355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Максимов » Лесная глушь » Текст книги (страница 21)
Лесная глушь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:37

Текст книги "Лесная глушь"


Автор книги: Сергей Максимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)

Лекарка утешается сама и утешает других только тем, что у больного хоть ноги-то остались целы, натертые сначала муравьиным спиртом, а потом дегтем, и что руки его, Бог даст, пройдут, и натирает их кое-как добытыми и разведенными в холодной воде квасцами. Больной приутих – и заснул.

На другой день опять он горько всплакал; но опять натерли ему руки квасцами. На неделе приехал уездный лекарь, проездом на следствие, – больной понаведался, поплакался своей болезнью приезжему и показал руки. Лекарь поморщился, позвал подлекаря, велел больному зажмурить глаза, смотреть в сторону, не оборачиваться и – в десять приемов отрезал пальцы по вторые суставы. Петр Артемьев опять кричал, но, по отъезде своего спасителя, строго исполнял его приказания – и смело и вовремя сбросил тряпки. Взялся потом за перо – пишет, хоть и не бойко; взялся за ложку деревянную – держится, хоть и не крепко; приложил пальцы к ладони и засмеялся – вышел не кулак, а кулачок.

Пошел он с тех пор зваться Кулачком не только в своей деревне, но и во всей окольности, где только знали его и звали прежде Петром Артемьевым, по отцу – Сычовым. А русский человек – как давно и всякому известно – без прозвища не живет; злит и бесит это меткое прозвище родоначальника его, и слегка привыкают к нему его потомки, считая праотцево прозвище чем-то законным и ненарушимым, – и не сердятся, не смеются даже, как бы нелепо и забавно ни было это прозвище.

Вместе с прозвищем Кулачка по соседству проносились про Петра Артемьева и другие слухи, может быть, даже и пустые сплетни. Одни говорили, что он был шибко пьян, когда ночевал в овраге, и что чуть не целый уповод перед горем прощался с дьячком, и целовался с ним часто, и песни пел; другие, что одолела его пурга и, сваливши с ног, унесла ветром, против воли, в овраг и убаюкала свистом, что колыбельной бабушкиной песней. Третьи, наконец, толковали совсем другое: что будто бы Петр Артемьев, с отказа Лукерьи, на все махнул рукой, жил спустя рукава, даже ребят реже сек, и что будто бы, назло Лукерьину батьке, сам забрел в овраг и растянулся в нем, и что будто бы еще с вечера печалился дьячку на свое бездолье, кровные обиды в отказе Лукерьи ее отца, толковал об утонувших в полыньях и проталинах и о другом прочем.

Все это были, может быть, бабьи сплетни; а бабий язык, что мельница ветряная: пустил в ход – и пойдет писать; все метет, крушит и кружит, до тех пор пока не дунет противный и сильный ветер.

«Тонут люди, до смерти мерзнут и горят в пожары до самых костей; а вышла мне нелегкая доля уродом стать!» – думал Петр Артемьев о своем горе.

– Мир глаза колет, особо парни да девки проходу не дают, и ребятенки малые глаз не спускают, хоть и в привычку бы им мои кулаки. А и дядя бы сам – важный человек, да и тот подчас глумится: «Зачем-де, слышь, не нос отморозил». Ладил и на улицу не ходить – да вышло неспорное дело. На ребят больших сотскому жаловался и до старосты доходил – еще хуже стали, чуть не до грязи доходило дело; а и летами бы дошел, и досужество бы такое, что у всего миру надо быть на почете. Нету проходу!

– Да ты бы сам-от не трогал: пущай лают – отстанут. Эдак-то бы лучше! Вот и собаки тоже… – советовали Кулачку доброжелатели.

Но он при этом махал только рукой и снова перебранивался с досаждавшими, поджигая их – по общему закону природы – на большие и сильнейшие насмешки.

Действительно, не было ему проходу. Почему-то любили соседи – русские люди – трунить над учителем всегда одними и теми же насмешками, следовательно, еще более досадными и неприятными.

– Что, Петруха, али коготки-то об ребятишек обломал? – приставал обыкновенно какой-нибудь парень-подросток и готов был схватить руки Кулачка, чтобы показать их миру, но Кулачок тщательно прятал коготки по карманам своей длиннополой сибирки.

Остряк не унимался: садился подле Петра Артемьева, клал ему руки на плечо и начинал посвистывать. Кулачок обыкновенно сбрасывал руки и упорно молчал. Пример начинщика увлекал других, и вскоре Кулачка окружала целая ватага, которая скалила зубы и бестолково и без видимой причины начинала гоготать и ухать. Кулачок или вставал и бежал, разбивая стену ребят, – но тогда его хватали и теребили за что ни попало, или оставался в кругу и продолжал упорно молчать.

Ребята не унимались.

– Вечор Лукешка ребятам сказывала, что, коли бы де у Петрухи руки были целы, без выводного бы, мол, пошла, а то так-то, слышь, коли на нас падет некрутчина, сама уйдешь за него, – говорил прежний остряк-зачинщик.

Ребята, обступавшие Кулачка, начинали смеяться сначала тихо, но постепенно приходя в азарт, наступали на него и теребили за рукава и полы. Кулачок только отвертывался, кричал: «Отстаньте!» – и все еще выдерживал роль.

Но остряки не отставали.

– Дьячок Изосим опять засылал за ним: выходил бы де опять в овраг волков пугать. Я, мол, и рукавицы принес. Слышь, Петруха, слышь: сказать наказывал крепко-накрепко! – говорил один и теребил Петруху, который, видимо, начинал сердиться, потому что спешил схватиться за близлежащую палку. Палку вырвали; к первому остряку приставал другой:

– А Петрухе, братцы, совсем на руку волков-то пугать… ишь борода-то: хоть корчаги мой, заместо отымалки может…

– А на голове-то гляди, какие проталины, а по бокам-то все клочья? – приставал третий и мгновенно схватывал с головы Кулачка его городской картуз с светлым козырьком и бросался из толпы.

Кулачок кидался следом за ним, бранился громко и сильно, и вся окружавшая его прежде толпа металась туда же, вслед за первыми, хватая на пути палки, щепки и пр. Все это бросалось в Кулачка.

Толпа становилась гуще. Кулачок рвался в свою избу; но на него продолжали наскакивать, подставляя ноги; он падал, мгновенно поднимался, хватал с земли и бросал в ребят грязью, если только какой-нибудь ловчак не садился на него и не начинал теребить за бороду. Кулачок выходил из себя; ребята хохотали, кричали, прыгали и увлекали своим весельем степенных мужиков, любивших выходить на завалинки и любоваться дешевой потехой.

– Да ты бы, Петруха, сам на подножку ладил, а не то бы палку взял, – советовали последние Кулачку, который измученным, едва переводя дыхание, наконец вырывался из толпы и брел в свою избу.

– Я бы на твоем месте сам их задирал – не приставали бы; вот Мишутка-то на левый бок щекотлив, Мосейка Старостин не любит, коли обзовешь его, что лукошком месяц в реке ловил; а бабушка вон этого на дединой голове блины с творогом пекла… Дразнил бы ты их, не приставали. Али смирен, по отцу пошел? Тот тоже никого не пугал.

– Эка, Петруха! дело-то твое спорное, а ребята-то все головорезы, шустрые; на язык-то охулки не кладут. Гляди – какие гладыши: отцовы дети. А право бы лучше, коли сам бы ты их ругал!

Но на эти советы Кулачок отчаянно махал рукой и говорил всегда одно и то же:

– Не надо было в овраг ходить, и на улицу выходить не надо. А я смирен – мне не сладить. Пущай лаются – меня не убудет.

На другой раз он так же терпеливо молчал в начале и кидался за толпой в конце; уставал так же, задыхался, бежал в свою избу: ложился на полати и, привыкая спать крепко, привык мало-помалу и к своей роли деревенского потешника, к которой он незаметно и против воли, конечно, приготовил себя, и, смирный человек, – подчинился. Даже сам толковый дядя не мог придумать средств избавить племянника от посмеянья толпы; а сам виновник насмешек, при первом напоре их, терялся вовсе и не находился. Пример подан, а начало выдержано – и ребята не переставали. Привычка – вторая натура, и Кулачок отшучивался и незаметно падал в глазах соседей и мало-помалу упал в собственных глазах.

«Стало, так надо», – думал он про себя.

– Отстаньте, черти, не то палку возьму! – продолжал он говорить другим и бегал за ними, оправдывая себя тем, что играет же взрослый народ в городки и ездит же друг на друге, как малые ребятенки, отчего и ему не поломаться, не порасправить косточек: на то даны сила, досуг и свободный час и ретивая стая ребят-зачинщиков. Иной раз не чувствовал он задору и охоты на шутки и, вследствие того, мог бы превращать – против воли – игру ребят уже в простую драку, платясь собственными боками и спиною, – тогда Кулачку вспоминалась петербургская жизнь, которая подбивала его и брала верх над рассудком.

– Как это ты Бога да честных людей не боишься, Петр Артемьич: опять взялся за старое! – говорил ему немного спустя дядя при всякой встрече и качал головой и охал.

Но Кулачок придумал отпор и отвечал, хладнокровно улыбаясь и махнув рукой, и всегда одно и то же:

– Ох, дядя! Одну выпьешь – боишься; другую выпьешь – боишься, а как третью выпьешь – и не боишься. Нет, уж теперь, что хошь, – ухватился опять за чарку: хоть на цепь сажай – не отстану.

– Да, чадо, глупое детище, пропащим сделаешься!

– Знаю, дядя; не я первой… хмель – продажная дурь, кому надо, тот и покупает. Горю, дядя, народ почету не дает: все глумовством отдает тебе – не приспособишься инако; а так-то легче, совсем легче, и пляшешь… На-ко, какие я песни начал складывать!.. Горе, дядя!..

– Без вина одно, а с вином новых два: и пьян, и бит. Сказывано: одну чарку пей, да к другой не тянись, от третьей беги – не оглядывайся.

– Слыхал, дядя, и эдак. Знаю и так, что взялся за гуж – не толкуй, что не дюж, а по мне, коли пить – так пить, а не пить – так и не начинай вовсе. Такое дело. Отстань – не ругайся! Делал до этого по-твоему, теперь по себе стану! Гляди-ко, какие знатные песни в питейном бурлаки поют да какие и я сам подбирать стал.

– Не надо, не пой у меня, – не такое место. И не ходи ты ко мне, на глаза не кажись.:

Дядя топал ногой и не на шутку сердился.

Кулачок умилялся, по-видимому, и говорил сладеньким, обиженным голосом, вздыхая глубоко и как будто искренно:

– Не трогал я тебя, – почитал… и как есть, значит, холил, уважал, и не заслужил я экой брани. Христос с тобой! Ты первый обидел – ты и ответ дашь. И у всех на обиды один я: шутом стал.

– Дуй все горой; сторонись, душа, – оболью! – кричал он, опрокидывая шкалики в питейном, где играл потом на балалайке, стлался вприсядку и с большим искусством и толком, чем прежде, отличался.

Вскоре ему нипочем было задирать самому и, по свойству разгулявшейся русской натуры, придираться и обижать всякого встречного. Только перед старостой и сотским снимал он шапку и просил извинения и прощения. Перед всеми другими он останавливался и делал возможные упреки, всегда щекотливые и, следовательно, справедливые. Одни из соседей говорили, что он наянлив стал и подучен кем-нибудь; другие, что он парень себе на уме и не так прост, как казался; третьи, наконец, что он просто дурит и додурится до того, что иной рассердится и наломает шею так, что не вспомнится после никакая заноза. Случались с Кулачком и подобные происшествия, но они еще более раздражали его, и он оставался верен своей задаче: для него ничего не стоило разбить стекла у богатели, выпустить у торговцев деготь из бочки, расколотить стеклянную посуду в питейном и сделать другие, еще сильнейшие неистовства. Мир терпел, потому что не было другого исхода. Кулачок плясал и гудел своим разбитым и охриплым голосенком веселые песни на всяком перекрестке и опять по-прежнему продолжал придираться ко всякому встречному, исключая, может быть, одних только собутыльников, но и тех собиралось около него немного.

Озадачивая соседей-мужичков резким покором, Кулачок сделался вскоре, по заслугам и по всем правам, общим посмешищем. Уличные мальчишки встречали его, при первом появлении на селе, радостным криком:

– Кулачок пришел, братцы, вот лихо!

– Кулачок идет с бочонком, песни станет петь – пойдем ускать, пропляшет!

– Дядя Петр, дядя Кулачок! пропой ономняшную-то!

Кулачок ставил бочонок на землю, ловил и щипал ребятишек и – видимо, с большим увлечением – шутил и играл с ними. Переловивши ребятишек, он ставил их в круг, строго приказывал молчать и слушать и гудел любимую песенку: «Ах, в середу было на Масленице, у соборной было дьяконицы, девки пьяны напивалися», – и пр.

При этом он подергивал плечами и повертывал бочонком. На красном лоснящемся лице его, обросшем до густоты новой овчины бородою, прыгала та задушевная и веселая улыбка, от которой до последнего нельзя весело было ребятишкам, хватавшим Кулачка за полы его коротенького кафтанишки.

Наполнивши бочонок вином по заказу соседа, приготовлявшегося к своему храмовому празднику, Кулачок опять встречался с ватагой мальчишек и опять беспрестанно отмахивался от щипков и щекоток, приговаривая:

– Не нужно вас, пострелят, баловать, не нужно! Стегать вас нужно, плетью хлестать. Стыдно старику с младенцами сниматься; прочь, поползни! Прочь, пострелята!

– Ах, в середу было на Масленице… – и прежняя песня при прежнем раскатистом хохоте сельских ребятишек раздавалась потом у сельских бань, резко отзывалась с переливами за крайним овином и наконец глухо замирала во ржи, которая желтым полотном облегала село.

* * *

В деревне Судомойке время брало свое: старые лица сменялись новыми. Тот, кто прежде торговал кнутами и дегтем, выехал в село и обзавелся там лавкой красных товаров. Ребята-подростки стали мужиками и обзаводились семьей и хозяйством; выстроилась новая мельница и две-три избы, тоже новых. Тот, кто прежде любил поломаться в чехарду, – важно сидел теперь на завалинке и толковал о разных знамениях; у кого не было и признаков бороды – теперь она выросла с лопату; ребятишки-школьники, валявшиеся прежде на поседках по полатям, – толкались теперь внизу и впереди всех других; кое-кто из них успел заслать сваху, а другие и совсем оженились. Одним словом, перемен в Судомойке произошло много; все они попеременно обращали на себя общее внимание и прошли незамеченными только мимо Кулачка, не затронувши и не задевши его. Для него существовали свои новости, более живые и современные: твердо знал он, что после Матюшки Пегого в сельском питейном пятого целовальника откуп сменил: поверенные обсчитали; уважал более других Матюшку Пегого и до сих пор питал к нему полное уважение и преданность и не любил последнего целовальника.

– Матюшка всем брал: и крупой, и солью. А этот косоглазый черт, кроме одежи, ничего не берет, да и то давай поруку, что твоя-де одежа не краденая!

Знал он также, что если станового детям принести кипу гороху, нащипанного по пути на горошицах, то дадут одну рюмку водки; а если к почтмейстеру принести то же, то можно получить две рюмки водки и пятачок денег в придачу. За репу давал и тот, и другой порцию вдвое; а если спеть детям песенку и проплясать, то и обедом на кухне накормят, и чаю, пожалуй, дадут.

Вследствие подобного рода сделок Кулачок почти совсем переселился было в село, таскаясь из дому в дом, со двора на двор. Только смерть дяди, оставившего некоторую часть наследства в пользу племянника, заставила Петра Артемьева вернуться в родную деревню, которая окончательно привязала его к себе с тех достопамятных пор, когда питейный откуп счел за нужное открыть новый кабак. Выбор, по счастию, пал на Судомойку, и Кулачок на другой же день по открытии поспешил познакомиться с новым лицом и тогда же посоветовал ему завести гармонию и балалайку.

С этих пор ничто уже не в состоянии было разлучить Кулачка с его новым знакомым. Благодаря достаточному наследству дяди, он аккуратно четыре раза в день навещал новое место, – таким образом, что по этим посещениям судомойковские мужики и бабы верно рассчитали время завтрака, обеда, полдника и ужина. Идет Кулачок в кабак – бабы собирали на стол чашки и ложки, мужики спешили шабашить, ребятенки забирались с улицы в избу и садились за стол. Путешествия Кулачка до того приучили соседей, что они не находили в них ничего необыкновенного и вовсе не думали доискиваться причины; только в последнее время перед его злополучной смертью заметили соседи некоторую особенность. Совершая свои заветные прогулки прежде молча, Кулачок в последнее время рассуждал во всю дорогу сам с собой, стараясь изменять голос при вопросах и ответах. Говорил же он всегда почти одно и то же.

Выходя из дому, он обыкновенно обращался к самому себе с таким вопросом:

– Ты куда лыжи-то навострил?

И тотчас же спешил ответить сам себе, вслух:

– В кабак.

– Зачем это тебя нелегкая-то туда несет?

– Обедать хочу; так для-ради подкрепления…

– Не дело ты, Петр Артемьич, затеял, право не дело. Неладно ты себя приучил: ел бы и так…

– Ну, так-то, пожалуй, не съешь: в горло не пойдет.

– Эй, не ходи, вернись назад!.. Ну, назад, назад, назад!..

Кулачок, при последних словах, несколько пятился назад, но тотчас же опять пошатывался вперед и опять начинал разговор:

– Пусти, больше не стану ходить.

– Знаю, как ты не станешь ходить: по четыре, а не то по пяти раз на день.

– Слышь, пусти, в последний раз.

– Нет, не пущу – назад, бери назад, назад!..

Кулачок опять пятился, но уже в виду заветного места – цели прогулок.

– Гляди, дрянь какая домишко-то! Водку откуп скверную стал давать, целовальник больше деньгами берет, а не то давай, слышь, сапожным товаром.

– Да что толковать-то? всяк о себе радеет. Сказано: никто себе враг. Пусти!..

– Слышь, не ходи, ступай лучше домой! не трать деньги. Дожди всю избенку загноили, набок свалило. Ветер всю солому поснимал, углы раскачало; течет ведь потолок-от. Порадей о себе!

– Чего радеть-то? нечего радеть… нечем. Я лучше туда пойду – была не была.

– Ну, как знаешь; коли идти – ступай, да скорей только.

Со всех ног перебегал Кулачок остававшееся пространство. Вслед за тем раздавался сильный визг блока и – захватанная дверь, громко хлопнув, скрывала Кулачка от глаз любопытных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю