355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Антонов » Царский двугривенный » Текст книги (страница 4)
Царский двугривенный
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:43

Текст книги "Царский двугривенный"


Автор книги: Сергей Антонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

– Кто бы мне калиточку отворил, – боязливо припевал старичок. – Совсем слаб, силы нет заслон двинуть…

Самсон с удовольствием вывесил дубину под названием «самолет» и прицелился, будто не Таракан, а какая-нибудь «пушка» или «купчиха в окне» стояла посреди двора. И в эту минуту раздался ликующий крик Славика.

Замок подался.

– Дверь! – закричал Таракан.

Предупреждение опоздало. Митя и Славик понадеялись друг на друга. Дверь осталась открытой настежь. В голубятне поднялся содом. Птицы метались, бились о ребят, лупили их сильными крыльями. Не только поймать, но и разглядеть Зорьку в бушующем голубином пламени было немыслимо. Славик ослеп от пуха. И в ноздрях у него был пух и во рту. Когда он протер глаза, домик был пуст, а Самсон, задрав в небеса курчавую бороду, делал по двору бессмысленные круги.

Сначала он пытался приманить голубей голосом, потом, причитая, бросился к вольеру и захлопнул дверь, хотя внутри, кроме одного-единственного глупого воробья, никого не осталось. Потом схватил палку и стал наяривать по ведру. Он совсем сбился с толку.

Голуби дружной стайкой метнулись на закат, и стена соседнего дома заслонила их. Самсон кинул ведро, полез на крышу.

Немного не долетев до собора, стая внезапно повернула обратно и устремилась к цирку.

– Так и есть. На мещеряка пошли… – проговорил Самсон обреченно.

Гошка-мещеряк считался в городе самым хитрым голубарем после Самсона.

– Упустили? – спросил, появившись словно из-под земли, Коська.

Ребята молчали.

– Это же надо! – продолжал Коська, искательно поглядывая на Таракана. – Дома упустили, у Самсона упустили. Называется голубятники.

Ребята были настолько обескуражены, что забыли поинтересоваться, где он пропадал. А Коська самые острые минуты конфликта пересидел в дальнем углу двора за ящиком, в котором гасили известь. Так никто и не узнал ничего. Только Славик удивился, что штанина у Коськи белая.

На крыше под ноги Самсону попалась черная монашка. Она никуда не хотела лететь. Она хотела в гнездышко.

– Ты еще тут! – он пнул ее ногой. – Где они?! Где?! – завопил он, потеряв голубей из виду. – А ну, давай сюда, ты, атаман! Давай сюда, тебе говорят!

Таракан забрался на крышу. Голуби шли высоко, растянувшись черной ниточкой.

– Вон сколько рублей улетело, – сказал Самсон. – На Форштадт идут?

– На Форштадт.

– Ну, все. Сейчас их Гошка возьмет, – произнес убито Самсон и сел на железо.

– Самсонушко! – звал старичок снизу. – Будь такой добрый… Выпусти меня, христа ради.

– Ну чего? – Самсон уставился на Таракана, стараясь на лице его вычитать, что случилось. – Поднял Гошка своих? Гляди туда… Гляди лучше…

– Вроде нет.

– Гляди шибче. Туда гляди…

– Чего я, не знаю, что ли? Туда и гляжу… Что ты за голубятник, что от тебя голуби бегут.

– Никуда они не бегут… Их Дипломат увел… Я его от Гошки сманил. С руки кормил сукинова сына… А он – вишь, к старому хозяину… Сам ушел, табунок увел. Вот это порода!.. На ногах вторые крылья! Нынче такого товара нету!.. – Он вздрогнул, словно его разбудили. – Не поднял?

– Нет. Дальше пошли. Круги водят.

– Врешь?

– Гад буду.

– Э-ге-ге! – Крыша загремела. Самсон вскочил и проплясал что-то вроде цыганочки Он вспотел и дышал тяжело. Руки его тряслись. – Чего, Гошка, выкусил? Меньше в пивнухе заседай. Дюжина пива, соленые сухарики! Посмеюся я завтра вокруг него. Мне бы второй глаз – не осталось бы в городе голубей. Всех бы заманил… – Он опять спохватился и спросил недоверчиво: – Верно говоришь, не поднял?

– Верно. Ушли твои. Вовсе не видать.

Самсон еще больше развеселился, хлопнул Таракана по плечу.

– Слышь, прибегал мещерячок… Отдай, мол, Дипломата да отдай… На колени падал. Бабу свою заместо его сулил… А я ему – вота… – и Самсон показал Форштадту большущий шиш.

И умиротворенно закончил:

– Слазь. Больше глядеть нечего. Сейчас они на собор пойдут и домой. У них сроду мода такая…

Он слез во двор. За ним опустился Таракан.

– Тебе сколько лет? – спросил Самсон.

– Много.

– Ты чего, припадошный?

– Не знаю.

– А ну, покажи инструмент.

Таракан достал «перышко». Самсон попробовал лезвие на ногте.

– Хорошая работа. Где взял?

– Шкет один дал. Беспризорник. У нас под лестницей ночует.

– Спрячь подальше. Финачом не озоруют. Нынче припадошных тоже берут. Пырнешь кого, и прощай мама дорогая.

Темнело. Словно рождаясь из ничего, из тихого вечернего воздуха, один за другим возникали голуби. Посвистывая крыльями, они устало садились на крышу, на землю, на вольеры.

– Вот она, Зорька, – сказал Славик печально.

– Не серчайте, – утешал Самсон, направляясь к воротам. – Мы с этим мещеряком хотели артель сколотить, «Красный голубь». Не лигистрируют. Мелкая, говорят, буржуазия. А сейчас, что ни день, агенты с портфелями ходят. От каждого приходится откупаться. А покупатели, вот они… – Он подпер плечом заслон и, передвигая его в железных скобах, закончил животом, натужно: – Куроеды, – и выпустил злющего старичка.

– Тащите, пацаны, два рубля выкупу и получите свой товар. Да за замок двадцать шесть копеек. – Самсон взглянул на Таракана, подумал и сказал: – А про казармы ты зря… Глаз мне господин Барановский в восемнадцатом годе вынул. Никто не верит, а так…

И, на зависть ребятам, Самсон подал Таракану, как большому, руку.

7

С тяжелым сердцем шел домой Славик. Он знал, что его давно дожидается учительница музыки, что мама звонила в милицию, гоняла прислугу Нюру в соборный садик. Он надеялся, что по дороге само собой придумается оправдание, которое умилит и маму, и сердитую учительницу, и Нюру, и спохватился только после того, как за ним тяжело хлопнула парадная дверь.

Делать нечего. Придется не торопясь подниматься по лестнице. До третьего этажа можно много чего придумать.

В подъезде его ожидала новая неприятность.

В углу, под каменной лестницей, спал босой оборванец. Это был страшный бандит по прозвищу Клешня. Несколько лет подряд, обыкновенно в июле, он появлялся в городе и до осени располагался под лестницей. Во дворе говорили, что где-то за рекой, в роще, Клешня зарыл клад и теперь режет людей не с целью грабежа, а просто так, чтобы не разучиться.

До сих пор Славик видел этого бандита только во сне. Наяву им не приходилось сталкиваться. Клешня появлялся в подъезде часам к двенадцати ночи и исчезал на рассвете. Славик в это время спал. А сегодня – еще девяти нет, а он уже здесь. Такого никогда не было.

Славик отер о штаны липкие ладони. Экономическая угольная лампочка освещала дырявые обноски, клокасто стриженный беспризорный затылок и кривые пальцы на босых ногах. Бандит лежал в позе зародыша, уткнувшись носом в колени.

Первой мыслью Славика было пройти домой со двора. Но тогда придется опять хлопать дверью и Клешня может проснуться. Славик прикусил язык и стал на цыпочках пробираться к лестнице. Не успел он сделать и трех шагов, Клешня вздрогнул и выпучил на него белые глаза.

К удивлению Славика, Клешня оказался совсем не таким, каким появлялся во сне. Ему было лет пятнадцать, не больше. Страшным у него было, пожалуй, только немытое лицо, такое же черное, как и ноги. А если его отмыть, то оно перестанет быть страшным: нос прямой, правильный, под носом ни разу не бритые усики. Эти нежные, как реснички, усики особенно удивили Славика. И он вспомнил, как во дворе говорили, что Клешня не трогает жильцов дома, и ценили его благородство.

– Хина есть? – спросил Клешня.

– Не знаю, – ответил Славик.

Клешня пошарил внутри зипуна и вытащил пивную бутылку. Славик заметил, что рука у него изуродована. Целыми на ней были всего два пальца.

– Пить охота, спасу нет, – сказал Клешня. – Вынеси водицы.

От него исходила едкая тлетворная вонь.

– Меня ожидает учительница музыки, – сказал Славик. – И потом… меня к вам не выпустит мама.

– На колонку сбегай. Нацеди.

– А сырую воду пить разве можно?

– Можно! Канай!

Бандит запахнул полу зипуна, и на Славика пахнуло потом и жаром воспаленного тела. Клешня дрожал мелкой, собачьей дрожью весь с головы до ног, как будто его везли на телеге.

Славик сбегал к колонке, принес полную бутылку воды. Клешня брезгливо отер горлышко, сделал несколько громких глотков, оторвал от штанины тряпку, скрутил пробку, заткнул бутылку и сунул ее под себя.

– Ступай играй музыку, – разрешил он.

– А у вас случайно рубля нет? – спросил Славик.

– Сегодня нет, – ничуть не удивился Клешня. – А на что?

– Голубку надо выкупить. Самсон за рубль не отдает.

Клешня подумал.

– Клуб Дорпрофсожа знаешь?

– Знаю. Там синяя блуза представляет.

– Ну вот. А под клубом подвал. Окна – во двор. В ямах, под землей. Под решеткой. Понял? А в подвале бумаги – навалом. Понял? Больше ничего нет. Одни бумаги. Бери, сколько хочешь…

– Мне кажется, Самсон не захочет бумаги, – возразил Славик осторожно.

– А ты на базар снеси. Загони на обертку. Полтора рубля выручишь. А то два.

– А вы сами загоняли?

– Мне зачем? Мне и в форточку не пролезть. А дверь под замком. На бломбах. Понял? А ты пролезешь.

– А если там нет форточки?

– Есть. Я этот подвал с восемнадцатого года знаю. Там моего пахана запороли.

– Как запороли? Кто?

– Беляки. Дутовцы. Насмерть запороли и повесили… На фонаре. А теперь он в подвале живет. – Клешня забормотал торопливо: – К двери прислонишься, слыхать – ходит тама, дышит. Ты чего? Про мамку не надо тебе?.. Не надо?..

Славику стало жутковато, и он крикнул:

– Чего вы? Какая мамка?!

– А? Что? – Клешня вздрогнул, открыл глаза. – Нарахался? – Он осклабился. – Не бойся… Это я забылся… Бредил, да? Не бойся. Стану забываться, ты меня пни ногой, я и проснусь. Лихоманка бьет!.. Как бы не загнуться… – Он подумал. – Тут, в городе, сперва красные были, а после – дутовцы пришли… Понял? Утром – тетка бежит среди улицы. Платочком машет: «Беленькие пришли! Беленькие пришли!» Поймали пахана, ведут. А мы с сестренкой потихоньку за конвойцами. Позырить – куда. Понял? Завели его в этот самый подвал. Я – на решетку пузом. Он там разбузовался, шухер развел, чернильницу на них вылил. Они его давай пороть. А он: «Да здравствует революция! Мы – живые, вы – покойники!» Я сестренке: «Стой. Не сходи с места…» Побег домой – офицеры с мамкой играют. Усатик-черкес и еще один – пузатый. Раздели ее нагишом и играют. Понял? Пока то да се, побег обратно – сестренки нет. С тех пор ищу. Понял? Мне тогда семь лет было, ей – восемь. А ну, подбей. Сколько сейчас?

– Семнадцать, – сказал Славик. – А как ее звать?

– Позабыл, пацан. То-то и дело… Надо было ее сторожить. А я возле мамки канителился. Мамка им не дается, корябается. Они серчают. А я реву возле них. Понял? Этот, черкес, ко мне: «У вас, мальчик, есть молоточек? Принеси мне гвоздочек и молоточек». Думаю: угожу – они уйдут. Принес. Они завалили мамку на кровать и прибили к стенке.

Клешня сухо засмеялся.

– Кого прибили? – спросил Славик.

– Мамку. Гвоздем. Сквозь ладонь. Как бога. Понял? Одну руку приколотили, другая свободная. Прибили – успокоилась. «Уберите, – говорит, – ребенка». Усатик мне – пинкаря… Побег к сестренке. Сколько времени даром ушло. Знал бы, гвоздя бы им не искал… Гляжу – эти идут. Которые пороли. Понял? «Папаня там?» – «Там, там, сынок! Давно тебя дожидается». И нагайкой показывает. А нагайка мокрая. Гляжу – висит на столбе. Черный. И пенсне на носу. Он не носил пенсне: чужую прицепили, для смеха… Дурачки, чего надумали… Чужую пенсне прицепить, – он засмеялся. – Была охота… как пацаны все равно… А пахан как живой. Висит – поворачивается, висит – поворачивается…

Славик пнул его в бок.

– Ты чего? – удивился Клешня.

– Вы не бредите?

– Нет.

– Простите. Я думал, вы бредите…

– Нет. Он был. И пинжак евоный, и все… – Клешня оживился. – А клифт у меня ничего. А? Маруха добыла… – Он распахнул зипун, показал драную подкладку. На темном рифленом теле висели сопревшие остатки рубашки и штанов. – Клевая у меня была маруха, пацан. Засыпалась. Косушку рыковки не сумела стырить. Понял? Это она мне вчерась клифт принесла… На бахче сняла, с пугала… Знаешь, зачем на бахчах человечью чучелу ставят, а не корову, не верблюда?

– Не знаю.

– А потому, что любая ворона понимает: человек самая зловредная чучела на земле… Сестренку найду, я им докажу тогда, гадам… Она придет. Мы уговорились. Я ей велел: «С места не сходи». Как думаешь – смаракует? Может, зимой приходила?

– Не знаю, – сказал Славик.

– Зимой я в Кувандыке обитаю. Там теплей. Овса нажрешься и кимаришь, как верблюд все равно.

– У вас там есть какая-нибудь тетя?

– Какая тетя? Меня украли туда. Понял? Прибег я домой – нет никого. Мамку утащили, прикончили. А сестренка маленькая – должна, думаю, прийти. А дом у нас большой был. Весь этаж наш. День живу – нету никого. Второй живу – нету. А шамать охота. На третью ночь, слышу, лезут. Гляжу – чужие. Собрали без света что попало. Раскрыли меня. Глядят. Главарь ихний, дядя Ваня, говорит: «И пацана забирай». Привезли меня в Кувандык. «Вы кто – белые или красные?» Он скидает папаху. На этой стороне кокарда с орлом. Выворачивает. Там красная звезда. «Ясно?» Ну – шайка. Понял? Научили меня по дырам лазить, шал курить. А чтобы не убег, накололи картинку. «С этой картинкой без нас тебе хана. Увидят власти – пристрелят». На понт взяли. Понял? Я пацан еще был – нарахался. Так и мотался с ними года три, пока не засыпались. Может, за эти три года сестренка и приходила… Может, ждала. Не знаю… А картинка красивая… Гляди, – Клешня налил в пригоршню воду, потер грудь, и на желтой, покрытой розовой сыпью коже слабо обозначилась женщина со змеиным хвостом и надпись: «Вот она – погибель моя». Картинка была наколота в два цвета – красным и синим.

– Вы бы помылись с мылом, – сказал Славик. – Было бы лучше видно.

– У меня от мытья шкура слазит. Понял? Как у гадюки все равно. Преет и слазит. Меня мыли. Поймали нас всех на Илецкой защите. Понял? Мы Ару хотели взять. Дядя Ваня сыпняк подцепил – нас и накрыли. Понял? Ему говорят: «Как хочешь – сперва вылечим, а тогда разменяем, или сразу?» – «Чего, – говорит, – лечить. Давайте сразу». Кончили дядю Ваню. А меня давай мыть. С мылом. Вымыли, стали думать, куда меня девать. Спрашивают: «Фамилия?» – «Степанов». – «Где отец?» – «Дутовцы запороли». – «А мать?» Молчу. Говорить неохота. Понял? «Где мать?» Молчу. Смеяться будут. Понял? «Где живешь?» Там и там. Нашелся фраер из нашего города. «Да это, – говорит, – пристяжный проверенный. У них свой дом с бельэтажем». – «Чего ж ты скрыл?» – «А я не знал». – «Степанов – министр у Колчака – не с вашего корня?» – «Не знаю. Отец был за красных. И ничего не знаю». – «А на что ему красные, если у него дом с бельэтажем?» А я не знаю. «Чем докажешь что отец красный?» – «Дутовцы его запороли и повесили!» – «Кто видал?» – «Я видал!» – «Еще кто?» – «Сестренка». – «Как звать?» – «Позабыл». Смеются. Старшой погладил по головке, повез сдавать куда-то. Далеко завез. Скушно мне стало. Ушел от него. Сел на «максимку», поехал домой. Сижу на буферах. Шпала гнилая. Мосты скрипят. Разруха. Понял? Сомлел я там, закимарил, рукой за буфер. Три пальца отдавило. Ладно – привязанный был. А то бы под колеса. Доехал кое-как. Доканал до подвала. Лег в дверях дожидаться сестренку. – Клешня вздрогнул, словно его кто-то стукнул изнутри, и снова задрожал мелкой рассыпчатой дрожью. – Вон как колотит… Отойди-ка подальше… Может, лихоманка, а может, тифачок. – Он отхлебнул немного водицы. – А тогда в подвал эти самые бумаги свозили. Со всех концов. А я на пороге лежу. И взяли меня – понял? Или в больницу, или сразу в колонию. Не помню. Колония Горького. Писатель такой есть, Горький. Понял? В загранице живет. Вымыли меня там. С мылом, курвы. Стали спрашивать: «Фамилия?» А мне все равно. «Где отец?» А мне все равно. Понял? Воспитательница там у них была. С портфелем. Малохольная такая, с усами. Все ходила сзади, обедни читала, лярва. «Ах, как ты выражаешься! Как не стыдно! Что за блатные слова: то „клифт“, то „пижон“». А «пижон» – по-французскому голубь. Очень даже чистое слово. А «стырить» обозначает по-французскому – тащить. У них там, может быть, сам французский царь говорит – «стырить». Меня, когда я в доме жил, по-французскому учили. Понял? И по немецкому учили… А клифт разве блатное слово? «Клифт» по-немецкому – костюм. А «лярва» – маска… Пояснил я ей, стала она ко мне хуже липнуть. Только забудусь, а она: «Где папочка? Где мамочка?» Наклал я ей в портфель и ушел… Теперь каждый год сюда езжу. По натуре. Пока сестренку не дождусь – не уйду…

– А дома ее нет? – спросил Славик. – В бельэтаже?

– Там теперь чужие. Шесть семей. В каждом окне – чужой. Сестренки нет… Она издаля приходит. Пахан говорит – приходит. Пахан-то мой там в подвале живет. – Клешня забормотал быстрее. – У двери затаишься – слыхать, дышит… Подышит, подышит и шепчет: «Приходила, сынок, приходила», – все одно и то же. Ни про мамку, ни про меня не спрашивает, одно только: «Приходила, сынок, приходила…»

Славик собрался стукнуть его, но блок загремел, передняя дверь хлопнула. Роман Гаврилович – Митин папа – возвращался с партийного собрания.

Папа у Мити был молодой и больше походил на жениха, чем на папу.

Он остановился возле Клешни и, ничуть не испугавшись, сказал:

– А ну вставай! Чеши отсюда.

Клешня подтянул к носу колени и принял утробную позу.

– Подымайся, подымайся! – продолжал Роман Гаврилович. – Кому сказано!

Клешня притаился. Даже дрожь отпустила его.

– У него, наверное, температура, – сказал Славик. – Он заболел.

– Заболел? – Роман Гаврилович нахмурился. – Еще не хватало! – Он нагнулся над Клешней. – Что с тобой случилось, товарищ? Ты чей? Как тебя звать?

Клешня молча косил на него глазом.

– Чего же ты молчишь? Ему добра желают, а он скалится. Нельзя тебе тут лежать. Невозможно – понимаешь? Беспризорность ликвидирована, а ты своим видом позоришь республику. Давай поднимайся! Пойдем к нам. Умоешься, чайку попьешь, переночуешь по-человечески, на простыне, на подушке. А завтра решим, что с тобой делать. Вставай, поднимайся!

Внезапно, как от пружины, Клешня взлетел из своего угла в воздух, и, не успел Славик опомниться, что-то просвистело, ударило в стену, и порядочный пласт штукатурки плюхнулся на пол. Клешня стоял, вжавшись в противоположный угол. Верхняя губа его вздергивалась, показывая парное мясо десны и желтые зубы. Жилица нижнего этажа выглянула в щелку и поспешно заперлась.

– Эх ты! – попрекнул Роман Гаврилович, подымая увесистую гирьку. – С одной сажени не попал.

И спрятал фунтик в карман.

– Лихоманка донимает, а то бы залег тут, сука, вперед копытами, – проворчал Клешня. Скользя спиной вдоль стены, он добрался до выхода и вдруг как-то непонятно, стоя спиной и отворяя дверь, метнул из-за плеча бутылку.

Роман Гаврилович схватился за поручень. Тяжелая бутылка «Красной Баварии» упала у него в ногах и разбилась. Клешня с быстротой ящерицы выскользнул на улицу, в темноту.

– Вот это другое дело, – сквозь зубы сказал Роман Гаврилович, прижимая ладонью скулу. – Это ловко.

И стал подниматься по лестнице.

Больше Клешня не появлялся. Только едкая химическая вонь почти неделю держалась в парадном подъезде.

8

Дома Митя сказал маме:

– Мы у Самсона были. Вот это так да!

Склонившись над кусочком полотна, мама выдергивала по счету ниточки, мастерила салфетку. Папа был партиец, общественник, часто оставался на собраниях. Чтобы не скучать по нему, она рукодельничала, и вся просторная комната белела вышитыми салфетками. Гипюровая салфеточка лежала углом на швейной машинке, купленной, как только папу поставили мастером. Другая салфетка накрывала гору сдобных подушек. И на комоде были постланы две салфеточки, и тоже углом.

Волосы у мамы, зачесанные гладко, волосок к волоску, отливали бронзой. Под лампочкой ровно белел славянский пробор. Иногда мама бросала работу, чтобы дать отдых глазам, и задумывалась: откуда-то изнутри на широкое лицо ее проступала улыбка, и было видно, что думы у нее легкие. Вся квартира: инженер Русаков, их прислуга Нюра и даже Славик – называла ее Клашей.

Митю она родила, когда ей было шестнадцать лет.

– Царица Серафима превратилась в голубку, – сказал Митя. – И от нее пошли голуби-бухарцы. Их нигде нету – только у Самсона есть.

Это сообщение маму не удивило.

– Ступай, сынок, ноги мыть, – сказала она только.

– У Самсона таких бухарцев штук сто. А может, тыща. Не веришь – спроси Славку.

– Не вымоешь, в кровать не пущу. Так и знай. Постелю на полу.

В комнате было чисто. В блюдечках мокли серые лоскутья мушиной смерти. На подоконнике стоял фанерный детекторный приемник. Мама с ним не дружила. Говорили, что радио притягивает молнию.

В переднем углу, под портретом Ворошилова, хранились Митины богатства. Их никто не смел касаться.

В ящике от старинного секретера стиля «жакоб» с бронзовыми накладками можно было найти самодельный тигель для разливки олова, шесть гнезд крашеных бабок, винтовочные гильзы, оловянные глаза от куклы, сухие эриксоновские батарейки, залитые черным варом. Батарейки еще не совсем умерли: на языке проволочки отзывались щавелевой кислотой. Был там еще ключик, связанный суровой ниткой с гвоздиком. Если трубку ключа набить спичечными головками, вставить гвоздик и с размаху стукнуть шляпкой по стене, получается самый настоящий выстрел, и нэповские барыни подскакивают в воздух, как кошки.

Митя прилаживал к оси поломанных ходиков шестеренку. Он убедил себя, что, если переставить колесики как надо, вся машинка придет в движение и станет крутиться сама собой без остановки.

Мама улыбнулась маленькими, точно на иконе прорисованными, губами. Вошел папа.

– Папа, – спросил Митя, – знаешь, была такая царица Серафима? Она превратилась в голубку, и от нее пошли голуби-бухарцы. Не веришь – спроси Славку.

– Верю, сынок.

Клаша резала хлеб и украдкой поглядывала на мужа. Она знала, что было партийное собрание. Знала, что решали вопрос о сверхурочной работе по изготовлению небывалой платформы на двенадцать осей. Такая платформа понадобилась для перевозки мостовой фермы по железной дороге. Порушенные в гражданскую войну мосты были починены на скорую руку. Особенно ненадежен был мост на 428-й версте, возле станции Чашкан. А на бездействующей железнодорожной ветке стоял новый металлический мост. Этот мост и было решено перевезти на 428-ю версту целиком, без расклепки на части. И для перевозки фермы надо срочно сделать длинную платформу на двенадцать осей, то есть с двадцатью четырьмя колесами.

Пока Клаша накрывала на стол, ей удалось выведать, что собрание было открытым, что беспартийных пришло порядочно, а коммунисты, узнав, что не то что у нас, а и за границей никогда не перевозили готовых мостов по железной дороге, согласились поработать для такого дела по-большевистски.

Собрание вроде бы удалось. И будущую платформу Роман Гаврилович ласково величал тележкой… Тем непонятнее была его сумрачная придавленность.

Митя насадил зубчатку на валик, закрепил шпонкой и крутанул. Колесики повертелись и встали.

– Долго же вы высказывались, – заметила мама.

– Если бы не Олька Ковальчук, я бы в семь часов дома был, – сказал папа, придвигая миску со щами.

– Это которая из инструменталки?

– А кто же еще? У нас одна Ковальчук.

Когда он выхлебал половину, Клаша присоединилась к нему и стала есть из той же миски. Папа делал вид, что не одобряет деревенские привычки, – посуды, слава богу, хватало, – но в глубине души гордился, что без него она никогда не ела.

– А что Ковальчук понимает в тележке? – спросила Клаша.

– Она, видишь ты, прицепилась, чтобы перескочить на другую тематику, – пояснил папа, незаметно пододвигая жене вкусный хрящик. – Она Ивана Васильевича захотела на людях повеличать.

– Да что ты! Вот бесстыдница!

– Честное слово! Вот он, мол, какой герой, вот какой красный специалист! Вот что делает слепая любовь! Я ее торможу, а она снова про Ивана Васильевича. «У нас, – говорит, – ученых не уважают и всех стригут под одну гребенку: ученый – значит белая кость, враг, подосланный от Чемберлена, и паразит труда».

– Неужели есть такие дурачки?

– Сколько хочешь. Возьми хотя бы, твой любезный свояк Скавронов. У кого на фуражке топор с якорем, тот ему недобитая буржуазия. Олька его в пример и привела. «Дай, – говорит, – Скавронову власть – всех спецов истребит…» И что он драчевку казенную пропил… Не надо было ей Ивана Васильевича поминать. Каждому подсобнику известно, что инженер Русаков объясняет ей на рабфаке логарифмы, – папа невесело усмехнулся, – и притом персонально.

– Обожди, чайник принесу, – сказала Клаша. – Интересно.

Она сходила на кухню, наколола в кулаке сахар и стала наливать чай. Чай наливался долго. Папина кружка была толстая, расписанная подъемными кранами и зубчатыми колесами, и ручка на ней была, как на двери.

– Ну так вот, – продолжал папа. – Помянула она Скавронова, только села, а он тут как тут. У него, знаешь сама, какой тезис: «Пчел не передавишь – меду не поешь». Вот он на Ольку и накинулся. Из каких соображений она промежуточную прослойку расхваливает? Кто она такая? «Надо, – говорит, – поворотиться лицом к деревне да поглядеть, кто ей оттуда нутряное сало шлет, беднячок или кулачок. Чего она сало жует? Жирок нагуливает, чтобы промежуточный прослойке было за что подержаться…»

Клаша показала глазами на Митю.

– Ладно! – махнул рукой Роман. – У него свои дела.

Митя громче застучал по железке. Он давно понял, что речь идет о том, что Иван Васильевич гуляет с Олькой, и эту Ольку они сегодня видели возле «Ампира». Сам факт казался ему малоинтересным, но было любопытно, как относится к этому мама.

– Ну она ладно, глупа еще. А Иван-то Васильевич что думает? Солидный человек. Чего ему с ней интересно?.. От живой жены… – Клаша покосилась на сына, – логарифмы решать?..

Клаша жалела Лию Акимовну. Она видела: Лия Акимовна не созвучна с эпохой и не умеет приладиться к жизни. Получку Ивана Васильевича она тратила с места в карьер, покупала что попадалось, надеясь на снижение цен, а через неделю шла занимать у Клаши, хотя Клаша служит на почте и вместе с Романом зарабатывает раз в пять меньше инженера Русакова. Клава никогда не отказывала, мягко советовала готовить на второе холодец. Однажды она решила подарить Лии Акимовне салфеточку. Достала тонкое полотно и, предвкушая, как чисто будут выделяться узоры на черной лакировке рояля, долго вышивала рассыпчатым гипюром паучки и розетки.

Лия Акимовна приняла подарок с недоумением. А через неделю Клаша увидела свое рукоделие на кухне. Салфеткой, видимо, обтирали примус. Она была вымазана сажей и керосином. С той поры Клаша перестала заводить разговор про холодец и жалела Лию Акимовну молча.

Клаша спохватилась: Роман рассказывал, а она задумалась.

– …а он сохнет по Ольке, галстук завел, раз по десять на день к ней в инструменталку ныряет – смычку налаживает. Глядеть смешно. А хорошие бы у них детки получились; малый крепкий – рессору через весь цех тащит, хоть бы что.

– Кто же это такой?

– Да ты слушаешь или нет? – он обиженно промолчал. – Гринька. Мотрошилов, ну? Переборщик рессор из вагоноколесного. Услышал – Олька Ивана Васильевича славит, – хвост трубой! Выскочил на трибуну и давай молотить: «По какой причине она Русаком хвалит? Из каких задних соображений? Русаков – явный чуждый элемент, за крупу пошел служить пролетариату, а она – Русаков! Русаков!..» А к нам на собрание пришел представитель Дорпрофсожа. Этакий актер – кашне шелковое, наперед и назад, концы за поясом. Представителя неловко, понимаешь? Подумает, что у нас тут всегда собачья свадьба. Призываю Мотрошилова к регламенту, а он кричит, что Олька на Первом мае с Русаковым на демонстрации под ручку шла. И бессовестная, и вообще – из другой колонны… Она ему кричит: «Ты темный человек! Не признаешь женского равноправия!» Он ей кричит: «Это не равноправие – за женатого мужика цепляться». Вовсе вышел из рамок – стал обижать девку. Обзывать биксой.

Митя фыркнул.

– Ты пойдешь ноги мыть? – спросила Клаша спокойно.

Он застучал молотком.

– Тебе что сказано? – нахмурился папа.

Митя пошел на кухню.

– Полегше, Роман, – сказала Клаша. – Он все понимает.

– А если понимает, так чего же?.. Гляжу, Олька сидит белая, как платок. Налил я Гриньке воды в стакан, подаю как человеку, а он: «Ты мне душу водой не заливай. Ты секретарь ячейки, не имеешь права затыкать рот рабочему классу».

– Да ты что!

– А ты слушай. Дальше еще хуже. Уже и резолюция готова, и высказались в основном «за», а Мотрошилов – «против». «Инженера, – говорит, – что хочешь придумают, а ишачить все равно рабочему классу. Я, – говорит, – против… И никто, согласно колдоговора, меня не заставит». Видишь ты: закладывать фундамент коммунизма – это для него ишачить!.. А мы думали, проявит себя – будем в партию принимать… А за ним и свояк туда же, Скавронов. Тоже против. «Мне, – говорит, – получки на сахар не хватает, а тут – сверхурочные, два часа!..» Встал я, а представитель кладет мне ладошку на руку: «Спокойней, мол, не волнуйтесь… Не разжигайте страсти. Разрешите, я внесу ясность». Ну, думаю, в такой обстановке и правда, пожалуй, постороннему человеку ловчей выступить… Вот он и выступил. Внес ясность, гадюка. Как думаешь, Клаша, есть у меня классовое чутье?

– Это как понять?

– Могу я своего от чужака отличить?

– А как же! Конечно, можешь! На то тебя партийным секретарем выбрали. Рабочие зря не выберут. Народ чуткий.

– Да и я так думаю. А что получилось? Ну, Гринька, чего бы ни городил, – свой парень, он весь тут. Любовь его грызет – ничего не сделаешь, Скавронов – тоже свой, хотя и с задуром. Страдает спецеедством. Ивану Васильевичу я бы не сморгнув рекомендацию написал. А этого, приезжего, не раскусил. Понимаешь? Болтает черт те что, а я уши распустил, размагнитился. Засек он, что Скавронову, видишь ты, сахарку маловато, и рассказал для смеху, будто на сахарном заводе заказали отлить из сахара голову с усами. Вот он прицепился к этой голове, а мы, дураки, слушаем.

Вернулся Митя.

– Это называется – вымыл? – упрекнула его мама.

– Вымыл.

– А не видать.

– Лучше не отмыть. Вода в тазу грязная.

Переспорить ее было легко. Она стояла у комода, закручивала на ночь волосы, и рот у нее был набит шпильками. А папе было все равно.

– Прицепился он к этой голове и пошел травить. За сахаром, мол, хвосты, а они из сахара бюсты лепят! «Верно, – говорит, – отметил предыдущий оратор, – это свояк Скавронов предыдущий-то оратор, – холуи и бюрократы обнялись с нэпом и кулачьем, захватили власть, оттеснили пролетариат на задворки. Кулака балуют, а рабочему второй год зарплату режут…» А Скавронов ничего этого, к твоему сведению, не отмечал…

Папа разволновался, вышел на кухню покурить. Мама повесила покрывало на спинки венских стульев, отгородилась от Митиной кровати, стала раскидывать постель, подушки размесила кулаками, покрутила, пошлепала, пока они не навострили уши.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю