Текст книги "Лесная глушь"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Тихо и незаметно умирает троечник, завещая сыну любимое свое ремесло и последнюю главную волю – похоронить на родном погосте, где лежат все родные под покривившимися деревянными крестами, немного поодаль от каменной церкви соседнего села, в котором он был когда-то прихожанином и молельщиком.
II. Одиночник
Отец одиночника, простой мужик-пахарь, вовсе не занимается воспитанием сына, предоставляя это дело жене – хлопотливой крикунье-бабе, или лучше самой природе. Мальчишка, который года два поползает на грязном полу отцовской избы между овцами и телятами, столько же времени поваляется в грязи и пыли деревенской улицы, с раскрытым ртом удивляясь невиданным диковинкам – от простой крестьянской телеги до затейливых старинных дрожек проезжей старушки-помещицы; потом несколько лет походит с ребятишками-сверстниками за грибами и ягодами, раз по десяти в день купаясь в соседней реке-луже. Лет шестнадцати он уже принимается за серп и косу, вовсе не думая о своем будущем ремесле. Наступит зима со своими холодами и бездействием; мужику осталось завалиться на печь или сесть в угол и тачать свой неуклюжий лапоть, но во дворе у него пара лошаденок и двое саней, – тут уж как-то не хочется быть в бездействии, особенно если за мужичком состоит недоимка.
И вот, по совету соседа, мужичок подновит свои сани, починит сбрую и отправится в соседний город за товаром; здесь земляк найдет ему доверителей свезти пеньку, шерсть, муку в губернский город, и обои сани нагрузит этим добром до самого верху. В огромном обозе, длиною с версту, потянулась и пара лошадок новобранца-извозчика вслед за другими. Сложив в городе кладь и получив расчет, ему остается или опять искать оказий, или просто ехать порожняком. Приятель-земляк и тут его не оставит и выручит из беды – найдет ему целую кучу седоков на обои сани, так что доехать до деревни ему придется не только даром, но еще и с излишком, а расчет за кладь весь почти останется целым в его кошельке.
Подобного рода оборот чрезвычайно полюбился мужику по очень простой и естественной причине: у него нашелся и лишний грош в хозяйстве, и случай коротать полезно и выгодно зимние ночи. Мало-помалу одиночник заводится знакомством и начинает возить исключительно одних седоков, и только разве за неимением последних возьмется за кладь. Глядишь, каждую зиму он является в городе и где-нибудь за углом выжидает своих седоков, каких-нибудь семинаристов или гимназистов, пользующихся вакацией.
Пройдут зимы три-четыре, и у одиночника завелись седоки постоянные, знакомые, которые избавляют его от необходимости стоять за углом, и уже сами отыщут его где-нибудь на печи или полатях постоялого двора. Торговля с ним короткая, цена за проезд известная, незначительная. Всякий из седоков знает и своего извозчика, и то, какое число пассажиров любит он сажать в свои широкие пошевни, называемые им креслами; а потому никто и не претендует, если он посадил лишнего и выедет позднее, чем обещал, да и повезет мучительно-тихо, потому что всякий знает, что ни один одиночник не любит делать больше 60 верст в сутки и меньше четырех станций на стоверстном пути.
Даже эти станции, или привалы, самый постоялый двор, где остановятся, известны каждому седоку как нельзя лучше, наконец имя и хозяина и хозяйки его и число часов, которые доведется просидеть в душной избе, или рассматривать затейливо пестрые и занимательные суздальские картинки, которыми увешаны стены пассажирской горницы. Досужий гимназист найдет достаточно времени, чтобы разобрать все надписи, которыми унизаны и потолок и стены, наконец и сам найдется, чтоб и по себе оставить приличное воспоминание в стихах следующего содержания:
Здесь мы были,
Чай пили,
Яичницу ели
И трубку курили.
Пока седоки пьют чай или едят яичницу, приготовленную услужливой хозяйкой, извозчики распрягли лошадей и задали им сена. Один за другим входят они в избу и, предварительно помолившись и поздоровавшись с хозяевами, начинают разоблокаться. Сняв полушубки, одиночники являются в рубашках, подпоясанных тесемкой с болтающимся на ней медным гребешком, который тотчас же и приводит в порядок растрепавшиеся волосы.
– А что, хозяюшка, не покормишь ли ты нас? – заговорит один, покрякивая и почесываясь.
– Да вы все ли тут пришли: нет ли кого на дворе? – спросит хозяйка и, получив в ответ лаконичное «кажись бы все», начинает накрывать на стол. Положит коротенькую скатерть, поставит солоницу – четырехугольный деревянный ящик с такой же крышечкой, открывающейся кверху, каравай хлеба; сбегает в погреб и в ендове принесет квас, наконец начнет копаться около печи. Извозчики залезают за стол, крайний берет нож и рушает хлеб, остальные в глубоком молчании ожидают варева. Приходит хозяйка и на деревянной тарелочке приносит говядину, половину которой тем же порядком и крошит сидящий с краю. Является огромная деревянная чашка со щами: сюда складывается приготовленное крошево; сидящий в переднем углу под образами начинает есть, его примеру чинно, не торопясь, следуют остальные.
Щи съедены, только на дне чашки осталась непочатой говядина; застучат ложки по столу и хозяйка снова в другой, третий, четвертый раз подливает щей. Едят-едят, да вдруг все и перекрестятся. Чему обрадовались?
– Куски пошли! (Настало время за крошево приниматься). За щами является лапша и съедается с тою же невозмутимой тишиной, нарушаемой только стуком ложек или просьбой подбавить еще немного лапшицы и передать сукрой хлебца.
Когда съедается лапша, разговор начинает как будто завязываться. Какой-нибудь из сидящих вызовется уже и лошадок проведать и уйдет из избы, за ним другой и третий. А между тем хлебосольная хозяйка, приносит кашу и глиняную плошку с топленым маслом. Каша как-то особенно вкусно приготовлена и понравилась извозчикам – трех чашек как не бывало, и странное свойство – она развязала языки. Начинаются толки. Откуда ни возьмется красноречивый, опытный рассказчик в лице проезжего афени или господского лакея.
– Эй, слышь-ко, хозяйка! Есть что ли еще что-нибудь?
– Молоко с творогом, коли хотите! – отвечает голос из-за перегородки.
– Давай, поедим и молока твоего!
И две чашки молока с творогом разместились в желудках разгулявшихся потребителей.
– Пироги подавать что ли, ребята? – снова спросит хозяйка.
– Да они с чем у тебя? – скажет какой-нибудь шутник.
– Вдругорядь будут с кашей, а теперь с аминем, – ответит хозяйка, и действительно, пирог с аминем, т. е. пустой, без начинки.
– Ну, баста, ребята, вылезай, пора и коней попоить. Сами поели, и им пора дать вольготу…
Напоив лошадей и задав им овса, извозчики ложатся спать. Пройдет часа два или три и – снова воз за возом отправляется из задних ворот порожний поезд.
Здесь нелишним будет заметить, что одиночник никогда не едет один, а всегда в компании с другими, держась поверья, что задним лошадям легче плестись за другими. Потому редкий когда-либо согласится ехать впереди, всегда стараясь немножко позамешкаться, чтобы после догнать товарищей и примкнуть сзади. Но если уже выпала ему такая несчастная доля – предводительствовать обозом – и у него двое саней вразнорядку, то никогда не пустит вперед ту свою лошадь, которая получше другой и пошагистее, а норовит поместить не так рысистую лошадь и всегда правит ею своеручно. Он ни разу во всю дорогу не употребит плети, которой очень часто даже и нет у него, как вещи совершенно ненужной при такой тихой езде, как езда одиночников. Вообще одиночник чрезвычайно любит своих животов и бережлив к ним даже до мелочности: ни за что не посадит балуна-школьника на свое место, на облучок, не даст ему ни возжей, ни плети.
Ничем столько не угождают ему седоки, как слезши с воза пойдут сторонкой – мера единственная, даже полезная зимой, потому что, сидя неподвижно на одном месте, можно отморозить себе ноги, да наконец нужно же разнообразие в такой тихой езде, тянущейся мучительно-медленно. В благодарность за одолжение одиночник любит поважить своих седоков, и в свою очередь, когда дело дойдет до горы, он соберет их на воза, громко крикнув: «Садись, ребята, гора!» – и легонькой рысцой спустит их вниз. Затем опять продолжается та же история – согревание себя и своих ног собственным же средством – взбираньем пешком на гору.
Во время таких обоюдных дружеских одолжений с обеих сторон, незаметно наступят сумерки, а за ними и темная, глухая ночь. Седоки на своих местах; извозчики тоже на облучках; передний зачмокал, задергал вожжами, и лошаденки мелкой рысцой потащились вперед, – разительный признак близкого ночлега.
За столько же сытным, как и обед, ужином, разговоры бывают обыкновенно обильнее и интереснее. Ночной ли сумрак и темнота только что проеханного леса, страсть ли русского человека к чудесному, имеющая много пищи в тихой езде, когда от нечего делать и в лесу сильно воспламеняется воображение, но только за ужином у одиночников всегда затеваются рассказы о разбойниках.
– А слышали, ребята, – начнет какой-нибудь краснобай, – намнясь в Вожерове како дело случилось?
– Нет… а что? Нешто не ладно? – отзовутся собеседники.
– Да, чай, знаете Михея-то Терпуга, ну вот что с товаром ездит, еще такой коренастой, с черной бородой, да он завсегда тут все разносчиком ездит, никак годов больше двадцати будет.
– Будет-то будет! – отзовется хозяин, охотник послушать разговоры своих гостей и принять в них деятельное участие. – Знаем Терпуга…
– Ну! – в нетерпении отзовутся в один голос все извозчики.
– В осеннюю Казанскую в Вожерове ярмарка бывает что ли, аль базар какой, заподлинно не могу сказать.
– У них на Веденьев день бывает ярмарка! – заметит хозяин, присевший на лавку, поближе к гостям.
– Терпуг приехал с товарами, лавочку открыл, посбыл товару сколько мог, да говорят, и больно много. К вечеру собрался, связал воз, все как следовает, да на перепутьи и забеги в питейной. Хватил косулю, другую, третью, разобрало… Он и давай бахвалить про деньги, на стольною товару всякого продал; спросил еще косулю, выпил. Случись тут трое молодцов из тутошных, перемигнулись примерно, и вышли. Михей выпил косуху и тоже вышел. Да! Вам чай в примету, братцы, на десятой версте отселева мост-от?
– Коло Починка-то что ли? – спросил хозяин…
– Ну! – подхватили слушатели.
– Вот эдак, примерно, около первых петухов едет Михей один, работника с ним не было; только на мост въехал, как хватит его кто-то по затылку, да так больно, что он и свалился. Как опомнился, пришел в чувствие, видит – дело плохо: один молодец держит под уздцы лошадь, а двое лезут с дубиной… «Давай, говорят, деньги, а не то под мостом будешь, не успеешь-де родным и поклону справить». Михей изловчился, вытащи кистень, да как рванет того, что первый полез на него: у того только искры из глаз посыпались… упал! Тот, что лошадь держал, удрал под мост, а за ним и третий. Съехал Михей с моста, а они ему вдогонку: счастлив-де проклятый, догадался – кистень достал, а то бы хлебал уху в омуте…
– То-то я гляжу, – намнясь за маслом ездил в Вожерово, – Спирька Сыч что-то сгорбился, с овина бает упал, – перебил хозяин. – Да вот вечор ваши же ребята рассказывали, что Терентий Павлов вез на тройке купцов с ярмарки и тоже, примерно, в питейное вожеровское зашли и выпили на порядках знатно. Тут на задах-то у нас перелесок будет, они, что въехали туда, слышат, свистнуло в стороне, а там в другой. Купцы, хоть и на кураже были, а струсили… Терентью и горя мало, едет да попевает, еще шажком и тройку-то пустил. А в корни-то у него была вятка сивая, бает триста рублев в Котельниче дал…
Видят купцы, около дороги человек верхом показался, выехал на дорогу. За ним другой тоже на лошади, поравнялись, да и давай растабарывать. Терентий с ними: куды-де едете, не по пути ли, да что больно лошаденки-то у вас плохие – купцы было кричать, чтоб шибче ехать, а Терентий как бы и не слышит, знай толкует. Да вы, говорит, ребята, не хотите ли поменяться лошадями-то, я бы коренника-то, бает, уступил дешево, взял бы, пожалуй, обеих, да коли и третий бы был, и того бы взял. Те только посмеиваются да переглядываются; один пустил немножко вперед, да только было хотел ухватиться за поводья, как гикнет Терентий, индо купцы носы в лисьи шубы попрятали. Кони взвились, только пар валит, то было версты две поехали, да видят, дело – дрянь, не догонишь. «Ладно, говорят, в другой раз поедешь – нас не минуешь». А Терентий только посмеивается, да покрикивает, – так и удрал…
– Да нешто они давно, хозяин, так-то занимаются? – спросил один из извозчиков.
– Ну, теперича маленько посмирнее стали: зря-то не нападают, разве ночью на одного.
– Вестимо, в обоз-то, что они сделают? Так только лишь… бока наломаем, знают они, на кого нападать. Да никак пора, ребята, лошадок попоить да и спать завалиться! – заключил первый рассказчик, вставая из-за стола и поблагодарив хозяина за хлеб и соль.
Через полчаса в избе все стихает. Извозчики забрались на печь, на полати, на лавки и, подложив полушубки под голову, наполнили всю избу сытым и тяжелым храпом. Хозяин притащил из сеней огромную связку щиты или плетеный из соломы ковер и бросил его в углу на пол, наконец, погасив лучину в светце, вскоре и сам захрапел за перегородкой. Около полуночи между спящими начинается некоторого рода суматоха; лежавшие на печи и полатях перебираются на пол, будучи не в состоянии выдержать той страшной духоты, которая едва сносна в самой избе – на полу и лавках, но становится удушливой на печи и полатях. И хотя по пословице: «пар костей не ломит», все же этот жар в течение пяти часов редкий в состоянии вытерпеть и готов даже отдать должное удивление и полную дань справедливости тому, кто всю ночь вылежится там и долго потом, проснувшись, протирает глаза и не может очнуться.
– Эк его разжарило! Обрадовался теплыне, словно и невесть чему, как это хватило мяса, что хоть глаза-то привел Бог протереть, – не весь сжарился!.. Пройдись маленько, свояк, а то чай всего разломало, – заметит лежавший на лавке.
– Благо хоть свет-то Божий привелось увидеть, а то и не чаял; вишь какой зуд пронял, словно блохи накусали, – подхватит какой-нибудь остряк-швец, сшивающий хозяйские овчины для тулупа. – Попробуй, сват, кваску, авось не прогонит ли тоску, – и, подавая кружку все еще не очнувшемуся и протирающему глаза свату, добавит: – славный квас, землячок, один пьет, а у семерых животы рвет; выпьешь глоток, со смеху покатишься, а выпьешь другой, сведет тя дугой – небось еще не попросишь.
– Что, небось ладен, глаз изо лба воротит? – спрашивает разговорившийся остряк, когда ошеломленный наконец крякнул, выпив полкружки, и свесил свои ноги на лесенку.
– Теперь пройдись маленько, да смотри не забудь онучки-то, а то тебя тут и не дождешься; вишь ведь, словно дома, развалился! – продолжают острить одиночники, увлеченные примером бойкого парня-швеца, давно уже поджавшего ноги где-нибудь подле светца на лавке и ловко вскидывающего руку с иголкой, так что глазам больно следить за его работой.
Снова смолкнет все в избе, хотя уже и проснулись все ее временные и постоянные обитатели и, обвив свои ноги онучами и оборами, подвязывают лапти. Изредка, в разных углах раздается протяжный зевок в виде завывания: «ох-хо-хо – ау…чих; ехала деревня поперек мужика»… Вскоре начнется плесканье водой из глиняного рукомойника с тремя горлышками, висящего на веревочках около печи, под палатями, рядом с рушником или полотенцем. Этот рукомойник имеет весьма дурное свойство – всякому непривычному, вовсе некстати, налить воды за шиворот, если он слишком сильно раскачает его на веревках и не догадается придержать рукой прежде, чем наклонит свою голову.
За хозяйской перегородкой начинается однообразное щелканье счетами при отрывистом высчитывании потребленного овса и сена. Зазвенят медные деньги, захлопает дверь из избы в сени, иногда раздастся голос нетерпеливого седока, понукающего своего извозчика поскорее закладывать и всегда озадачиваемого следующим ответом:
– Ишь какой прыткой! Дай разделаться с хозяином-то, гляди, еще и не закладывали. Без других я не поеду… спешить некуда, к вечеру будем в городе, небось, не замешкаем. Мы свое время знаем, барин; поди-ка лучше буди своих-то, рано поднялся больно, еще только третьи петухи пропели…
Иногда после такой речи раздается голос растерявшегося извозчика, отыскивающего какой-нибудь синий или красный кушак и рукавицы, и через полчаса изба пустеет. И снова воз за возом медленно, мучительным шагом, при всеобщем молчании еще не разгулявшихся путешественников, потянется длинный обоз одиночников по избитой ухабами зимней дороге.
ШВЕЦЫ (Очерк)
К числу необходимых промышленников, составляющих насущную потребность в крестьянской жизни, принадлежат едва ли не более всех швецы, которых можно также обозначить именем деревенских или, даже лучше, русских портных.
В большой части Костромской губернии обязанность швецов исполняют жители одного из самых промышленных и многолюдных ее уездов– Галицкого, который сотнями высылает плотников, пильщиков, каменщиков и печников в Петербург и Москву и столько же разбрасывает промышленников по своей губернии в лице меховщиков, извозчиков, ездящих с мерзлой и сушеной рыбой, со свежими огурцами и проч. Из этого уезда в конце осени небольшие кучки швецов плетутся по проселкам и большим почтовым дорогам иногда чрезвычайно отдаленных уездов, каковы, например, северный край Кологривского, по реке Меже и Унже, Ветлужский, Макарьевский, иногда Солигаличский, Буйский и Чухломский. По быту этих-то швецов и обрисовываются картины промысла, представляемые в настоящем очерке.
Замечательно, впрочем, то обстоятельство, что швецовский промысел всегда не зевает укрепляться в той местности, где поживее развита промышленность на разную стать, стало быть, побольше соблазнов на отхожие заработки. На таких простых основаниях завелись швецы в тех центральных пунктах, вокруг которых (иногда на больших расстояниях) всякое иное ремесло знают, исключая это. Но, само собой разумеется, деревенские портные в наибольшем числе держатся около таких мест, где пристроилось скорняжное дело: выделывают меха, дубят овчины, как, например, под Романовом (в Ярославской губернии), под городом Галичем (Костромской губернии), где село Шокша выделывает меха, получаемые из Архангельской губернии и из таких далеких мест, каковы печорские отдаленные палестины. В последнем случае швецы пользуются большой известностью, которая дает им смелость знакомить со своим искусством самые отдаленные местности и рисковать выходом на заработки не только в Москву и Казань, но даже и в более далекий Питер. В последнем городе, между прочим, известны шапошники, выходцы из села Молвитина (Костромской же губернии, Буевского уезда).
На Волге в большой славе кислая овчина—мурашкинцы (из села Мурашкина, Княгининского уезда, Нижегородской губернии), которые и по присловью – шапками обоз задавили (они тоже зимой шьют полушубки, ходя по деревням, но в остальное время не перестают кормить себя иглой, заручаясь другими заказами). Не боится швецовский промысел и глухих мест, самых заброшенных захолустьев (и даже, кажется, их сильнее долюбливает); так, например, в том глухом углу одного из самых глухих уездов, каков Пошехонский (Ярославской губернии), который прилегает к Вологодской губернии, с деревней Трушковой в центре, все население по преимуществу и почти сплошь – странствующие портные.
В первом случае, когда этот промысел вызывается безвыходной местной потребностью, швецы только временные (осенние и зимние) портные, и тогда они в скромных границах негромкого промысла– ремесленники на короткое время для известного околотка. Количество их считается тогда не сплошь целыми деревнями, а лишь несколькими домами в немногих селениях. Таких мастеров, которые, по пословице, «на грош крадут, да на рубль изъяну делают», не помногу, но много во всех уголках России. И если межевать последнюю на губернии в административных границах, а не на украйны и урочища с экономическими гранями, таких швецов на домашнюю потребность в каждой губернии найдется по несколько кучек в двух-трех уездах. Между прочим, про таковых можно бы и совсем не слыхать, как, например, про тамбовских швецов, которые и шьют плохо, и ходят только по реке Цне, не добираясь до столиц и, стало быть, до ученых исследований и печатных известий.
Но из среды моршанских швецов выделилась историческая личность основателя молоканской веры – одной из наиболее распространенных сект – Семена Матвеича Уклеина, или, попросту и по-молокански, – Семенушки.
Будучи уроженцем той местности (под Борисоглебском, Тамбовской губернии), где кормились некоторые от портного ремесла, и он, по завету отца, ходил по деревням с товарищами кроить и сшивать овчины в полушубки про домашний обиход желающих и в казну но подрядам от денежных людей. Поработав у одного из таковых (Побирухина) и вступив в его веру (духоборческую), Семенушка Уклеин рассорился со стариком, ушел от него, покинув жену, – дочь Побирухина. Додумавшись до своей веры, во многом отличной от духоборской, Уклеин, под видом и с ремеслом швеца, пошел ее рассказывать везде там, где ему давали работу. В то время когда его товарищи забавляли хозяев в долгие и темные осенние и зимние ночи сказками да загадками, песнями да прибаутками, мистически настроенный и начитанный от книг Святого Писания Семен Матвеич проповедовал новую веру: учил держаться одного Евангелия, отвергал церковь и духовенство, советовал собираться на моление для того только, чтобы петь псалмы и слушать и толковать Евангелие.
Не побоялся он (когда того потребовали) торжественно войти в город Тамбов (как бы в Иерусалим), соблазнить в молоканскую веру много народу по Цне, по Хопру. Когда же императрица Екатерина II повелела освободить его из тамбовского острога, куда попал он после вшествия в Тамбов, он привел в свою секту множество деревень около Новохоперской крепости, под самым Тамбовом (в селе Рассказове), под городом Балашовом. Соблазнил многих из приверженцев духоборства (в Песках) и из исповедников иудейской веры (субботников под саратовским городом Балашовом). Ушел за Волгу и там распространил молоканство по рекам Иргизам и Узеням. Теперь его вера и на Молочных водах в Таврической губернии, и за Кавказом в Бакинской и Тифлисской губерниях, и в Сибири под Томском, и на Амуре, и на Зее под Благовещенском.
Собственно про этих-то одиночных швецов и предлагается следующий рассказ, поставленный в границы всей безыскусной простоты невинного и полезного промысла.
Не вдаваясь слишком далеко в объяснение причин, по которым бы можно было узнать всю степень важности и значения швецовского ремесла, мы хотим представить простую и нехитрую картину его проявления.
* * *
Прямым и неизбежным следствием появления швецов бывают следующие обстоятельства:
Редкий мужичок не имеет на дворе у себя пары две и даже три баранов и овец, составляющих предмет предпочтительной любви и благорасположения хозяек-баб, которые называют этих животных многими ласкательными именами, каковы, например, бяшка и даже яшка. В продолжение долгого лета эти бяшки до того закужлявятся, что к осени потребуют новой стрижки, как бы в замену первой, которая производится в Великом Посту.
В любой крестьянской избе, в начале ноября или в конце октября, непременно уже открывается следующая семейная картина: все бабы, начиная с большухи и оканчивая десятилетней девонькой, сидят в куту, или заднем углу избы, под полатями, и держат на коленях мохнатого барана или овцу-яловку. Бяшка поминутно вздрагивает и жалобно кричит под большими особого устройства ножницами и как бы ждет не дождется, когда кончится эта невыносимая пытка, хотя и приправляемая ласкательствами мучительниц. А между тем огромный грохот постепенно наполняется густой волной, которая наконец кладется и в лукошки, за неимением другой подобной посуды.
Одновременно с окончанием подобной операции являются в деревнях местные шерстобиты, или волнотепы. Эти промышленники сортируют шерсть на два отдела: та, которая подлиннее и помягче, назначается для кафтанов и струною волнотепа превращается в мочки. Остальная шерсть – густая и жесткая, преимущественно со спины и боков животного, пойдет в продажу и в руках макарьевского и кологривского валяльщика превратится в сапоги, которые иной бережливый хозяин четыре зимы носит и не износит, особенно если догадается подсоюзить их кожей. Первый, лучший, сорт шерсти, превращенной в мочки, тотчас по уходе шерстобитов прядется бабами, и приготовленные нитки употребляются для бабьих чулок, или для варежек, или же, наконец, на ткацком станке является сукном-сермягой для понев и кафтанов. Может быть, в то же самое время, как бабы исполняют свои обязанности, мужик-большак с сыновьями творит распорядок в подполице или где-нибудь и режет нестриженых яловиц и баранов, для того чтобы после, сняв с них шкуру, иметь овчины для полушубка или даже, пожалуй, и для тулупа. Устроив таким образом дело, мужичку остается поджидать прихода швецов, которые не замедлят явиться в деревню в средине или конце ноября, но всегда после Кузьмы-Демьяна.
* * *
Нетрудно узнать догадливому то ремесло, которым занимаются эти мужички-путники, только что сейчас вышедшие с проселка на большую дорогу и потянувшиеся к виднеющейся вдали черной массе деревни. Почти что новенькие овчинные шубы туго-натуго подпоясаны красными или синими кушаками и надеты на коротенький полушубок. На спине каждого из них крепко привязан небольшой кожаный мешок, укрепленный на груди крест-накрест наложенными ремнями. Внизу ремней из-за кушака торчат огромные ножницы. По ним-то и по мешку назади ясно видно, что путники идут совсем не в Соловки Богу молиться или в Питер работой бока протирать: иначе мешок был бы побольше и не кожаный, да и внизу его непременно были бы привязаны пары две или три новых лаптей и, по крайней мере, хоть одна пара сапог. У этих, напротив, даже вместо толстой и суковатой можжевеловой палки видны в руках палочки дубовые, коротенькие, по нарезкам и четырехугольной форме которых нетрудно различить самодельные аршины.
Почти все путники немного сутулы и ступают неровным шагом, а не с перевалом, как делают это плотники. Из-под теплой шапки, опушенной у иных барашком, а у других и просто кошачьим мехом, смотрят насмешливые глаза и открытая физиономия: не сонная, как у каменщика и печника, а такая же смелая, как и у иного ярославца – петербургского лавочника. Впереди этой толпы идет парнишко-ученик, который от скуки гоняет носком лаптишек валяющиеся на дороге комки.
В полуверсте от путников показались черные клетухи-бани, предвозвестницы начинающегося жилья. Все они, по обыкновению, обсыпаны большими кучами льняных отрепьев– следов недавней бабьей работы. Утро только что началось: в деревне все тихо, и только скрип колодца да дальнее мычание коровы попеременно нарушают тишину. Из деревянных труб показался черный дым и прямым столбом потянулся к далекому небу.
– Вот он, Починок-то!.. Давно уж мы тут рыщем, а все тебя, молодца, ищем; принимай добрых людей да давай им работу-вольготу! – заговорил один из швецов, слегка улыбнувшись и переглянувшись с товарищами.
– Тереха не утерпел: спозаранку начал белендрясы подводить. Что-то будет, как на работу-то нарвется, – заметил другой швец остряку, всегда неизбежному лицу во всякой швецовской компании. – Говорил бы ты дело-то, путное что-нибудь, – как дела поведем: вот теперь в чем главная причина.
– Как поведем? Вестимо, как поведем; нечего тут и разум моторить, коли в деревне весь народ, почитай, на знати. И то молвить, не одни, чай, лаптишки, ходючи сюда кажинную зиму, поизмызгали. Вот дядя Степан седины понабрался, а все, смотри, сюда же лезет. Так ли, дядя Степан, я баю?
– Так, так, Тереха; неча греха таить: скоро двадцать зим минет, как в Починке работу беру.
– Да что тут толковать: толкнемся к соцкому Миките, и дело в шляпе. Поди, он всех баранов перерезал, да и овец-то уж, чай, давно пообстриг.
– Эй, вы, люди добрые, нет ли шитва? Выходи сюда, кто там жив остался, – говорил Тереха, уже под волоковым окном избы сотского, раза три постучав своим деревянным аршином в доску-подоконницу.
Через четверть часа высунулось бабье лицо, запачканное мукой, и, всмотревшись в путников, улыбнулось.
– Ай, родимые: Тереха, Степан, Петруха, Ванюшка!.. Войдите, ребята, в избу, на дворе студено что-то стало.
– Как живете-можете? – спросила хозяйка, когда швецы, помолившись образам, сели на лавку.
– Твоими молитвами, ничего… живем помаленьку: ни шатко, ни валко, ни на сторону. Где ж у тебя большак-то?
– Да еще третьего дни уехал к барину в город, о сю пору еще не бывал, баял, что долго не будет мешкать. А молодицы-то в баню пошли– лен треплют. Большаков-ребят в Питер отпустили: Гришу в плотники, а Иван, знамо, в печники снарядился.
– Нешто ты, Матрена, Ванюху-то оженила? Кажись, у тебя только одна невестка и была – Аграфена.
– Как же, кормилец, и Иванушку женили, около Масленой женили. Хорошая девка попалась – и к работе приобычна, и дела исполняет куды баско. Да и то молвить, из хорошего дому ведь пошла: потрусовского старосты Дементья дочка.
– А припасла ты нам работы, тетка Матрена? Ведь вот, поди, теперь и молодицам полушубки надо снарядить. А мы, признаться, на вас только и надежду полагали.
Пока тетка Матрена ходила в голбец, швецы успели разболочься и развязать свои мешки. Вскоре постепенно одно за другим показалось из этих мешков: утюги, наперстки, кусочки синего воску, обглоданный мел, наконец, суконный цилиндрик самодельной работы, назначенный для булавок, и игольник с большими и маленькими иглами. Остались в мешке, может быть, только нижнее белье, праздничный чистый платок на шею да новые шерстяные синие перчатки. Хозяйка принесла сырые овчины, извиняясь, что не успела просушить их за отсутствием большака.
– Чего ж у тебя молодуха-то смотрит? Знамо, где твоим старым костям с этим делом возжаться: поди, уж ладышки щелкают. Ну да ладно, печь топлена, а дело это нехитрое, снарядим сами…
И Тереха с учеником-парнишкой занялся просушкой овчин: он развесил их на шесте перед печкой, несколько раз снимал, чтобы вытягивать руками, а в некоторых местах, для сровнения морщин, ухватывался даже зубами; потом опять вешал и пробовал иголкой в тех местах, которые казались ему просохнувшими.
Кончив это дело, он наметал, намеленной ниткой, прошивы и начал кроить, уверенный, что просушенная овчина уже свободно будет пропускать толстую иглу и самые руки его не будут потеть, а следовательно, и затруднять работу. В то же самое время и остальные швецы, Степан и Петруха, кроили сермягу, принесенную хозяйкой с подволоки, где висела она для проветривания. Обрезки от овчин и армяка мальчишка-ученик подбирал в то время с полу и клал в хозяйские сумы. Это поступало уже, по общепринятому обычаю, в собственность швецов, хотя между этими обрезками попадались и такие куски, из которых шутя можно составить целую спинку, а чего доброго, и приделать рукава на руки любого верзилы.