355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Максимов » Сибирь и каторга. Часть первая » Текст книги (страница 1)
Сибирь и каторга. Часть первая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:40

Текст книги "Сибирь и каторга. Часть первая"


Автор книги: Сергей Максимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Часть первая

Предисловие

Словарь Владимира Даля стоит сейчас на книжной полке почти в каждой семье, часто почетное место на полке делит с ним собрание пословиц русского народа. Не найти ребенка, которому бы не читали русские народные сказки. Наш народ, независимо от уровня образования и профессии, всегда хотел знать больше о собственной истории и обычаях.

Сергей Васильевич Максимов был и остается одним из тех подвижников, чьими трудами мы имеем возможность обратиться к своим истокам.

Пионером в деле изучения жизни простого народа был, конечно, Владимир Даль. Его очерки из народной жизни, появившиеся в печати в сороковых годах XIX века, были первой неуверенной попыткой обращения к теме. При всей поверхностности, в которой его справедливо упрекали критики, эти очерки, с трудом пробившиеся сквозь официальную доктрину «народности», обратили на себя внимание и задали направление поисков целой плеяде талантливых молодых литераторов.

Для этой талантливой молодежи народные темы не были данью моде, они искренне хотели сделать и делали настоящее и большое дело. Первым среди них и по таланту и по рвению являлся Максимов. По обилию затронутых тем, по количеству и скрупулезности собранного им материала ему не было равных. Целые пласты народной жизни были, по сути, открыты им для образованного читателя.

Сама судьба, казалось, предуготовила его к этому, сначала приведя родиться в настоящем "медвежьем углу" русской провинции, а затем лишив матери на втором году жизни. Сергей Васильевич родился 25 сентября 1831 года в посаде Парфентьево Костромской губернии, в многодетной семье мелкопоместного дворянина. Его отец не мог уделять сколько-нибудь значительного времени воспитанию сына, и любознательный мальчик получал свои первые впечатления о жизни в обществе посадских детей, увлекавших его своими играми то в оживленные дворы своих домов, то в девственные леса, окружавшие посад. "Лесная глушь" впоследствии дала название одной из книг его очерков.

В кругу близких друзей Максимов рассказывал, как с раннего детства он был тесно связан с окружающим его простым народом, как близко принимал к сердцу его интересы, "причитая вместе с бабами над павшей скотинкой".

Несмотря на столь провинциальное детство с ранних лет утвердилась в Сергее Васильевиче тяга к учению, к предельно хорошему образованию, всецело поддержанная в юноше отцом. Отец нашел для него возможность учиться в костромской гимназии, а потом благословил и переезд в Москву для поступления в университет. Правда, в те годы, из-за ужесточения надзора за общественной жизнью, открытым оставался лишь медицинский факультет, и Максимову пришлось "слушать крикливую трескотню латинских слов и фраз" и иметь дело с трупами. Однако его духовная жажда была удовлетворена близким общением с одним из интереснейших московских литературных кружков своего времени – кружком молодой редакции «Москвитянина», во главе которой стоял известный драматург А.Н. Островский.

Вся московская жизнь прошла под знаком общения с этим кругом единомышленников. "Москве я обязан моими первыми литературными связями, моим литературным воспитанием и первыми проблесками моего сознания, что я должен быть чем-нибудь полезен народу", – писал Максимов впоследствии.

Материальные обстоятельства его жизни складывались тоже по-студенчески. Пытаясь поправить материальное положение, Максимов перебрался в Петербург, который привлекал его еще и функционирующим филологическим факультетом. Но судьба вновь распорядилась по-своему, и ему пришлось продолжать обучение в качестве слушателя медико-хирургической академии. Зато с работой стало полегче – он стал сотрудничать с издателями "Справочного энциклопедического словаря" и периодической "Библиотеки для чтения".

В 1854 году в январском выпуске «Библиотеки» появился очерк "Крестьянские посиделки в Костромской губернии". С этого очерка началась литературная карьера Максимова.

Первые его произведения были написаны по воспоминаниям детских лет. После публикации ряда очерков молодого литератора заметил И.С. Тургенев. "Ступайте в народ, внимательно наблюдайте, запасайтесь свежим материалом! У вас хорошие задатки… Дорога перед вами открыта!" – говорил ему маститый писатель.

Максимов и сам понимал, что детских впечатлений надолго не хватит. Опубликовав "на прощание" еще пару очерков, он бросил ученье в академии и пошел странствовать по Владимирской губернии. Побродив по этим местам, перебрался на Волгу, побывал в Нижнем на ярмарке, а затем забрался в лесную глушь – Вятку.

Возвратившись из этого странствия, Максимов начал публиковать один за одним новые рассказы все в той же "Библиотеке для чтения". Огромное количество материала, правдивость в каждом слове и умение двумя-тремя словами раскрыть душу описываемого народного типа привлекли внимание публики.

Современному читателю следует знать, что существовавшие до его очерков описания народного быта либо были отстраненно-поверхностны, либо взглядывали на простой народ сверху вниз, нередко даже потешаясь над его обычаями. Так называемой образованной, городской публике были совершенно неведомы речь и уклад жизни русского крестьянина. Максимов же, выросший в одном дворе с посадскими ребятами, чувствовал себя в народной среде как дома. Он любил простого человека и испытывал к его жизни искренний интерес. Возможно, этот интерес не вытеснился другим еще и потому, что Максимов не делал карьеры на «городских» поприщах – государственной службе или академической науке. Как бы то ни было, такой заинтересованный подход обеспечил его литературе исключительную детальность в описаниях народного быта. Но надо сказать, что давалась Она ему нелегко. Одно дело – сказать, что должно быть в очерке, а другое дело – найти нужный материал.

Помимо сверхъестественной наблюдательности, которую отмечали все знавшие его, он обладал еще мягким, уравновешенным характером. Он говорил о себе: "Никогда я к ним (простым людям) не подлаживался, не подлизывался, не подпускал слащавости – терпеть этого мужик не может, а всегда ладил с ними, узнавал, что мне требовалось; случалось, брал шутками, прибаутками; приходилось и подолгу бражничать с ними. Народ видел, что я не хитер, что не зубоскалил с ними от нечего делать, да и приязнь мою к нему, душевное расположение чувствовал и понимал".

Приобретение Максимовым известности совпало по времени с переменами в российской общественной жизни. Готовилась Великая реформа по освобождению крестьян, и внимание правительства к народной жизни выразилось, в частности, в организации экспедиций в различные районы с участием молодых литераторов, проявивших себя на поприще описания народной жизни. Максимов был приглашен поучаствовать в экспедиции на Север. Все это происходило под эгидой Морского министерства, возглавляемого большим сторонником преобразований, великим князем Константином Николаевичем.

Исполняя поручение, Максимов отправился к Белому морю, а затем, уже по собственной инициативе, до Ледовитого океана и Печоры, употребив на путешествие целый год.

После возвращения из поездки Максимов три года печатал в разнообразных изданиях очерки по материалам, собранным в этом путешествии. Затем эти очерки были объединены в книгу "Год на Севере", выдержавшую много переизданий. Имя Максимова стало известно уже не только интересующимся литературой и критикам.

Успехами его остался доволен и великий князь, поручивший ему новое исследование – новоприобретенного Амурского края. Результатом, как и в первом случае, стал ряд статей и успешная книга.

Максимов еще не вернулся с Востока, как его нашло новое задание – объездить Сибирь для исследования тюрьмы, каторги и быта ссыльных.

Задачу он выполнил блестяще, но книга "Тюрьма и ссыльные", написанная по результатам этой поездки, была запрещена для свободного распространения сверхбдительным председателем сибирского комитета и опубликована тиражом 500 экземпляров только для служебного пользования. Лишь через восемь лет отдельные статьи по материалам той поездки смогли появиться в общедоступной печати.

Продолжая путешествовать, Максимов открывал читателю все новые интереснейшие темы. Циклы статей по русским сектам, книги для народа о различных краях страны, уникальный материал о русском бродяжничестве – все эти сокровища этнографа появились на полках еще до того, как автору исполнилось сорок лет.

Однако с течением времени Максимов стал чувствовать недомогание, не позволявшее ему пускаться в дальние путешествия. Материала, правда, было накоплено на много лет плодотворной литературной жизни.

Осев на одном месте, редко выезжая из Петербурга, Максимов стал приводить в порядок накопившиеся материалы из прошлых поездок, по разным причинам не использованные. Начал он со своих каторжных заметок и аналогичных материалов, оставленных другими писателями. Он изучал записки декабристов, дела петрашевского кружка и сводил добытые сведения воедино.

В конце 1868 года он начал печатать в "Вестнике Европы" рассказы из быта ссыльных под заглавием «Несчастные», а со следующего года в "Отечественных записках" – длиннейший ряд статей "Преступления и несчастия". Даже покореженные цензурой, они захватывали читателя.

После значительной переработки и дополнения эти статьи появились отдельной книгой под названием "Сибирь и каторга" (три тома – «Несчастные», "Преступления и несчастия", "Государственные преступники"). Книга имела громадный успех.

Кстати, "громадный успех" и другие эпитеты относятся исключительно к количеству проданных копий и общественному резонансу произведений, а никак не к материальной стороне дела. Максимов получал очень мало от издателей, в значительной степени из-за общего отвращения к самому процессу «пристраивания» своих произведений. Гонорары были настолько невелики, что писатель озаботился приисканием службы, приносившей постоянное пропитание семье.

Надо сказать, что в те годы служба на государство считалась несовместимой с исповедованием «свободных» убеждений, причем настолько, что его биограф даже посвятил несколько абзацев «оправданию» такого отступничества.

Проведя все дни свои в трудах, Максимов скончался в 1901 году, в кругу семьи, в возрасте 70 лет. Его книги неоднократно переиздавались после его смерти, а в послеперестроечное время обрели полноценную вторую жизнь.

При составлении нашей серии мы не могли не представить в ней самую успешную книгу Сергея Васильевича. Все грани его писательского таланта, любовь к народу и наблюдательность ученого служат здесь освещению самой трагичной российской темы.

Глава I
В ДОРОГЕ

Милосердная. – Картина этапного странствования от Москвы до каторги: дорожные и тюремные злоключения. – Барабан. – Сила и значение отечественной благотворительности. – Москва и купеческие города. – Староверы. – Старые неурядицы. – Окровавленные колодники. – Сбор милостыни. – Приворотные кружки. – Обилие пожертвований. – Начальнические вымогательства. – Этапные солдаты и командиры. – Похождение полушубков. – Арестантские деньги. – Парад шествия. – Этапные любовницы. – Начальники смирные и сердитые. – Тобольская тюрьма. – Железные прутья и кандалы. – Арестантская артель. – Этапные кабаки. – Этапные здания. – Полуэтапы. – Арестантская собственность. – Наручники. – Привал. – Майданщики и откупа. – Подводы. – Старосты. – Этапные крепы: вещественные и нравственные. – С этапов не бегут. – Солдатские и офицерские доходы. – Бритье голов и случай с поляками. – Золотой порошок. – Водка. – Нары. – Этапная ночь. – Пасхальная картина. – Весна на этапах. – Арестантские дети. – Казармы. – Солдаты. – Сторожа и торговцы. – Растахи. – Несовершенства этапной системы и дороги. – Приход арестантов на каторгу.

 
Милосердные наши батюшки,
Не забудьте нас, невольников,
Заключенных, – Христа-ради! —
Пропитайте-ка, наши батюшки,
Пропитайте нас, бедных заключенных!
Сожалейтеся, наши батюшки,
Сожалейтеся, наши матушки,
Заключенных, Христа-ради!
Мы сидим во неволюшке —
Во неволюшке: в тюрьмах каменных,
За решетками за железными,
За дверями за дубовыми,
За замками за висячими.
Распростились мы с отцом, с матерью,
Со всем родом своим – племенем.
 
Песня «Милосердная»

Вот в какую простую форму сложилась и какою нехитрою песнею сказалась просьба проходящих по сибирским этапам арестантов, – просьба, обращаемая обыкновенно к сердоболию обитателей спопутного селения. Немного в этой песне слов, не особенно богата она содержанием, но слова ее не мимо идут, а содержание и склад ее, а особенно напев, трогают не одни только мягкие, настроенные на благотворение сердца. Я слышал эту песню один раз в жизни, но никогда не забуду того впечатления, какое оставила эта песня в моей на тот раз сильно утомленной памяти, в моем усталом воображении, притуплённом разнообразием картин и пораженном неприглядностью и несовершенством картин этих.

Не помню дня, числа и часа; помню светлый апрельский день, весенняя теплота которого обязала меня отворить окно и смотреть на дешевые, не богатые содержанием подробности деловой и однообразной жизни сибирской деревни. Созерцание таких картин далеко не ведет: от них скоро отрываешься и скоро забываешь о них, ради воспоминаний прошлого, всегда готовых к услугам, всегда живых и свежих, и чаще всего о родине, которая тогда была для меня и далекою и удаленною.

Так было со мною и на этот раз в одной из самых дальних деревень Забайкальского края, у окна одного из ее утлых и старых домов, одного, в котором засадила меня весенняя распутица и бездорожица.

Я сидел и слушал; и слышал на тот раз отдаленные звуки, какого-то неопределенно-тоскливого напева и строя. Звуки эти унесли воображение мое на Волгу, где, ломая путину и разламывая натруженную и наболевшую грудь жестокою лямкою, бурлак тянет свою унылую песню, подлаживая к ней свой шаг, приурочивая свои разбитые ноги. Сходство напева сибирской песни с волжскою бурлацкою на первых порах казалось мне поразительным. Но песенные звуки становятся яснее и определеннее и досужее воображение мое спешит рисовать уже иные картины. Вот, думалось мне, безжалостные подруги расплели у невесты девичью косу, чтобы накрыть ее голову повоем: и вот она, невеста эта, вспомнив скорую утрату всей своей девичьей воли,

 
Что во неге у матушки,
В прохладе у братьецов, —
 

выливает все свое горе в песенный плач, у которого готова только внешняя форма, но наружное проявление в напеве всегда такое самобытное и сильное. Невеста как будто собрала в груди все накипевшее горе и все слезы и как будто в последний раз в жизни решилась вылить их все вдруг и вслух всем. Напев в нашей песне в таких случаях обыкновенно бывает не менее тоскливый и не менее щемит он сердце. На этот раз он показался мне схожим с тем, который доносился до моего слуха с улицы сибирской деревни. Но вот песня послышалась еще ближе. Воображение поспешило подладить к ее напеву другие, новые, но знакомые и похожие картины, – и в воспоминаниях встал, как живой, сельский погост: бедные и покривившиеся кресты, погнившая и обвалившаяся ограда, много могил на погосте. На одной могиле распластался, упавши на грудь, живой человек. Из груди его несется стон, слышатся те тоскливые тоны, какими богаты все могильные плачи. Однообразны плачи эти в содержании, одинаковы и в напеве. Тоскливее напева этих плачей я не знал прежде и не чаял встретить потом других, которые были бы равномерно закончены, одинаково верны своей цели и своему смыслу. Но когда из-за угла сибирской деревни показалась толпа арестантов с верховыми казаками впереди, с солдатами по бокам, и когда послышалась и песня, вся целиком, я забыл о всяческих сравнениях. Я бросил их как неверные, далекие от образов, навеянных настоящею песнею. Тоны арестантской песни сливались в один; переливы так были мелки, что их почти нельзя было отличать и выделить из целого. А в этом целом слышался один стон, и самая песня эта показалась тогда сплошным стоном; но стонал на этот раз не один человек – стонала целая толпа. Слов не было слышно (при всех моих напряженных усилиях я не мог поймать ни одного), слова и тоны слились в один гул; и гул этот и стон этот щемили сердце до того, что становилось положительно жутко и неловко. Так и веяло от песни сыростью рудниковых подземелий, мраком тюремных стен, свинцового тяжестью всяческой каторги, где человеку хуже и безвозвратнее, чем в других каких-либо отчужденных местах на всем белом свете, на всем земном шаре.

Целые дни потом преследовали меня мучительные звуки арестантской песни, и, возвратившись теперь к ней воспоминаниями, я не могу указать иной, которая отличалась бы более тоскливым напевом. Смею уверить, что ни одна русская песня не приурочена так к выражению внутреннего смысла в напеве, ни одна из них не бьет прямо в цель и в самое сердце, как эта песня, выстраданная арестантами в тюрьмах и на этапах. На этот раз кандальная партия осиливала последнюю сотню верст из долгого и тяжелого, семитысячного и годового пути своего. Ей оставалось идти уже немного верст, чтобы попасть домой, т. е. прямо на каторгу.

Пока колодники у нас перед глазами, мы от них не отстанем. Не отстанем мы от толпы этой, хотя она и движется вдоль улицы мучительно-медленным шагом, едва волочит ноги. Самый звук кандалов стал какой-то тупой и слышный и громкий потому только, что идущая партия ссыльнокаторжная, в которой – как давно и всякому известно – на каждые ноги надеваются тяжелые пятифунтовые цепи. На этот раз медленная поступь – преднамеренная, ради сбора подаяний, и вышла она торжественною потому, что всякий арестант увлечен пением и вводит в артельную песню свой разбитый голос, чтобы, таким образом, мольба была общею и конечнее била в сердобольные сердца слушателей.

Стоит на улице сплошной стон от песни, и бережно несет свою песенную мольбу эта густая арестантская толпа, точно боится выронить из нее слово, сфальшивить тоном, и поет усиленно громко, словно обрадовалась случаю торжественно и окончательно высказать вслух всем свое неключимое горе.

Задумались, целиком погруженные в слух и внимание, и конные и пешие: казаки и солдаты. Задумались даже эти привычные люди до того, что как будто не видят и не хотят видеть, как с обеих сторон отделяются из толпы арестанты, чтобы принять подаяние. Песня возымела успех, достигла цели: подаяния до того щедры и часты, что принимающие их даже и шапку поднимать не успевают – и не поднимают.

А между тем несет к ним посильное подаяние всякий. Несет и знакомая мне старушка Анисья, у которой единственный сын погиб на Амуре, которая от многих лет и многих несчастий ушла вся в сердце и живет уже одним только сердобольем и говорит одними только вздохами. У нее нет (я это верно знаю), нет никаких средств к жизни, нет и сил, но откуда взялись последние, когда она заслышала на улице эту «Милосердную», откуда взялись и деньги, когда бабушка моя очутилась на глазах проходящих. Дает бабушка деньги из скопленных ею на саван и ладан, дает она эти деньги, стыдится – и прячется, чтобы не видали все.

За бабушкою Анисьей (хотя и не костлявою, а жирною рукою) дает свою обрядовую дачу и условную милостыню торговый крестьянин, купец, вчера только успевший оплести доверчивого казака на овсе и хлебе и давно уже отдавший все свои помыслы черствому и мертвящему делу «наживания» капитала. Несет он свое подаяние – и оглядывается, даст – и не хоронится.

Следом за ним тащит свой грош или пятак бедный шилкинский казак, у которого на то время своего горя было много: и казенные наряды без отдыха и сроку, и домашние невзгоды, которые скопил на казачьи головы пресловутый тяжелый Амур. Дает арестантам милостыню и малютка, посланная матерью, и сама мать из скопленных Богу на свечку, из спрятанных на черный день и недобрый час.

Всем им в ответ пропоют ужо арестанты за деревнею такую коротенькую, но сердечную благодарность:

 
Должны вечно Бога молить,
Что не забываете вы нас,
Бедных, несчастных невольников!
 

Этот конечный припевок и начальная песня в общем виде слывут под названием «Милосердной». Слышится эта песня в одной только Сибири, но и там она известна была еще в начале нынешнего столетия в зачаточном состоянии – именно в виде коротенького речитатива, на образец распевка нищих и сборщиков подаяний на церкви: «Умилитесь, наши батюшки, до нас бедных невольников, заключенных, Христа-ради». Словами этими просили милостыни в гол ос, т. е. кричали нараспев, пока искусство досужих не слило слов в песню и не обязало известным своеобразным напевом. В России этой песни не поют (да здесь она и неизвестна) не потому, чтобы в России у арестантов отнято было право, обусловленное законом и освященное обычаем, право просить к недостающему казенному содержанию посильного прибавка от доброхотных дателей, – но по России «Милосердную» заменял бой в барабан. Этот бой вел к той же цели и обеспечен был тем же результатом, хотя, по сознанию арестантов, и с меньшим успехом.

– Дай-ка нам, – говорил мне один из беглокаторжных, – дай-ка нам эту «Милосердную» вдоль России протянуть, дай-ка! мы бы сюда с большими капиталами приходили. Барабан не то…

– Хуже? – спрашивал я.

– Барабан – дело казенное, в барабан солдат бьет. Не всякому это понятно, а у всякого от бою этого тоска на сердце. Всякому страшно. Телячья шкура того не скажет, что язык человеческий может.

Вот что известно о путешествии арестантов с места родины до мест заточения или изгнания.

Арестанты, сбитые в Москве в одну партию и доверенные конвойному офицеру с командою, выходят еженедельно, в урочный день, из пересыльного тюремного замка.

Очутившись за тюремными воротами на улице, арестантская партия на долгое время затем остается на виду народа, в уличной толпе. Толпа эта знает про их горькую участь, знает, что арестанты идут в дальнюю и трудную дорогу, которая протянется на несколько тысяч верст, продолжится не один год. Немного радостей сулит эта дальняя дорога, много горя обещает она арестантам, тем более что пойдут они пешком, в кандалах, пойдут круглый год: и на летней жаре, и на весенних дождях, и по грязи осенью, и на палящих зимних морозах. Путь велик, велико и злоключение! Тем пуще и горче оно, что арестантская дорога идет прямо на каторгу, значение которой в понятиях народной толпы равносильно значению ада.

"Там, – думает народ, – там, где-то далеко за Сибирью, взрыты крутые, поднебесные горы. В горах этих вырыты ямы глубиною в самые глубокие речные и озерные омуты. Посадят в эти ямы весь этот повинный народ, посадят на всю жизнь, один раз, и никогда уж потом не вынут и не выпустят, И будут сидеть они там, Божиих дней не распознавая, Господних праздников не ведая; будут сидеть в темноте и духоте подле печей, жарко натопленных, среди груд каменных, на таких работах, у которых нет ни конца, ни сроку, ни платы, ни отдыху. Изноет весь этот народ в скорбях и печалях, затем, что уж им всякий выход заказан и родина отрезана, и милые сердцу отняты, да и яма на каторге глубока – глубока да запечатана. Сцепи не сорвешься, казна везде найдет. Из песку веревочки не совьешь, а на чужой дальней стороне помрешь, и кости по родине заплачут. И помог бы такому неключимому горю, да силы мало. Вот вам, несчастные горе-горькие заключенники, моя слеза сиротская, да воздыханье тяжелое, да грош трудовой, кровный: авось и он вам пригодится. Пригодится хлебца прикупить, Богу свечку за свои мирские грехи поставить: Он вам и путь управит, и в каторжной темной и глубокой яме свету подаст, силы пошлет и дух вознесет. Прощайте, миленькие! Вот вам и моя копейка не щербатая! Чем богат, тем и рад!"

Собирает арестантская партия, идучи по Москве, мирские подаяния в приметном обилии и от тех меньших братии, у которых сердечные порывы непосредственны и потому искренни и у которых заработная копейка, только насущная, без залишка, самому крепко нужная. Порывы к благотворению в этой толпе еще не приняли обыденной рутинной формы и еще не успели снизойти до обычая, который всегда предполагает срок и меру. Порыв толпы этой не ищет случайных возбуждений, он ждет только напоминания. Достаточно одного появления арестантов на улице, одного звука кандалов, чтобы вызвать порыв этот на дело и обратить его на безотлагательное применение. С толпы народной сходит на арестантскую партию не роскошная дача, тут рубль копейки не подшибает. Но тем не менее пожертвования идут справа и слева в Москве: на бедных Бутырках, в богатом купеческом Замоскворечье, на торговой Таганке и в извозчичьей Рогожской. Чем больше народу на улицах, чем больше благоприятствует погода и время года скоплению народа на площадях и рынках, тем и подаяния обильнее и ощутительнее для арестантской артели. Но разобрать трудно, кто подает больше: случайно ли попавшийся на улице прохожий покупатель или прикованный к улице, ради торговли и промысла, постоянный обитатель ее, из торговцев и барышников, извозчик, лавочник и пр. Едва ли в этом отношении не все благотворители равноправны и равносильны, едва ли существует тут какая-нибудь приметная разница.

Разницы этой должно искать в другом разряде благотворителей, и именно тех, которые кончили уже свое дело на улице, которым улица посчастливила барышом и капиталом. Благотворители эти засели теперь в большие дома и ведут оттуда большие дела. Они тоже не лишены сочувствия к арестантам, но за делом и недосугом ждут сильных возбуждений. Жизнь людей этих, принужденных искать системы и порядка, проходит размеренным шагом, разбитая на дни и недели, где каждому "дневи довлеет злоба его". Есть в среде дней этих и такие, которые по старому обычаю, по отцовскому завету, по житейским случайностям, но опять-таки по предварительному и преднамеренному назначению, посвящены делам благотворения. Источник последнего лежит в том же чувстве и сердечном убеждении, которое в давние времена застроило все широкое раздолье русской земли монастырями и церквами и снабдило те и другие громкими звонами, драгоценными вкладами, богатыми дачами. Родительские субботы и радуницы, страстная неделя, многие господские и богородичные праздники издавна обусловлены обязательною хлебного жертвою и денежным подаянием в пользу страждущих, гонимых и заключенных Христа-ради. Обычай этот, равно присущий и одинаково исповедуемый всем русским купечеством ближних и дальних, больших и малых городов, особенно свят и любезен тому большинству его, которое, вместе со старым обычаем, придерживается и старой веры. Если, с одной стороны, сочувствие к несчастным сильнее в угнетенном, и вера в учение, по смыслу которого "рука дающего не оскудеет", целостнее и определеннее в старообрядцах, то с другой стороны – зажиточная жизнь и материальное довольство, сосредоточенные в раскольничьих общинах и семействах, достаточно объясняют нам большие жертвования в тех городах и на тех улицах города Москвы, которые, по преимуществу, обстроены домами купцов-староверов. "Оденем нагих, – говорят они в своей пословице, – обуем босых, накормим^ алчных, напоим жадных, проводим мертвых: заслужим небесное царствие"; "денежка-молитва, что острая бритва: все грехи сбреет", "а потому одной рукой собирай, а другой раздавай", ибо "кто сирых питает, того Бог знает", а "голого взыскать, Бог и в окошко подаст". Эти правила-пословицы дошли до нас от давних времен нашей истории, когда народ наш понятие о ссыльных и тюремных сидельцах безразлично смешал с понятием о людях несчастных, достойных сострадания. В одном из старинных документов, характернее других рисующем положение ссыльных (относящемся к концу XVII века), мы находим очевидное свидетельство тому, что наш народ издавна обнаруживал готовность посильным приношением и помощью усладить тяжелые дни жизни всякого ссыльного.

Протопоп Аввакум, один из первых и сильных противников Никона, находил и в Сибири помощь, и от воеводской семьи, жены и снохи ("пришлют кусок мясца, иногда колобок, иногда мучки и овсеца"), и от воеводского приказчика ("мучки гривенок 30 дал, да коровку, да овечек с 5–6, мясцо"). На Байкале незнакомые встречные русские люди наделили пищею, сколько было надобно, "осетров с 40 свежих привезли, говоря: вот, батюшко, на твою часть Бог, в запоре, нам дал, возьми себе всю". Починили ему лодку, зашили парус и на дорогу снабдили всяким запасом. В Москве благодеял сам царь с царицею и боярами ("пожаловал царь 10 рублев денег, царица 10 рублев денег, Лука духовник 10 рублев же, Родион Стрешнев! 10 рублев же, а Федор Ртищев, тот и 60 рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть").

Это участие и эта помощь ссыльным, совершенно неизвестные в Западной Европе, – у нас чувства исконные и родовые. Нет сомнения в том, что чувство благотворения выросло и укрепилось в народе именно в то время, когда для ссылки назначили такую страшную даль, какова Сибирь, а для ссыльных людей, таким образом, усложнили страдания, потребовав от них большого запаса сил и терпения. Только при помощи этого благотворного участия, облегченного в форму материальной помощи, могли наши ссыльные (и первые и позднейшие) отчасти противостоять всем вражьим силам, исходящим в одно время и из суровой природы и от жестоких людей. В примирении этих двух враждебных и прямопротиворечивых начал (каковы общественное участие, с одной стороны, и слишком ревностное и чересчур суровое исполнение службы приставами – с другой), в старании восполнять избытком участия одних крайний недостаток того же у других, – во всем этом провели большую часть своей изгнаннической жизни наши первые ссыльные. Свой опыт и свои приемы они успели завещать и позднейшим несчастным. Обе силы, и враждебная и благодеющая, успели прожить долгие годы и уцелеть до наших дней в том цельном, хотя отчасти, может быть, и в измененном виде, что нас уже особенно и не дивят денежные пожертвования, высылаемые в последнее время из-за тюремных стен на помощь страждущим, вне их, от бесхлебья и голода.

Во все времена нашей истории и, в особенности, в течение двух последних столетий правительству представлялась возможность крепко опираться на добровольные приношения жертвователей и даже подчинять раздачу их различным узаконениям. Во всяком случае, нельзя отрицать того, что родившееся в народе чувство благотворения преступникам взлелеяно и воспитано правительством в такой сильной степени, что когда ему же понадобилось ослабление его, то все меры оказывались слабыми и недействительными. Вот коротенькая история этой неуладицы.

Царь Федор узаконил выпускать из тюрем сидельцев по два человека на день для сбора подаяний. На этом праве колодники основывали свои челобитья на имена последующих царей, когда встречали прижимки со стороны приставников. Прижимок было много, и все челобитья тюремных сидельцев до времен Петра переполнены подобными жалобами. Петр, не любивший справок с народными свойствами, недоверчивый к непосредственным народным заявлениям, и на этот раз признал за действительные меры – крутые и решительные: в 1711 году он постановил за отпуск колодников за милостынею – виновных ссылать на каторгу. Жалобы на то, что заключенные "с голоду и цинги погибают", не прекратились; закон продолжали обходить. В Москве водили колодников на связках по городу для приношения милостыни, и сенат (указом 20 сент. 1722 г.) принужден был повторить запрещение. Тех, которые, за караулом сидя, прокормить себя не могли, стали отправлять в разные места: мужчин для казенных работ в Московскую губернию с заработанными 4 деньгами на день для каждого, а баб и девок на мануфактурные прядильные дворы, от которых шли им кормовые также по 4 деньги на день. Затем, если «связки» будут в употреблении, судьи обязывались штрафом. Но уже через месяц практика вызвала уступку. Там, где нет казенных работ (говорит указ 1722 года от 17 октября), отпускать для прошения милостыни по одной, а где много человек, по 2 и по 3 связки. Для связок употреблять; длинные цепи "с примера того, какие на каторгах учи– * нены". Собранное подаяние узаконено делить только между теми, которые сидят в государственных делах, а не в делах челобитных (содержавшиеся за долги прокармливались на счет кредиторов). Екатерина I, слепо следовавшая всем предначертаниям мужа, узнав, что колодники все-таки сумели отвоевать святочное право ходить с 1 января по 6-е по дворам и по улицам, – указом 1726 г. (23 дек.) предупредила это дозволение, запретив его и подтвердив прежние указы Петра. Подтверждения затем следовали одно за другим, обременяя суды излишними бумагами, стесняя колодников и мирволя приставникам в излишней поживе от поборов и взымок. В конце концов, при Анне разные приказы в Москве продолжали отпускать преступников на связках, без одежд, в одних ветхих рубахах, «а другие пытанные, прикрывая одни спины кровавыми рубахами, а у иных от ветхости рубах и раны битые знать». Велено отпускать с добрыми караульными, безодежных кормить тою милостынею, которые сберут одетые. В 1738 г. (8 февраля) принуждены были снова формально запретить колодникам ходить по миру, потому что просят ее не только по разным местам, но и в одном месте собираются помногу (особенно содержащиеся от военной конторы в подложных отдачах рекрут). В 1744 г. Елизавета (в указе 16 ноября) признавалась, что колодники продолжают собирать подаяния вместе с бродягами-нищими, а потому приказала в этом случае поступать по указам. В 1753 г. указ подтвержден. По указу 1754 г. (30 марта) опять видно, что колодники нищенствуют по-старому, ходя на связках и во многом числе, а по указу 3 ноября 1756 года – что колодники ходят в Москве по церквам, «во время совершения службы», по домам, по кабакам, по улицам и торговым местам с ящиками, на связках, и притом пьянствуют и чинят ссоры. Указами не унялись. Прокурор Сыскного приказа Толстой свидетельствовал, что колодники «действительно ходят пьяные в разодранных и кровавых рубашках, объявляя яко бы из Сыскного приказа пытанные и определенные в ссылку, и просят милостыню с великим невежеством и необычайным криком». Шатунов велено ловить и поступать по указу, а с караульных брать штрафы. По указу 1761 года видно, что колодники все-таки просят милостыню «с невежеством». С учреждением попечительного общества, уже при Александре (в 1819 г.), шатание колодников остановлено не насильственными мерами, а регулированною благотворительностью. К тюремным воротам привинчены были кружки для денег. Такие же кружки стали прибивать потом в кордегардиях губернских правлений и к церковным стенам. Высыпанные деньги пошли на улучшение пищи в добавок к кормовым казенным. Остаток шел арестантам при освобождении из заключения и при отправлении в Сибирь. В тюрьмах заведены были артельные столы: отошла охота шататься со специальною целью за подаянием. При отправке в Сибирь арестанты увидели, что пожертвованные деньги употреблялись на покупку для них нужного на дорогу. Увлеченный успехами таких мер, президент комиссии князь Голицын ходатайствовал уже о новой мере, желал от генерал-губернаторов предписания, чтобы подаватели не давали денег арестантам на руки, а опускали бы их в кружки. Предписание дано, разумеется, с полною охотою и готовностью, но и ему судьба судила начало новой борьбы с регулированием доброхотных подаяний, на каковую потрачено столько же напрасных сил, как свидетельствует рассказанная нами история. Выдачу милостыни в руки сверх той, которая уже опущена во внутренние и наружные тюремные кружки, мы видим в наши дни в той же неприкосновенной целости, не ослабленною, не побежденною во всеоружии несокрушимого народного закона, одним из тех обычаев, которые бессильны не только искоренять, но и ослаблять всяческими законами, распоряжениями и предписаниями. Тут, между прочим, еще в 1767 г. замечено было, что подаяние колодникам не выдается, а зачисляется в кормовую дачу, – велено наблюдать, чтобы из подаяний в руки каждого колодника доходило не более 3 коп. на день. Если затем явится остаток, то на него снабжать нужною одеждою. Несмотря, однако же, на это и на то, что по закону арестант не имеет права иметь при себе деньги (и для этого установлены обыски), несмотря на то, что давний опыт указал на ненадежного посредника с завистливым и алчным оком, – жажда благотворительности не устает и не прекращается. Даже как будто возрастает она по мере того, как усложняются противодействующие силы и неблагоприятные причины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю