Текст книги "Царский двугривенный"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Отворила дверь, позвала:
– Разбирайся, Рома. Ложись.
Папа моментально разделся, и матрац заиграл гитарой под его сильным телом. Мама потушила свет, сняла кофту, забралась под одеяло и, косясь на Митю, разделась до конца…
Некоторое время было тихо, но Митя знал, что никто не спит. Перед сном папа поймал детектором Москву и опустил наушник в граненый стакан. Отражаясь от стекла, радио играло на всю комнату, хотя и тихо. Сегодня по причине дальней грозы потрескивало, и слышно было плохо.
– Начал-то он вроде складно, – внезапно заговорил папа – Про акулу. Мол, акула капитализма и так дальше… Войной постращал. Высоко забрался: «Его величество рабочий класс! Светлое царство коммунизма!»
Мама тихо засмеялась и обняла его.
– Тебе смешно? – Папа рассердился. – А знаешь, что он сказал, этот представитель? «Нельзя, – говорит, – не согласиться, мастера, – говорит, – у вас те же самые надсмотрщики, какие высасывали кровь под скипетром царя Миколашки…»
– Да что ты! А ребята? Неужели промолчали?
– Ну да! Прогнали его… Договорить не дали.
– Так чего же тебе надо?
– Да как же. Человек из Дорпрофсожа. Кого они посылают? – Голос его дрожал. – Разве я против, чтобы буржуев душить? Разве я против? Пусть только скомандуют… Да я…
– Спи, рыжий ты мой… – зашептала она. – Выбрали наверха – тяни. Чего теперь делать… Милый ты мой… Рыжий ты мой… Партийный ты мой… Дурачок ты мой…
Мите не нравилось, что мама называла папу рыжим. Это было ее самое ласковое слово, и незачем было тратить его на папу.
– Папа, – спросил он. – А красивей бухарских голуби бывают?
– Бывают. Спи. – Папа вздохнул. – И когда народ у нас станет смирный и единогласный?
Мама шептала ему, шептала, как маленькому, и папа постепенно задремывал, успокаивался. Мама засыпала позже всех, а утром вставала первая, еще затемно, и двигалась в темноте так бесшумно, что ее можно было почуять только по ветерку от подола.
В кромешной тьме, не отдергивая занавески, она делала что-то, стряпала, уверенно и быстро, как при электричестве, потом подходила к папе и шептала ему тихонько:
– Рома, светает.
И папа вскакивает, как пожарник, и тогда зажигался свет и на круглом столе, накрытом филейной накидкой, вкусно пахли свежие пшеничные шаньги, обмазанные сметаной.
Митя закрыл глаза и увидел зеленые клетки с голубями…
По коридору, шлепая пятками, пробежала Нюра отпирать парадную дверь. Русаковы куролесят до двенадцати, а то и до часа. Кто-то пришел. Где-нибудь случилось крушение, и Ивана Васильевича вызывают на линию. Он начальник всей службы пути, большая шишка. Живет в четырех комнатах. А зашибает столько, что на одну получку может купить сто голубей. А то и двести.
В дверь постучали. Оказывается, к ним. Плоскоступый свояк Скавронов прошел на цыпочках по темной комнате, сбил по пути оба венских стула и сел на постель в ногах.
– Ты что – выпивши? – спросил папа.
– Я к тебе всурьез. От актива. Этот златоуст профсоюзный, знаешь, он кто такой?
– Кто?
– Оппозитор.
– Ну да!
– Вот тебе и да. Отпетый. Мы с активом прижали его к забору, он и раскрылся… Они, суки, думают, поманят рабочего человека копеечкой, он за ним и побежит. А мы все эти приманки при Николашке проходили… Не серчай. Тележку мы тебе сообразим на страх уклонистам и мировой буржуазии. Против-то я кричал не подумавши. Не серчай, Рома. Ошибся. На совесть будет тележка. Американские оси поставлю. Для родной республики надо, сутки буду работать. Я, сам знаешь, – столбовой шабровщик. У меня, если после первой шабровки три натира, – я себя не уважаю. Два натира – и только! Я так прикинул, если всем партийцам согласно взяться, мы эту тележку на двенадцать осей к концу месяца сообразим.
– Вот бы ты так на собрании выступил…
– Если бы, если бы… Если бы твоя тетя имела бы – ну, для Клашки скажем – бороду, тогда бы она была бы не тетей, а дядей.
Митя хмыкнул.
– Спи, сынок! – сказала мама и спросила тихо: – Полегчало тебе?
– Маленько, – ответил папа и сказал Скавронову. – Давно бы так. А то накинулся на Русакова.
– Э, нет! Тележка – пожалуйста, а Русаков – другая статья. Тут у меня никакой ошибки нету. Все эти спецы умственного труда и прочая мелкая буржуазия – замаскированные гады, и только. Ты меня с марксизма не сбивай. Прослойка – она прослойка и есть. А ты тоже, умная голова. Когда народ собрал?
– А что?
– А сам помаракуй. Третий день получку задерживают. Рабочий класс серчает? Серчает. Жрать надо. И выпить охота. А ты в такой горячий момент собираешь… Ладно, актив крепкий, а то бы было делов.
Митя закрыл глаза и снова увидел зеленые клетки с голубями…
А Скавронов долго сидел на постели и говорил, что не допустит перекрутить генеральную линию и что только тот может заявлять, что у нас нету достижений, у кого на глазах очки.
9
Коськин отец Панкрат Данилович диктовал письмо.
Машутка ела тыквенную кашу и жалостливо косилась на Коськино лицо, перемазанное чернилами. Коська писал медленно.
Чернила были разведены в граненом пузырьке. Ручка окунулась, глубоко, писать было неловко.
– «И еще требуется поставить под вопрос нашего заведующего пайторгом гражданина Васильева, – наставительно диктовал Панкрат Данилович, – который отпускает стиральное мыло дороже частника, в дополнение к чему искусанное мышами. Я указал ему, что надо привлечь к ночному дежурству котов, а он по своей халатной относительности стал вокруг меня смеяться и строить надсмешки…» – Панкрат Данилович стал глядеть в окно на мелькающие ноги, обутые в сапоги, туфельки и ботинки, и задумался, почему у каждого человека своя походка.
– Точка? – спросил Коська с надеждой.
– Нет, не точка. Пиши, – Панкрат Данилович указал на чистое место, где писать. – «Я ему добром сказал, что надо привлечь к ночному дежурству котов, а он меня ни за что обругал, как при старом режиме, по-матерному. И прошу его поставить под вопрос, любезный двоюродный брат Cepera, и поскорей испустить на него декрет. Бояться его нечего. Социальное происхождение у него ниже среднего, я узнавал. И жена бьет его насосом от велосипеда».
– Теперь точка? – спросил Коська, утирая нос лиловыми пальцами.
Эти письма были для него сущим наваждением. Примерно год назад Панкрату Даниловичу стало известно, что его двоюродный брат Cepera стал большой шишкой: заместителем народного комиссара. Панкрат Данилович помнил Серегу смутно. Они учились вместе еще в прошлом веке в церковноприходской школе в Кимрах, и тогда будущий замнаркома прославился тем, что съел на спор Ветхий завет вместе с картонной обложкой и с кожаным корешком и стал на некоторое время (до прочищения желудка) ходячим олицетворением евангельского стиха от Луки: «Царство божие внутри нас».
Узнав от верного человека, что Cepera «прошел в дамки», Панкрат Данилович приказал Коське и Машутке называть себя на «вы» и, кроме усов, отпустил еще и подусники.
Сапожным делом он заниматься бросил, чтобы не кидать тени на казенного брата, и квартплату вносил по пяти копеек в месяц, как безработный. Днем он маялся от безделья, а после обеда выходил читать газету во двор, чтобы все видели. Жена его выбивалась из сил, стирала на чужих с утра до ночи и уговаривала мужа, чтобы он увез ее в Кимры, а Панкрат Данилович велел терпеть и говорил, что скоро ей вся улица позавидует. Он надеялся приучить двоюродного брата к факту своего существования и показать ему свою гражданскую ценность. В результате столичный родственник должен вызвать его в Москву, дать комнату и назначить на командные высоты.
А когда его назначат на высоты и Панкрат Данилович сосредоточится на новой должности, он справит зимнее пальто с широким поясом из шевра. После пальто он справит шевровое галифе и шевровые сапоги на высоких каблуках и, наконец, шевровые перчатки с раструбом, такие же, как у автобусных шоферов.
Предвидя заветный день, когда он выйдет на московский двор посидеть, весь в шевре, Панкрат Данилович принялся за воспитание детей, чтобы они не осрамились в первопрестольной столице. Машутке было велено говорить вместо «спасибо» – «мерси», а Коське – читать какую-то книгу, из которой были вырваны первые шестьдесят восемь страниц, а шестьдесят девятая начиналась словами: «барон, рыдая, вышел».
В Москву было пущено уже писем двадцать, но отклика не было, хотя на конвертах по диагонали каждый раз писалось: «Вернись с ответом!» Очевидно, двоюродного брата отвлекали происки английских империалистов. Но Панкрат Данилович твердо надеялся на облегчение международного момента и каждую неделю сочинял письмо.
Заклеив конверт, он надевал картуз с высокой тульей и отправлялся на вокзал, стараясь вышагивать возможно шире для сохранения обуви. На вокзале он опускал письмо в почтовый вагон, возвращался домой и несколько дней находился в приятном расположении.
Машутка доела кашу.
– Закусила? – спросил Панкрат Данилович.
– Закусила.
Он щелкнул ее по затылку.
– За что, папаня?
– А кто мерси позабыл?
– Вы же сами велели молчать…
– Рассуждай у меня еще!.. На чем остановились?
– На насосе, – сказал Коська.
Дверь хлопнула. Панкрат Данилович строго обернулся на шум и увидел башмачки с блестящими пряжками из жирной, как паюсная икра, кожи. Взгляд его скользнул по черным нештопаным чулочкам, по коротким штанишкам из клетчатой шотландки, по белоснежной матроске с напуском и, наконец, по румяному лицу только что стриженного у парикмахера Славика.
Славик безмолвно стоял на циновке. Ему было известно, что, когда у Коськиного папы пишутся письма, надо соблюдать полную тишину.
Панкрат Данилович посмотрел на якорь, вышитый синим шелком на матроске, и сказал:
– Вон он какой. Беленький, как бумажный червонец все равно. Куда обрядился?
– У меня сегодня день рождения, – объяснил Славик застенчиво.
Панкрат Данилович покачал головой.
– Чего тебе?
– Левый башмачок жмет. Мама просила посмотреть.
– Обожди, – нахмурился Панкрат Данилович. – Видишь, человек занят… А ты чего встала? – спросил он Машутку. – Ступай во двор, стереги белье. И никуда не бегай. А то получишь горячих по тому месту, где спина кончает свое приличное название… – Он покосился на башмачки Славика и продолжал диктовать: – «Лакейское ремесло по части сапожного дела, которое досталось мне от старого режима, я прекратил целиком и полностью. В части гулянки и потребления алкоголизма я человек серьезный. По праздникам выхожу с детями на бульвар или повышаю культурный уровень. Против нашего дома – цирк, ходить за культурой недалеко. В мае месяце глядели номер „Адская кузница“. Трое желающих из публики били молотками по наковальне на груди русского богатыря Кузина, и потом был исполнен жуткий номер, который многие из публики не хотели допускать. Некий желающий из публики разбил вдребезги на голове Кузина два больших кирпича без всякого вреда для здоровья. После этого вернулись домой и легли отдыхать. А перед тем кушали кофей». Чего не пишешь?
Панкрат Данилович посмотрел на Коську подозрительно. Он прошел школу-передвижку ликбеза и имел справку, что грамотный. Но читать мог только по-печатному, а писать не умел вовсе ничего, кроме цифр, и, когда приходилось ставить подпись, подписывался каждый раз по-разному.
Поэтому Коська только первые два-три письма написал добросовестно. Это занятие опротивело ему настолько, что он стал пропускать слова, сперва длинные, потом и длинные и короткие и, наконец, целые фразы. И кусок письма, в котором рассказывалось о посещении цирка, выглядел приблизительно следующим образом: «Прошлый месяц „Адская кузница“. Трое били Кузина, который не хотел допускать. Желающий разбил два кирпича и кушал кофей». И все. Чтобы скорей кончился листок, Коська приписал от себя: «Где вы теперь, кто вам целует палец».
– Чего же ты больно мало написал? – спросил Панкрат Данилович.
– Это мало? Полпузырька чернил срасходовал.
– А ну перечти.
При всей своей тупости Коська обладал попугайской памятью. По отрывочным словам он мог без запинки восстановить почти точно все то, что ему было надиктовано.
Пока Коська, вроде бы с трудом, перечитывал, что написано, Славик озирался по сторонам.
В углу были свалены узлы грязного белья – на них спала Машутка. Она рассказывала, что зимой, когда работает паровое отопление, еще ничего, а летом такая сырость, что все мокрое: и простыни, и сахар, и страницы книги, которую Коська читает для культурного уровня.
В комнате было холодно, тянуло плесенью. На стене висел отсыревший портрет Карла Либкнехта. Кровати были отставлены на полметра от сырых стен, чтобы ночью не щекотали мокрицы.
Кроме портрета, в этом мрачном жилище было еще одно украшение. На комоде стоял молодец севрского фарфора в парике и в красном кафтане. Он играл на флейте. Золоченая флейта ослепительно блестела, и непонятно, откуда брался свет для такого блеска: крошечное окошко под самым потолком давно не мылось, в дожди на стекла налипали черви. За окном непрерывно мелькали ноги, и в полуподвале весь день не прекращалось зыбкое мерцание…
Панкрат Данилович дослушал Коську, посмотрел на башмачки Славика и сказал:
– Так вот. Скажи своей маме, что мы этими делами не занимаемся. И заниматься больше не будем. Понял?
– Понял.
– Родитель выпил небось?
– Нет еще. У нас пикник будет в роще. Мама и Нюра поехали туда готовить. И гости приедут. Тогда и будут пить.
– А тебя не взяли?
– За мной Нюра приедет на извозчике. Они меня не взяли, чтобы я не мешался. Они там готовят.
– Ну так вот. Передай родителю мое уважение. И скажи, что я своему родному двоюродному брату письмо пишу. Заместителю наркома. Так и передай. На чем, Коська, остановились?
– Темно, папаня. Не видать ничего.
– Ладно тогда. Поставь точку. Пиши. «Имеются у меня мнения наладить кожевенное производство из кошек, собак и прочих подручных материалов и много других моментов всесоюзного значения, для которых надо выехать в Москву и поговорить сурьезно, – он печально поглядел на башмачки Славика. – У нас тут народ дикий, азиатский, смеются только и обзывают, а поговорить не с кем».
Он вздохнул и сказал решительно!
– Скидай!
Славик сперва не понял.
– Ну скидай башмак-то, – подсказал Коська. – Чего встал?
Панкрат Данилович перевернул башмачок вверх подошвой, поднял на уровень глав, словно прицелился.
– Кто покупал? – спросил он.
– Это подарок. От мамы.
Панкрат Данилович вывалил на низкий столик сапожную снасть: ножики, молоточки, колодки, шильца, тупики, расправки – все, что нужно и не нужно, кинул на колени женин фартук, и полуподвал наполнился веселым перестуком, посветлел и ожил.
– А знаешь, как сапожник царского ювелира обманул? – хитро спросил Панкрат Данилович. – Не знаешь? Ну вот, не знаешь, а я знаю! – Дорвавшись до привычной работы, он подобрел, и его белое, асбестовое лицо разгладилось. – Приходит к сапожнику царский ювелир и давай возле него потешаться. Твое ремесло, мол, против моего ничего не составляет. «Я, – говорит, – для самого государя на золоте и серебре наисамые тончайшие узоры вырезываю. А у тебя, – говорит, – у мужика, – фи! – вар да дратва». А сапожник ему: «Какой ты тонкий ювелир ни на есть, а подметку не вырежешь». Тот в амбицию: «Вырежу!» Ударили по рукам, поспорили на сотню целковых. Этот ювелирный-то мастер сел на липку, язык прикусил, старается. Резал, резал – вырезал. Действительно, правда, вырезал хорошо. Сам понимай: царский ювелир, не кто-нибудь. «Ну, – говорит, – мужик, давай денежки». – Панкрат Данилович засмеялся. – Сапожник взял обе подметки, правую и левую, прислонил друг к дружке и говорит: «Да они у тебя, господин царский ювелир, неровные». – «Как неровные?» – «А сам гляди: один носок направо, второй налево». – Панкрата Даниловича охватил такой смех, что пришлось отложить работу. – «Один, – говорит, – носок направо, второй налево. А хвастал!» – Панкрат Данилович весело застучал молоточком. – Законфузился царский ювелир, отсчитал сотню целковых и побег от грехов… Вот как мы его! Не будешь вперед хвастать!
В дверь сунулась Машутка.
– Коська, тебя Таракан вызывает.
– Батя, я пойду, ладно?
– Ступай, – благодушно разрешил он. – Не забудь, вернись к кофею.
– А меня Таракан не вызывает? – спросил Славик.
– Тебя нет. Коську.
Славик встревожился. Он был уверен, что дело касалось Зорьки. Надо бы выбежать, узнать. Но на нем только один башмачок. Прошло пять минут, прошло десять.
Наконец башмачок был снят с правила и вручен клиенту.
– А сколько стоит? – спросил Славик.
– Чего такое? – протянул Панкрат Данилович угрожающе.
Сразу, как только закончилась работа, как только смолк веселый перестук молотка, к нему вернулась брюзгливая заносчивость.
– Гляди, другой раз таких вопросов не спрашивай, – пригрозил он. – Я тебе не артель инвалидов, глупостями не занимаюсь. Я тебе не сапожничал. Доказал уважение твоему родителю, и только. Так отцу-матери и передай. Мы в ваших деньгах не нуждаемся. У нас своих хватит…
Славику не терпелось бежать за ребятами, но отставной сапожник продолжал свои поручения:
– И еще передай: скоро убывает от вас Панкрат Данилович! Насовсем убывает. Так и передай. Будете тогда поминать. Был, мол, Панкрат Данилович да весь вышел. Понятно тебе?
– Понятно! – сказал Славик и выскользнул за дверь.
10
Славик выбежал на улицу, оглянулся на обе стороны. Ребята были уже за домом портного Цейтлина. Коська нес под мышкой наволочку. Было ясно – они отправились в подвал за бумагой.
Вот какое безобразие! Славик рассказал про подвал, объяснил, где подвал находится, надоумил стащить у Maшутки наволочку для бумаги, а как дошло до дела – его позабыли.
Он погнался прихрамывая. Башмачок все-таки жал.
– …а ворота заперты! – рассказывал Митя. – Спектакль затеяли в пользу деткомиссии. Что делать? Гляжу – Танька. Говорит, сегодня в клубе спектакль представляют. «Хочете, – говорю, – товарищ вожатая, я ребят соберу, мы будем декорацию таскать?»
– Можно, я с вами? – спросил Славик.
Ему никто не ответил.
– Танька говорит: «У нас платить нечем, – рассказывал Митя. – Согласятся твои ребята за так?» Я говорю: «Конечно, согласятся. Поскольку спектакль в пользу деткомиссии, мы и за так станем таскать. Мы же сами дети». А Танька говорит: «Тебя приятно слушать, какой ты созрелый пионер».
Ребята засмеялись. Славик тоже засмеялся, хотя и не понимал сути дела.
Так, за разговорами, дошли до Профсоюзной улицы. Пионерская вожатая ожидала их на крыльце клуба. Славик, как увидал ее, так и застыл на месте.
Несмотря на свой крайне несовершеннолетний возраст, Славик был чрезвычайно влюбчив. Внезапная любовь поражала его сразу, его маленькое сердечко включалось мгновенно, как электрическая лампочка.
Первым предметом его страсти была девочка Соня – дочь папиного сослуживца. Она училась в шестой группе. Потом он влюблялся в прислугу Нюру и в американскую артистку Мэри Пикфорд. Последним его увлечением была женщина по фамилии Бриллиантова. Ни Нюра, ни Соня, ни женщина с драгоценной фамилией, не говоря уже о Мэри Пикфорд, не имели никакого представления о том, какую бурю они вызывали в душе Славика.
Влюбившись, он больше всего боялся, как бы его избранница не догадалась, какое позорное чувство охватило его, и относился к ней надменно, заносчиво и, прямо скажем, невежливо.
Верностью Славик не отличался. Рано или поздно выяснялось, что все его дамы обладали каким-нибудь изъяном. Прислуга Нюра не умела кататься на велосипеде, и не было никакой надежды, что когда-нибудь научится. Мэри Пикфорд на каждом шагу целовалась (Славик терпеть не мог целоваться). Женщина по фамилии Бриллиантова тоже, вероятно, была неполноценной. Ее Славик не видел ни разу. Прочитал на афише фамилию – Бриллиантова – и влюбился.
В пионерской вожатой, стоявшей на крыльце клуба, никаких изъянов не было и быть не могло. Непонятно, как Митя даже за глаза смел называть это чудо в юнгштурмовке и портупее Танькой. Вожатая была курносая. Русые волосы свисали по бокам, как крылья буденовки. А ноги… – при одном взгляде на сильные ноги, обутые в сандалетки с подвернутыми носками, становилось ясно, что она замечательно катается на велосипеде.
Таня стояла на крыльце клуба и жевала серку.
– А этого чудика зачем привели? – спросила она, причавкивая.
И голос у нее был удивительный, хрипловатый, сорванный от частого крика, – как у мальчишки.
– Пускай! – защитил приятеля Митя. – У него сегодня день рождения.
– Веселися, весь народ! – добавил Коська.
Как в чаду, пошел Славик за Таней в зал, прошел между сидящими людьми, поднялся по приставленным ступенькам на сцену, где вихрастый комсомолец делал доклад, как в чаду, прошел вслед за Таней за кулисы и вышел на асфальтовый дворик.
– Это что за шаромыжники! – подскочил к Тане бритый гражданин, похожим на безрогого черта. – Где вы пропадаете? Докладчик уже отвечает на вопросы, а вас нет!
– Не разоряйтесь, Василий Иванович. Это активисты, – объяснила она. – Они будут носить декорации.
– Декорации? Такая мелюзга? Вы что, больны? А где Ковальчук? Ну, знаете! – И безрогий черт умчался на сцену.
– Не бойся, – сказала Таня Славику. – Это режиссер. Он не кусается. А теперь повесьте уши на гвоздь внимания. После доклада мы будем исполнять пьесу «Гроза». Ну-ка, кто написал «Грозу»?
Славик знал, но не пожелал отвечать на дурацкие вопросы. Но ему до смерти хотелось привлечь внимание Тани, и он сказал небрежно:
– А вон она, дверь! Вы не верили, а дверь – вон она!
Он сошел по бетонным ступеням в приямок, и сразу же стало ясно, что что та самая дверь, про которую говорил Клешня.
– Все правильно! Обита железом. И пломбы. Сюда и приходит Клешня.
Таня перестала жевать серку.
– Какая Клешня? – спросила она.
Славик надменно взглянул на свою королеву и подошел к другому приямку.
– А вот и окно. И форточка. Вот он тут подсматривал, когда его папу пороли нагайками…
Он оглянулся. Митя делал ему знаки. На лице Коськи появилось дурацкое выражение. Таракану стало до того противно, что он отошел.
Славик понял, что совершил тяжелую ошибку. До него дошло, что переноска декораций была хитрым предлогом, который придумал Митя, чтобы попасть во двор. Проникнуть сюда другим путем было невозможно. Боясь за декорации, ворота заперли, и остался только один ход – через сцену. И если возникнет подозрение, что ребята собираются лезть в подвал, Таня немедленно выставит всю компанию, и голубку Зорьку съест злющий старичок.
– Кого пороли? – допытывалась вожатая. – Кто такой Клешня?
– Это вас не касается, – сказал Славик, глядя на нее влюбленными глазами.
Он произнес эту фразу твердо, хотя понимал, что после такой дерзости должно произойти что-то ужасное.
Но ничего не произошло.
– Тебя как звать? – спросила Таня.
Славик промолчал.
– Огурец, – сказал Коська.
– Ладно тебе, – заступился за приятеля Митя. – Его звать Славик.
– Подумаешь! Такой комар, а пузырится, – сказала Таня. – Ну-ка, встали по росту. Слушаем внимательно. Так. Ты, Славик, встань с краю.
Она достала блокнотик, прелестный узенький блокнотик, согнутый в дугу от лежания в грудном кармане, полистала его и объяснила, что и когда надо носить.
– Ну, мне пора! Я Кабаниху играю. «Что будет, как старики перемрут, – заговорила она старушечьим голосом, – как будет свет стоять, уж и не знаю…» Мне пузо во-о какое будут делать! Старшим будешь ты.
Она ткнула пальцем в Коську и, как мальчишка, побежала на сцену, а ребята стали разбирать тряпочные кусты, крашенные под бронзу деревянные подсвечники и картонные пенечки.
Порядок действий был принят такой: как только начнется пьеса, Митя полезет через форточку в подвал, отомкнет изнутри шпингалеты и отворит окно. Коська будет стоять на страже у арки ворот. Через окно Митя и Таракан натаскают бумаги, сколько поместится в наволочку.
Если явится вожатая или выйдет покурить пожарник, Коська должен свистеть на мотив «Цыпленок жареный».
– А я? – спросил Славик.
– А ты ступай Кабаниху глядеть, – гоготнул Коська. – Ей режиссер пузо будет делать.
Славик промолчал. Над ним имели право издеваться.
Прежде чем приниматься за форточку, Таракан дотошно обследовал обитую жестью дверь. Она была выкрашена суриком и заперта на два висячих замка – один в петлях, а второй замыкал длинную кованую накладку. Дверь не отворялась много лет. Суриком были вымазаны не только створки, но и оба замка.
– Клешня говорил, там душа обитает? – спросил Таракан глумливо. Он приник ухом к двери и прохрипел фальшивым голосом: – Сестренка не приходила?
Ребята затаились. Прошла полная минута. Лицо Таракана делалось все строже и строже.
– Ну и чего? – тихонько спросил Митя.
Таракан поднял палец.
– Туда другого хода нет? – спросил он шепотом.
– Нет, – сказал Славик. – Клешня говорил, нет.
– Ну-ка, Митька, послушай.
Митя застыл у двери.
– Тукает, – проговорил он испуганно.
Ребята притихли. Клешня не соврал. В подвале действительно обитала душа присяжного поверенного. Вдали, за Форштадтом, глухо прогремел гром. По низкому небу тащились черные тучи, цепляясь друг за друга, словно убогие слепцы. И сверху, и снизу, и изо всех углов надвигалась темнота.
– Коська, ступай на пост, – сказал Таракан чужим, призрачным голосом.
Подвальное окно находилось ниже уровня земли. Кирпичный приямок был накрыт железной решеткой. Таракан и Митя подняли решетку, прислонили ее к стене и прыгнули вниз.
– А мне что делать? – спросил Славик.
– Держи решетку. Чтобы ветер не свалил.
Славик встал над приямком и, сосредоточившись, взялся за прут.
Таракан возился с форточкой.
Он попробовал расстругать щель перочинным ножом, но дерево сделалось как камень.
– Свети! – велел он Мите.
Митя стал чиркать спичкой. Таракан пытался просунуть клинок в щель, подцепить крючок.
– Без фомки не открыть, – бормотал Митя. – Фомку надо.
– Зажигай, – прошипел Таракан.
Не успел Митя чиркнуть, форточка хрюкнула и распахнулась, как будто кто-то дернул ее изнутри.
Митя шарахнулся.
– Порядок, – сказал Таракан. – Лезь.
– Кто?.. Я?..
– А кто? Я, что ли?
– Как же я полезу? Мне не забраться.
– Иди, подсажу.
– Погоди-ка, Таракан, погоди-ка, – забормотал Митя. – Идет кто-то. Вроде Коська свистнул…
– Никто не свистнул. Да ты чего? Покойников испугался?
– Нет, что ты! Знаешь, Таракан, если бумага чернилом исписана, на базаре ее не возьмут. Да я не боюсь… Чего бояться… Обожди! Коська!
Издали, от ворот, доносился голос пожарника:
– А курить не можешь, и не приваживайся. Ничего в табаке нет хорошего, ни в части здоровья, ни в части возгорания…
– Я почти каждый день курю, – надсадно кашлял Коська. – Чем крепше нервы, чем ближе цель… А ваши дюже крепкие!
Он исполнял свою задачу отлично.
– Ну? – вопросил Таракан с угрозой. – Два-три…
Выхода не было. Митя покорно залез ему на плечи, уселся на голове и вытянул ноги.
– Не дрожи! – приказал Таракан.
– Я и не дрожу… Это у тебя у самого голова дрожит!
Пока Таракан прислушивался к пожарнику, Митя незаметно сунул в карманы по кирпичному обломку. Сделал он это без надежды на успех, от полного отчаяния, но кирпичики сработали безотказно. Ноги пошли легко, а дальше заклинило.
– Вот беда… – бормотал Митя, пока Таракан пытался протолкнуть его внутрь. – Не обедал бы, тогда бы прошел… Надо завтра, натощак. Завтра пройду…
Славик, может быть, и пожалел бы приятеля, но он был занят своими грустными мыслями. У него возникло подозрение, что его деятельность по поддерживанию решетки не имеет никакого смысла. Тяжелая решетка надежно упиралась в стенку, и, чтобы ее опрокинуть, была нужна немалая сила. Какой уж там ветер. Он, чудак, прилежно ухватился за железный прутик, радуется, что участвует в общем деле, а Таракан над ним просто издевается. Спрыгнуть бы сейчас вниз и сказать: «Довольно строить из меня дурачка! Ты сам трус и бездельник, много воображаешь, а ничего не можешь сделать. Сейчас я сам залезу в подвал, открою окно, натаскаю бумаги, продам ее на базаре и сам пойду выкупать Зорьку».
– Огурец! – послышался тихий зов Таракана.
– Чего?
– Иди сюда.
– Зачем?
– В подвал полезешь.
У Славика екнуло в животе.
– Ну?
– Так я же… Я же… решетку держу.
– Бросай. Прыгай.
– А если она упадет… Вон какой ветер.
– Прыгай, тебе говорят!
«Хоть бы пожарный пришел», – подумал Славик.
Где-то далеко пожарник объяснял Коське:
– Отдельному человеку – вред, а народу в целом – польза.
В садике «Тиволи» заиграл духовой оркестр. Это значило, что пошел девятый час местного времени и гости давно в Заречной роще.
– Два… три… – начал отсчитывать Таракан.
Славик не помнил, как это произошло, но он уже сидел на голове у Таракана и просовывал ноги в форточку.
Опомнился он, больно ударившись о бумажные кипы.
В подвале была густая, как деготь, темень. В дальнем углу отчетливо тукало. Вдоль стен шуршало. Славик вспомнил, что от нечисти помогает молитва, залопотал: «Христос воскрес, Христос воскрес…»
Постепенно глаза его привыкли к темноте. Он стал различать окно, бумажные кипы, тавровую балку, на метр торчащую из кирпичной стены, и темную, притаившуюся в дальнем углу бесплотную фигуру.
Душа присяжного поверенного сидела у самой стены на корточках и бормотала что-то отрывисто и сердито.
– Окно… – доносилось до Славика… – Быстро… Окно…
– Я… я залез в окно, – собравшись с силами, признался Славик и шаркнул ножкой. – Я больше не буду.
Он дрожал и внутри и снаружи, дрожал до ломоты в животе. Все части его маленького тела тряслись по-разному, как будто рука боялась меньше, а нога больше.
– Повыдергиваю… – сердито шипела душа, уткнувшись в угол носом. – Смотри… собачье…
Ругань становилась все грубее, замысловатей. Или Клешня что-то перепутал и папа его совсем не присяжный поверенный, или душа совсем одичала за годы одинокой жизни.
– Мне Таракан велел, – объяснил Славик. – Я больше не буду. У меня сегодня день рождения.
– Окно… Задрыга… Ноги повыдергиваю… Окно… – окатила его новая порция ругани, и, уловив знакомые сочетания слов, Славик вдруг понял, что низкие своды подвала обманчиво отражают шепот Таракана, а то, что он принимал за душу, – в действительности серый пласт штукатурки на кирпичной стене.
Вслед за этим он вспомнил, что надо открыть окно.
Он принялся торопливо чиркать спички. Ни одна не загорелась. Он догадался, что захватал коробок потными руками, бросился к окну и стал ощупью искать шпингалеты.
Рама оказалась глухой – без створок, без шпингалетов, намертво заделанная в оконную коробку.
Ну, теперь уж никакого выхода не было. Форточка высоко. Подсадить некому. Одному отсюда не выбраться.
– Всего хорошего, – отчетливо проговорил Таракан в форточку. – Мы пошли.
– А я?.. – закричал Славик. – А я-то!..
Он стал хватать сырые, воняющие мышами бланки, папки, связки, все, что попадалось под руку, и пропихивать в форточку. Перепревшие бечевки лопались, обрывались, пачки разваливались, бумага сыпалась под ноги. Славик снова сгребал ее, хватал в охапку, проталкивал наружу, а Таракан и Митя подбадривали его.