. Гармония – цель – гармония.
[Закрыть].
Нетрудно заметить, что представления об объекте, его характеристики соотносятся с функциональным своеобразием правого полушария головного мозга человека. Представления о субъекте соотносятся с особенностями левого полушария. Абсолют же выполняет по отношению к ним функции, которые типологически соотносятся с функциями мозолистого тела.
Построенная нами гипотеза, объясняющая становление и уникальность человеческого сознания и культуры, тоже легко структурируется по уже знакомой модели. С одной стороны оказываются жесты и сигнальные крики архантропов, с другой – возникший в результате мутации поток членораздельного звукоизвержения. В процессе взаимодействия этих коммуникативных систем возникают конфликты внутри сообщества архантропов и опасные сшибки в работе мозга. Спасением в этой ситуации оказывается формирование новой уникальной медитативной единицы, которая снимает конфликты, порожденные стихийно возникающими внутри сообщества двойными посланиями и преодолевает напряжение когнитивных сшибок в согласованном функционировании полушарий головного мозга. Этой медитативной единицей становится возникший из чисто физиологической, нервной, аффективной реакции на внешний и внутренний конфликт человеческий смех. В пространстве формирующегося социума смех является культурным смыслообразующим и смыслоорганизующим началом, а в межполушарных отношениях, как мы предполагаем, обретает аффективно-когнитивную целостность. Если в культуре смех несет в себе черты абсолюта и часто соотносится с фигурами демиургов, то по отношению к мозгу и сознанию он, думается, выполняет сходные порож-дающе-преобразующие функции.
Мы уже говорили в этой книге о поражающем сходстве структуры божественной Троицы христианства, с одной стороны, с упрощенной моделью человеческого мозга и с моделью мифологического представления о мире, а с другой – с универсальной моделью познания. Действительно, Бог-Отец – вечностный творец, лишен биографии подобно природе, он первичен, вечностей и континуален, поэтому он есть первоначальный мир и вселенная, то есть в конечном итоге он объект. Он же несет в себе явную аналогию с правым полушарием головного мозга. Бог-Сын – это субъект, то есть человек и одновременно – слово-логос, аналогия левого полушария, а Дух Святой – медитативная единица, разделяющая и соединяющая части оппозиции и возведенная в ранг абсолюта.
Вообще, пословица «Бог троицу любит» отражает, как кажется, фундаментальные особенности человеческого моделирования мира. Примеры этого можно приводить до бесконечности. Поражает не это. Поражает то, что любая триада, моделирующая мир, воспроизводит в характеристиках своих единиц тернарную структуру головного мозга.
Вот, например, 3. Фрейд строит свою психоаналитическую теорию, обращаясь в качестве основных элементов структуры личности к таким понятиям, как Оно, Я и Сверх-Я. При этом Оно, бессознательное – природное, стихийное, неструктурированное, континуальное. Усилиями К.Г. Юнга представление о бессознательном было дополнено такими характеристиками, как надчеловеческое и вечностное (коллективное бессознательное). Здесь явно просматриваются черты правополушарного и объектного. В некотором смысле Оно – это аналогия Бога-Отца. Фрейдовское «Я», предельно человечное, личностное, выраженное вербально, сознательное и осознающее, живет в линейном времени и поэтому дискретно. Фрейдовское «Я» – это субъект, аналогия левого полушария. А в ситуации двойного послания Я проявляется как личностное ответственное слово (Бог-Сын?). Сверх-Я имеет все признаки абсолюта. Это личность, возведенная в высшую ценность. Сверх-Я выполняет функцию своеобразного медиатора между стихийно-природным Оно и социализированным Я. Ну просто Дух Святой какой-то!
Еще смешнее. Триада является универсальным приемом моделирования человеческих отношений в искусстве. Не стоит вспоминать ни трех богатырей (художник не зря отобрал из всех героев русских былин именно эту троицу и именно так их построил: Илья – справа, Алеша – слева, а Добрыня – посередине; следует заметить, что ни в одной из русских былин эта троица не действует в одном сюжете), ни трех мушкетеров, которых в действительности четыре, по числу типов темперамента, ни излюбленную итальянским народным театром клоунскую троицу – Арлекин и Пьеро, которых разделяет, соединяет и пытается определить их отношения лукавая и кокетливая Коломбина (голубка!). Вспомним гениальную режиссерскую находку Л. Гайдая – знаменитую троицу: Бывалый (Е. Моргунов), Балбес (Ю. Никулин), Трус (Г. Вицин).
Соединение трех талантливых актеров стало столь успешным и принесло такие блестящие художественные результаты в комедийных фильмах Л. Гайдая именно потому, что замысел режиссера, по всей вероятности, бессознательно базировался на классической триаде, выработанной формирующимся человеческим сознанием на заре культуры и совершенствовшейся в рамках этой культуры тысячелетиями. Действительно, Бывалый, Трус и Балбес – это и Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович, это и Бог-Отец, Святой Дух и Бог-Сын, это и объект, абсолют и субъект; это и «Оно», «Сверх-Я» и «Я» 3. Фрейда; это – космос, переходный ритуал и хаос мифа и т. д., и т. д. Бывалого отличает статусность, объектность, природность, стихийность, жестовость, могущество. В характере Балбеса первое место занимает интеллект, правда, со знаком «минус». Он наиболее человечен, совмещая в своем характере большинство людских слабостей: добр, наивен, доверчив. Он наиболее говорлив из всей троицы. Правда, на вопросы обычно не отвечает, а только задает их и наиболее управляем чужой волей. Он легко поддается влиянию эмоций. Если основная черта Бывалого – это статусность, а Балбеса – «отрицательный интеллект» и слово, то Трус – эмоционален. Он крайне эгоцентричен и при этом более других сосредоточен на наиболее общих проблемах бытия. Он явно играет в этой троице роль медиатора с трикстерскими чертами. Так они и стоят в кадре, крепко взявшись за руки, перед лицом добычи, вдруг ставшей для них смертельно опасной.
Впрочем, художественное сознание довольно часто, вероятно неосознанно, совершает подобные прорывы, пусть даже менее яркие и бросающиеся в глаза. Ну скажем, Василий Иванович Чапаев, Анка-пулеметчица и ординарец Петька у братьев Васильевых. Так в полном составе они и перешли в фольклорные анекдоты. Даже реального ординарца исторического Чапаева случайно (?) звали Петька (Пьеро?).
Сотрудник музея антропологии и этнографии РАН (Санкт-Петербург) А.Г. Козинцев в своей статье «Ирония, юмор, язык: Эволюционная гипотеза» [158]158
Козинцев А.Г. Ирония, юмор, язык: Эволюционная гипотеза // I Российская конференция по когнитивной науке: Тезисы докладов. Казань: КГУ, 2004. С. 120–122.
[Закрыть]пишет, что «ни ирония, ни юмор не могут быть описаны в терминах кодово-информационной модели коммуникации, предполагающей искренность в изложении мысли и буквальность в их истолковании». Заметим, что, как нам кажется, человеческое сознание по природе своей двусмысленное, а поэтому лукавое, принципиально не способно к прямолинейной искренности и буквальности. Переработка информации двумя функционально асимметричными полушариями мозга изначально предполагает порождение двусмысленности, как бы удвоение мысли, причем каждый из элементов этой сочлененной пары выступает как метафорическое образование по отношению к другой. Искать в человеческом сознании некую «чистую» правду, некий абсолютный буквализм, бессмысленно. Любая изреченная человеком мысль есть ложь уже в силу того, что она двойственна и метафорична. Рождаясь из сознания животного, человеческое сознание, как мы предполагаем, изначально отменило всякие «прямые» значения. Можно с уверенностью сказать, что любое значение всегда переносно, хотя бы потенциально. Буквальное значение высказывания является лишь временной иллюзией коммуникатора или реципиента. Таким человеческое сознание сделал смех, который оказался и продолжает быть одним из активных агентов его развития.
А.Г. Козинцев делает весьма интересное для нас замечание. Смех, по его мнению, «имеет отчетливые эволюционные корни». С этим мы не можем не согласиться. Сомнение вызывает попытка свести эволюционную роль смеха к некоей частности, возникшей в процессе эволюции из маркировки высокоразвитым животным своей агрессии как несерьезного игрового проявления. Говоря об игровой борьбе, которую постоянно можно наблюдать у детей, автор отмечает ее сходство с подобными действиями обезьян. Играющие дети, говорит он, смеются, а потому «преемственность здесь несомненна». Таким образом, по мысли А.Г. Козинцева, смех вырастает напрямую из так называемой игровой мины или «протосмеха» человекообразных, то есть из их ложных, игровых укусов. Если бы это было так, то место смеха в человеческой культуре было бы более чем скромным: он разделял бы истинные намерения индивидов и их шуточное, игровое притворство. Если бы роль смеха сводилась лишь к маркировке несерьезности игровой агрессии, он никогда не стал бы в культуре человечества разделителем жизни и смерти, человеческого и звериного, природы и культуры, своего и чужого, конструкции и деструкции, космоса и хаоса, добра и зла.
Пытаясь установить отличие «игровой мины» у обезьян и человеческого смеха, А.Г. Козинцев говорит о том, что оно заключается лишь в отсутствии у обезьян, даже высших, каких-либо признаков символической коммуникации. И в этом допускает ошибку. Данные современной биологии, особенно исследования второй половины XX века, говорят об обратном.
Пытаясь раскрыть природу смеха в рамках своего представления о его эволюционных корнях, А.Г. Козинцев опирается на идеи нейролингвиста Т. Дикона, называющего язык «колонизатором» и даже «паразитом» мозга. Появившаяся у человека и якобы полностью отсутствовавшая у человекообразных обезьян символизация, по мнению Козинцева, принесла им страдания, лишила их гармонии со средой. Смех стал стихийным проявлением внутреннего протеста против новой системы передачи и накопления информации, конфликта нового существа с его новым бытием. Смех для А.Г. Козинцева явно наполнен антиязыковой и антикультурной направленностью. Он отмечает, что юмор
называют семиотической игрой, но играм не свойственна такая взрывчатость. Человеческий смех не совместим с обезьяньим протосмехом по своей энергии. Наслаждение от юмора нельзя объяснить ни чем иным, кроме как прорывом наружу подспудного протеста человеческой натуры против семиозиса, бессознательно ощущаемого как нечто навязанное. Юмор – это кратковременный бунт против означивания [159]159
Там же. С. 121.
[Закрыть].
Хочется спросить: чей именно подспудный протест прорвало – человека или, может быть, обезьяны? Смех у А.Г. Козинцева оказывается неким шумным аффективным бунтом фрейдовского «Оно» против опостылевшего фрейдовского же «Сверх-Я».
С нашей точки зрения, язык не «колонизатор» и не «паразит» мозга. Развиваясь сам, он перестраивает мозг архантропа. Так что ему скорее подошло бы звание не колонизатора-паразита, а демиурга-архитектора мозга. А.Г. Козинцев говорит об антикультурной направленности смеха. Мы говорим о том, что смех не только не отрицает культуру, но порождает и утверждает ее. Смех принимает активнейшее участие в формировании и структурировании нового уникального явления – человеческой картины мира. Он проводит границы, разделяя и соединяя части этой картины и определяя их отношения. Смех является атрибутивным свойством рефлексии по поводу границы – фундаментальной особенности человеческого сознания. Культура в конечном итоге представляет собою целокупность бинарных моделей. Отрицая один элемент бинарной оппозиции, смех утверждает другой, но отрицаемый элемент не исчезает, а развивается, как и утверждаемый. Это и создает неустойчивое, а поэтому вечно подвижное равновесие, представляющее собой суть гармонии человеческого сознания. И смех в ней и центр рычага весов, и самое узкое место песочных часов.
Для А.Г. Козинцева смех – это универсальная форма протеста против семиозиса, то есть против любой формы языка (знаковости) и любой формы смыслополагания. Заметим, что отрицание и хохот – это формы сверхутверждения, подчеркивания сверхзначимости.
Игры детей, нарушающих культурные табу, установленные взрослыми, и громко хохочущих при этом, воспринимаются исследователем как типичное проявление истинной сущности человека, всегда бунтующего против рабства, навязанного культурой. Приблизительно то же самое говорится и о сущности анекдотов, возникших на основе мифов о трикстерах, поведение которых А.Г. Козинцев считает откровенно безумным и бесструктурным. Однако он забывает, что в основе мифологического образа трикстера лежит наиболее архаическое представление о демиурге-творце, в котором соединяются черты существа созидающего и творящего новое со смехом или при помощи смеха. Кажущаяся бесструктурность, стихийность и даже безумие поведения трикстера объясняется тем, что свое космогоническое деяние он вершит впервые, совершая ошибки и по ходу дела вырабатывая алгоритм творчества вообще. Мало того, трикстер, являясь одновременно творцом и смехачом, еще и медиатор, разделитель, соединитель и определитель отношений частей мира. Дети, как бы агрессивно они ни «играли в трикстера», нарушая в ходе игры установленный взрослыми порядок, подчеркивают этим не только его наличие, но и значимость для себя и смехом его утверждают. Смех – это универсальное и кардинальное утверждение-отрицание. Если следовать логике А.Г. Козинцева, то превращение обезьяны в человека было трагическим актом порабощения рождающейся культурой истинно свободного природного существа. Мы полагаем, что переход из природы в культуру был переходом из несвободы инстинкта и стада в новую несвободу – интеллекта и социума. Не лучшую и не худшую, а просто другую. Смех – единственная форма «чистой свободы», доступная только человеку: свободы от рабства безумия.
Смех для нас не является признаком веселья и радости (он может быть и по поводу смерти и по поводу радости и, как кажется, в обоих случаях смех – это сомнение в их наличии и необратимости), думается, что смех четко маркирует только двусмысленность. Да, он причастен и комическому, и пародии, и иронии, и сатире, и юмору, и гротеску, но его соотношение с этими явлениями требует особого рассмотрения и специального исследования. И вероятно, если кто-то возьмется решать эту задачу с точки зрения генезиса смеха, то в первую очередь нужно будет исследовать, чем, например, двусмысленность в сатире отличается от двусмысленности в юморе и т. д. Мы за это не беремся. Нас интересует место смеха в антропосоциогенезе.
Если отойти от частностей и не различать смех архаический и более поздний, смех интеллектуальный, утонченный, звучащий по поводу глубинной философской двойственности бытия, и грубый хохот подростковой ватаги во мраке ночи, имеющий исключительно самоидентификационный характер, ритуальный похоронный смех, порой вызывающий глубокое удивление у людей, сознание которых ограничено рамками поздней цивилизации, и разнообразные смеховые проявления жизнерадостности и счастья, то можно выделить предельное основание, объединяющее все эти столь отличающиеся психологические и культурные проявления смеха.
Смех всегда маркирует обнаружение прорыва двусмысленности в человеческое сознание. В этом отношении в смехе постоянно присутствует хоть какая-то мера эвристичности. Двусмысленность иногда понимается как одно из ее возможных, частных проявлений. Но за частностью, за «здесь и теперь для меня и для нас» всегда стоит возможность понимания двусмысленности как кардинальной закономерности человеческой картины мира. Мир в человеческом восприятии всегда не то, что он есть (если и не театр, то что-нибудь другое). Принятие человеком этой неустойчивой и вечно колеблющейся нетождественности субъективной картины мира, с одной стороны, и объективной реальности как данности и неизбежности – с другой, закрепляется через смеховой акт, является признаком психологического здоровья и единственно возможной формой человеческой адекватности.