Текст книги "Лесная глушь"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
– Коли б я за тебя пошла да полюбилась – не бил бы ты меня? – вкрадчиво-льстивым голосом спросила девка.
– На што бить? я не драчлив, я смирен.
– А полюбил бы ты меня?
Девка помолчала, выжидая отзыва; но парень упорно не давал ответа и швырнул сапогом попавшийся ему под ногу камень, который далеко пролетел, звонко ударился в валявшееся на дороге худое лукошко.
Парень усмехнулся; поднял глаза на девку, вспыхнул и опять потупился.
– Полюбил бы ты меня? – продолжала, приставая, девка. – А ты изо всех ребят полюбовнее пришелся: вон и во сне уж начала тебя видеть…
У девки уже начало захватывать дыхание. Последние слова она сказала отрывисто и даже, как показалось парню, плаксиво.
Он опять робко поднял глаза и, убедившись в истине своего предположения, снова потупился.
– Как бы не на улице, я бы тебя, Петруша, поцеловала, мне что?..
– Отстань!.. отступись! – мог только крикнуть Петруха и, отчаянно махнув рукой, повернул к избе, но оглянулся: девка стоит на прежнем месте, и ее, сколько он мог заметить, начинает подергивать.
«Вот, – думает Петруха, – сейчас обольется».
– Слышь-ко, Паранька! Ты на улице-то не приставай, а то бабы наши заприметят – проходу покерами не дадут. Не плачь, – слышь! Вон Ключариха идет – увидит. Отстань, я тебе говорю!..
При следующей встрече глаз на глаз опять Паранька остановила Петруху:
– Ты что это все словно бык, алибо медведь?.. черт чертом! Ишь курчавой одмен! – говорила она, однако тем ласково-бранным тоном, который только и можно подметить в ласках простых русских людей.
Петруха улыбнулся и нашелся:
– Я, брат, что? Я не сердит, я ласков! Вон и бабы наши обозвали раздевульем: ни на парня, мол, я не похож, ни на девку.
– А что же завсегда огрызаешься, коли не начну с тобой говорить?
– А что ты при людях-то пристаешь? Осудят! Ишь ведь у нас народ-то какой, особо бабы-то.
– Все такие! что народ? небось другие-то ребята не по-твоему – им трава не расти, и знать не знают, и ведать не ведают.
– Те ребята шустрей меня – сам знаю, они мне не указ.
– Да ты хоть не ругай меня, не лайся. Что все лаешься-то?
Девка хоть бы опять в слезы.
– Ну, ладно, ну, не стану, нишкни только!
Последнее объяснение приятно подействовало на парня. Он круто повернул дело и вот как рассуждает теперь об этом переломе.
– На село пришел к обедне. Народу гибель… ярманка стояла. Лавки открыты. В кармане двугривенный был, куплю, мол, ярмолию али платок, мол, Параньке. И то, мол, платок. А ярмолию-то, мол, и у Гараньки можно выпросить, коли надо будет. Взял да и купил платок, пятак еще сдачи дали. Баской платок купил. Когда отдал, обещала поцеловать за него, коли, мол, на задах встренемся да никто не увидит. И что это сталось такое? Совсем ведь девка-то на сердце увязалась; вовсе краше всех; а в платке-то бы и еще лучше себя-то самой. «Я, говорит, только по праздникам стану его надевать, а скажу, что сама купила».
Во сне увидел Параньку: и шел бы я к ним в избу благословенья просить; ожениться, мол, захотел. Сто рублев давай, говорят, выводного: девка-то больно хороша, меньше-де взять нельзя. А где взять эки деньги; прошу посбавить: «Нет, говорят, и не ломайся, – мы не навязывали, сам пришел». Я так и так! – в слезы, да ручьем, да ручьем и заливаюсь. Опомнился – водой отливают, совсем одурел… Господи, прости, мол, великие мои прегрешения! Поутру встал да и рассказал матери. «Так, слышь, либо-де дождь, либо горе какое». А невестки-таки стоят на своем: «Недаром-де Паранька раза по три забегает к нам, не спуста же девка все про Петрована проведывает; а прежь и глаз, бывало, не казала в избу. А тут вон и платок приносила показывать да хвалилась. И платок-то этот, смотри, неспроста…»
И подробно рисуются ему остальные сцены.
– Не ты ли, соколик, купил ей платок-от? – спрашивала мать.
– Пошто я ей куплю, сестра, что ли?..
– А на селе был, куды двугривенный-то дел: баял, гармонию купишь, а запрежь и все орехов приносил? с пустыми-то руками и домой не ходил, – подхватила старшая невестка.
– Двугривенный-то этот на дороге обронил, в орлянку играли, так и обронил, – хитрил было парень, но спохватился: – Да тебе что больно до моих-то денег заботы? знала бы лаялась с Матреной-то вот, а то, вишь, везде поспела. Что я тебе – сказывать, что ли, стану, куда деньги-то свои деваю, дожидай, как же!..
– Да что вы и впрямь, бабы, пристали к нему? – заговорил отец. – Благослови его, Господи, коли стал входить в толк. Пора. На десяток-то восьмой никак годок доходить стал; так ли я говорю?
– Считай сам, батько: накануне вешнего Егорья родился, а теперь вон и Евдокеи на двор, – толковала мать.
– А вот что, Петрованушко! – заговорил отец снова и, пригорюнившись, пытливо глядел в лицо сына. – Семья у нас и без того большая; старуха хвора, да и сам-от я похилел, немогота одолела… Землицей нас мир обидел – сам ведаешь: отрезали почесть все песок для пожни-то, да и луга-то углом на свателовское болото вышли. Хоть волком вой; говядинки-то вот с Рождества не видали. Ох, тяжело, Петрованушко, больно тяжело! И никак ты тут не приспособишься.
Старик, махнув рукой, приумолк.
– Как не тяжело? что и говорить, батько, – брат-то в осенях помер – одним радельником меньше стало. Лен не родился, и бабам нечего делать. Матушка все на лихоманку клеплет, и сам-от ты… как не тяжело! Накачались печали – видимо.
Старик отец, во все время речи сына, молчал и только подмахивал, как бы в такт, рукой и глубоко и тяжело вздыхал.
– Я, батюшко, хоть лоб ты взрежь, не приложу разуму, как бы нам тут изловчиться.
– Вот как смекаю, кормилец! По-моему, вот это как выходит. Начать с того, что брат Елисей, дядя, жил он в Питере долго. Я оженился на то время, ребят возвел, а он все жил… да стосковался, знать, по родине – приехал, да ведь и живет теперь, что твой господин али бы там бурмистр: все есть, все, что захочешь. Без самовара не встает и спать не ложится; шуба-то на нем не овчинная, а волчья. А и в купцы, бает, записаться можно, слышь, да не хочет. Опять же теперича, Петрованушко, и весь-то народ наш деревенский, все ведь в Питер потянулся. Поди-ко и ты – право! Что мы эдак-то будем?
– Коли твое благословенье, батюшко, будет – ладно: перечить не стану.
– Не неволю я тебя, Петрованушко. Подумай сам, своим толком размысли: плотницкая тебе работа, алибо что, не чужая какая. За топор-то тебе браться – не учиться стать. Там есть наши ребята в подрядчиках… не откажут. Вон хоть бы взять Семена Торинского.
– Ладно, кормилец, смекаю, да и наших ребят-питерщиков поспрошу, как это у них там ведется.
И с этих пор носился он с мыслью о Питере, на который соблазнили его заезжие гости обилием работы во всякое время, а главное – хорошей платой и дешевизной в паю с ними. Задумываться тут было не над чем. Если все идут в столицу, то и Петруха не лыком шит.
Парень совсем согласился на дальнюю дорогу и сказал об этом отцу твердо и решительно. Отец сначала было начал колебаться, – и одобрял выбор нынешней же зимы, и именно ближние недели Великого поста, и нет: советовал отправиться будущей зимою. Колебался старик между выбором и решил, по-сыновнему, не откладывать дела дальше поста – к тому; же и попутчики под руками, а на будущую зиму будет ли еще кто из них, Бог весть. С своей стороны, и парень остался тверд в исполнении намерения и только раз как будто поколебался немного, когда за несколько дней до отъезда встретил Параньку и увидал на глазах у ней слезы.
– О чем рюмишь, али кто разобидел?
– Нет, кому обидеть? Ты-то вот… слышала… ваша старшая невестка сама забегала… в Питер…
Она не могла говорить дальше, глотая слова и слезы.
– Ну, так что, что в Питер? приеду, небось не съедят там.
– Да ждать-то придется – может, и невесть что.
– Подождешь!.. это дело твое. И то дело – опять особое. То перво-наперво надо… а хныкать станешь, уйду. Сказал – терпеть не люблю ефтих слез самых.
Петруха последние слова выкрикнул громко, в сердцах.
– Не стану! вот те Христос, не стану! – могла только скоро проговорить девка и угодить парню.
– Ты уже не выдешь ли к кузницам? – робко спросила она его, немного помолчав.
– Пошто к кузницам?
– Выйдешь – так ладно, а не выйдешь – так как хошь, не неволю.
– Ладно, выйду. Да смотри опять невестка бы не заприметила.
– А ты будто топор понес показать, заклепку, мол, сделать.
– Ну, да ладно – ступай!
Вечером, во время деревенского сумерничанья, Петруха действительно был за кузницами и, конечно, нашел уже там Параньку. Она подала ему медное колечко и просила выслать из Питера другое, хоть такое же.
– На што мне колечко?
– Да возьми, дурашной, на память возьми. Там ведь, чай, всех попризабудешь – и меня…
– Опять реветь! сказал – уйду: слушайся!
– Как не реветь-то, Петрованушко?
– Не завтра еду, через неделю еду. Колечко-то на вот, возьми назад.
– Да, дурашной, – помнить станешь. Вот и Лукерья с кузнецовским Ондрюхой – так же; а приехал домой – оженились.
– Я жениться не хочу, возьми колечко-то!..
– Да что-то это, батюшки, родители мои! И не баженник бы ты, а такой дурашной. Наши девки все ведь так, другие ребята запрежь покупают колечко-то; поносят с неделю и поменяются.
– Ладно, ну, давай сюда! Только мотри никому не сказывай, а то вон с платком-то пришла к нам в избу да и расчуфырилась, эка невидаль.
– Не скажу, Петруня, не скажу, – знай это. С камнем в воду кинут, гробовой доской накроют – не скажу, помру – не скажу…
– Что ты орешь-то, дура, услышат… Я пойду…
– Погоди! – поцелуемся!..
– Я, брат, боюсь с чужими-то целоваться, сейчас губы опрыснет, после и присекай кремнем. Я только со своими целуюсь, и то только в Христов день… Погоди, может, под венец пойдем – тогда уж.
– А под венец-то пойдешь ты со мной?
– Что Питер скажет, – туда допрежь надо. А то батюшко благословенье обещал, да свадьбу играть нечем; погоди, разживусь через год… Ты смотри у меня, Паранька, молись за меня, я тебе бусы пришлю.
– Да поцелуемся, желанный, дорогой мой, поцелуемся, хоть раз-от. До свадьбы-то долго ждать.
– Отстань ты! сказал, не стану, – опрыснет, после присекать надо. Невестка заприметит – оговорит. Ты смотри у меня, с ней не водись, как волка бегай; язык у этой ехидной бабы острый, настоящее, значит, как бритва. От нее дальше – и меня не ссорь. Я смирен – боюсь осерчать…
– Повременил бы ты, Петрованушко, ехать-то, что зря-то?.. скоро больно. Только было начали мы с тобой женихаться – таково ладно: ты-то не серчал и я бы уж попривыкла.
– Нельзя временить. Ондрюха да Матюха торопят: «Собирай, слышь, всю путину; да скорей, ждать, мол, не станем; наше-де дело такое». Повременил бы. Нельзя! – И парень махнул рукой безнадежно. – Коли делать, по мне, так делать; а стал клянчить да ломаться – все из рук поплывет.
– Да что тебе больно Ондрюха-то да Матвей-от дались? Будто уж на них-то и мир клином сошелся.
– Как порешили – так, стало, и будет. Одно надо понимать: кабы вмоготу, и один бы, вестимо, доехал.
И он опять безнадежно махнул рукой.
– Ты, Петрованушко, хоть бы в экую пору выходил бы сюда, нагляделась бы я на тебя вдосталь, налюбовалась бы.
И сдерживаемые насильно слезы, найдя свободный доступ теперь, полились обильно и опять рассердили парня.
– Я, брат, плакать не стану по-твоему, а коли станешь эдак… и ходить сюда не буду… Прости, пора никак. Наши, чай, поднялись – ждут. Сумку шью.
«В избу пришел, – думал парень, – и никто не узнал; батюшко только спросил: что, мол, совсем-де поладил с ребятами-то? Совсем-де, батюшко. А остаться не думал, наглядеться-то на тебя подольше не соблаговолишь? Эх, пропадай, мол, моя голова! куды кривая не вывезет. Совсем, мол, батюшко, порешил ехать, вот те грудь и сердце: благослови!»
– Что ты, парень, толкаешься-то? да под самое сердце попал, насилу отдышался. Аль заснился Петруха, а Петруха?.. бредил словно бы… Петруха, слышь!.. – раздался неожиданный голос над ухом, разогнавший все мечты и думы парня, потому что этот голос был голос одного из его дорожных спутников.
Парень не заметил за собой, как последние слова безнадежной решимости произнес он вслух и, увлекшись недавней живой картиной, махал даже руками, и в последний раз так сильно, что задел за спавшего спутника.
Этот последний, проснувшись, будил товарища, на том основании, что впереди на дороге виднелись уже черные, старые избы, скучившиеся в одно место, и между ними белелась большая каменная церковь. За церковью ряд черных изб потянулся вдоль на целую версту; сперва перед въездом виднелись кресты кладбищенские, далеко влево бежала в село почтовая столбовая дорога. Начались бани, за ними избушки и избы: одна совсем развалившаяся, другие новые и большие. Одна совсем покривилась и чуть не вросла в землю со своим сгнившим крылечком, которое вело к загрязненной, захватанной двери. Над дверью красовалась высохшая елка, а внизу известная надпись гражданскими буквами для грамотных.
– Тпру! – закричал тот, который прежде других проснулся, и растолкал товарища и ямщика, напомнив обоим, что приехали в Вожерово.
– Тпру! – кричал он и ухватился за вожжи.
– Проехать эко место!.. аль не привычны? Надо же ведь отвальную-то запить – иззябли совсем…
Путешественники полезли из саней.
– А что ж ты-то, Петруха, пойдем! – посогреемся.
– Спасибо, неохота!..
– Аль не пьешь?
– Не начинал еще, братцы: претит.
– В Питере, брат, научишься; там без того нельзя – да и на такой же промысел едешь. Хоть пивка али медку? небось, заплатим.
– И не просите, – не стану!.. негожо.
– Твоя воля, как сам знаешь, не неволим! Была бы честь приложена, а от убытков Бог избави.
– Губа толще – брюхо тоньше! – приговаривали товарищи Петрухи, направляясь в заветную дверь, у которой и Бог весть сколько раз переменялись петли.
Домишко этот совсем развалится; откуп живо – в неделю – выстроит новый на том же самом месте, и мужичок останется верен до гробовой доски и новому питейному, как был верен старому. Идет он в него по-прежнему, так же охотно, сохраняя в уме то убеждение и род поверья, что «как кабаку ни гнить, как ни гореть: от овинов ли или от какой другой беды, – а стоять ему скоро опять на старом месте. Словно место это клятое! А из старого леса только и можно жечь, что в одном кабаке, в другой избе нельзя, не ладно».
Путники наши медленно, мучительно медленно подвигались вперед, благодаря разбитым ногам рабочих кляч, которых нанимали они под себя за баснословно дешевую цену.
Вот они в Москве – пришли на чугунку, которая возит рабочих людей за три рубля в двое суток. Здесь новичок получил от бывалых людей, спутников, кой-какие наставления, вроде следующих:
– Вынь пачпорт и держи в руках! Становись за рогатку гуськом и жди череду! Деньги тоже в руки возьми; здесь – деньги вперед берут. Да смотри крепче держи деньги-то – народ здесь столичной: зазеваешься – не дадут маху. А подошел к окну: «В Петенбург, мол, – вот пачпорт и деньги!» Возьмешь билет и ступай в сторонку и жди нас – подойдем, покажем дальше.
– Здесь ведь во всем порядки. Зевать учнешь – отяпают так, что и жизни не рад будешь. Ну, с Богом!..
– Упрись же, Петруха, упрись покрепче, придерживай-ко вперед, к окну-то поближе, а то ночевать придется! Понатужься, Петруха, посильней, вот так!.. упрись еще, упрись… – поощрял наставник новичка, который рад был, при таком удобном случае, порасправить косточки и показать свою доморощенную силку.
Рогатка затрещала. Напиравший народ волной повалился к стене, волнение замечено солдатом-жандармом.
– Ты что это, капусная борода, лезешь-то? черед на то есть! Что толкаешь-то?
– А не мы, ваше благородье, сзади прут! – оправдывался ловкий питерщик и перестал напирать.
– То-то – не мы! Что толкаетесь-то, вы, сиволапые! – обратился солдат уже к задним, но оттуда слышались голоса:
– Да ты бы наперед-то смотрел; ведь это вон тот-то, что на нас указал, он подущает. Вон смотри, как впереди земляк-от его месит.
И в самую живую, задорную минуту своей разгулявшейся храбрости новичок Петруха получил приличное награждение; но билет взял-таки и сидел вскоре в вагоне, который перед отъездом затворили огромными дверьми и засунули тяжелым засовом. Сделался мрак; слабый свет проникал только сверху. Чтобы добиться вперед, нужно было сзади лезть через ноги и головы, через ряд многих скамеек, ежеминутно оступаясь и получая пинки и ругательства. Но Петруха добился, несмотря ни на что, и смотрел не насматривался на медную силу, которая волокла их паром до Питера. К услугам его предлагались сбитень, квас, пироги с творогом, выносимые из ближних деревень, но Петруха купил – и закаялся: на все стоят дорогие цены, каких он не слыхивал и даже во сне не видывал.
Машина стучала, визжала. Вагон мгновенно наполнялся теплотой, когда его запирали засовами, и мгновенно выветривался, до морозной температуры окрестного поля, когда засов вынимали и отворяли двери на станции. Петруха забился под лавку на пол (на лавке спать нет никакой возможности), – и спал мертвым сном до самого почти Петербурга.
Не удивил Петербург своим чудным видом с дороги этот товарный поезд. Живым существам, находящимся на нем, суждено было любоваться в последний раз спинами своих соседей, которые, может быть, уже и порядочно надоели друг другу, и только слышать, как машина яростно и пронзительно завыла, перестала на время, опять завыла, опять перестала. В вагоне сделалось темно, машина крикнула раза три, и так безнадежно, что на лица всех пассажиров нагнала веселую улыбку. Посыпались кое-какие остроты, вроде известных: «Устала кормилка – оттого и взвыла»; «Скоро кормить станут, а потом попоят, да и опять…»; «Тпру!».
Но вот машина пошла все тише и тише; загремели цепи, поезд бесцеремонно и сильно дернуло назад. Пассажиры покачнулись и чуть устояли на ногах. Загремел засов, заскрипели двери – и «милости просим, дорогие гости, полюбоваться на красавец Питер, с его широкими прямыми улицами, страшно высокими домами, которые изумляют даже москвича и приводят в ужас и благоговение деревенского жителя!».
Что станется с Петрухой дальше, а пока на сердце у него накипело много: и сомнение, и безнадежность, и маленькая искра надежды – все это перепуталось вместе с дорожной ломкой, и все это до того отуманило его, что он разинул рот и совсем растерялся.
– Ступай спрашивать Сенную, там большой, в четыре этажа, дом угловой (хозяина забыл). Спрашивай плотников, там и своих галицких найдешь. В одном доме с ними и Семен Торинской живет… Ступай теперь все прямо, все прямо… там налево и опять все прямо… там спросишь – укажут. Спрашивай только Сенную, а пока прости, – толковали новичку его недавние спутники.
– Да коли надумаешь к нам, спроси – там наши знают, заходи, – говорили они ему уже взад.
Нетрудно узнать заезжего молодца, который брошен в огромный город – Петербург, без указателей и проводника: он робок, взгляд его не может остановиться на одном предмете и бросается с одного края улицы на другой. Он часто останавливается перед громадным зданием и один, молча, про себя, дивится им и любуется иногда подолгу. И если проходящий шутник толкнет его, он не ответит грубостью, он боится даже обидеться, думая, что так, стало, нужно, и пугливым взглядом проводит обидчика. Идет новичок тихо, улицы перейти боится и, часто перебегая, приноравливает прямо на лошадь. Он изумлен, озадачен донельзя невиданными диковинками, какие попадаются ему на каждом шагу; тут все ново, и решительно ничего, ни капли нет похожего на родную деревню, даже на ближний уездный город, даже на губернию.
Плетется он медленно, вперевалку, за всякого задевает и всякого толкает. Перед иными останавливается и раскрывает рот, чтоб спросить: где живет Семен Торинской и это ли Сенная? Пока он приготовляется – все бежит мимо и не обращает на него ни малейшего внимания. Досужие саешники, даже и те отвечают ему грубо и не удовлетворяют его. Везде так неприветливо, все несловоохотны, заняты делом. Вспоминается ему тут же, как ему самому удавалось удовлетворять любопытству и прохожих, и проезжих и даже высчитать число гон, или верст, от деревни до деревни, и рад он был с досужим человеком целый день прокалякать. Не может понять новичок, отчего его не хотят не только слушать, но даже и говорить с ним.
Опять он медленно подвигается вперед своим развалистым шагом, в своей синей суконной шапке, до последнего нельзя набитой пухом, в своих измызганных лаптишках, со своей кожаной котомкой и лыковой плетушкой за плечами, и опять он толкает всякого встречного и толкают его самого. Плаксиво и робко смотрит он на всех, как бы стыдится и боится за себя, что осмелился попасть в такой важный город. Уже на ночлеге ему живо и ясно припомнится родная деревня и он горько-горько, хоть и украдкой, всплачет об ней, но покорится злой участи.
Теперь же он идет все прямо, по указанию какого-то доброго человека, которого он готов уважать в эту минуту не меньше отца родного.
– Ну, спасибо, пошли тебе Господи милость Божию! а то хоть живой зарывайся – совсем запутаешься. Эка деревня, Господи, и не видывал!