Текст книги "Царский двугривенный"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
– Я вот скажу Клешне, – пригрозил Славик. – Он вас зарежет. Тогда узнаете.
Калитка захлопнулась.
Олька и Славик виновато поглядели друг на друга.
23
На другой день после школы Славик пошел к Яше в музей.
Музей располагался в церкви со сшибленными крестами. На бывшей паперти торчали стволы старинных пушек, вросшие в каменные лафеты. На двери висела фанерка: «Вход с южной стороны. Деревьяная дверь».
Славик не знал, где южная сторона, два раза обошел граненые апсиды и торкнулся в узкую дверку.
– Ты куда? – окликнула его обутая в пимы бабушка.
Славик промолчал. Дело у него было секретное.
– Скажите, пожалуйста, – спросил он, подумав, – это южная сторона?
– Это музей, – отвечала старушка сурово. – Давай плати пятак. Так и норовят без билета.
– А вы не могли бы пропустить меня в долг? У меня нет при себе денег. Завтра я вам обязательно занесу.
Бабушка растерялась и пропустила. Славик вошел в мрачный высоченный вал. Шаги его защелкали, как пистоны, высоко-высоко, как будто он шел не по полу, а по разрисованному богами куполу. Он почтительно оглянулся на железные плошки, лощеные глиняные обломки, сварившиеся от ржавчины мечи и остановился возле черной кабинки, на которой было написано: «Пытка средневековья. Нервных убедительно просят не смотреть». В полутьме покачивалась кукла, подвешенная за ребро на крюк. На плече у куклы был приклеен инвентарный номерок с синим кантиком.
Славик толкнул куклу, чтобы шибче качалась, и пошел дальше.
В этом же приделе стояла настоящая золоченая карета с вензелями. Внутри она была обита стегаными одеялами, как комната для сумасшедших.
Это был зал феодализма и капитализма. Несколько лет назад, когда город навещал Калинин, тогдашние местные власти извлекли из сарая эту самую карету и подали к вагону «всесоюзного старосты». Здорово досталось тогдашним подхалимам от Михаила Ивановича. Он распорядился наказать совдураков, а карету отправить в музей. С той поры она и стоит посреди зала феодализма и капитализма, и в ней спит Яша, когда задерживается на работе до ночи.
В общем, ничего особенно интересного здесь не было. Зато в центральном зале, перед алтарной преградой было что посмотреть. Зал был целиком посвящен революции. Там лежали красногвардейские повязки, простреленные буденовки, самодельные бомбы, шрифты тайной типографии, настоящий пулемет «максим» и мандат, подписанный лично товарищем Фрунзе. Еще там была рваная афишка, которую выпустили белые власти, когда ненадолго захватили город в восемнадцатом году.
В афишке было сказано:
«За участие в шайке, именующей себя большевиками, виновные приговариваются к лишению всех прав состояния и к смертной казни.
За умышленное укрывательство комиссаров и лиц, служащих в Красной Армии и Красной гвардии, виновные приговариваются к лишению всех прав состояния и к смертной казни.
Виновные в произнесении или чтении публичной речи или сочинения или изображения, возбуждающих вражду между отдельными классами населения, между сословиями или между хозяевами и рабочими, – приговариваются к лишению всех прав состояния и к смертной казни.
За хранение огнестрельного оружия и холодного оружия, а также боевых припасов – виновные приговариваются к лишению всех прав состояния и к смертной казни…»
И подпись – полковник Барановский.
За святыми вратами слышались голоса.
Славик открыл дверь и остановился.
Возле столика сидел старичок с самым настоящим орденом Красного Знамени на груди, с совершенно таким же орденом, какой был у Буденного. Орден был привинчен к толстовке несколько косо и блестел в алой розетке, как политый медом… Славик так удивился увидев живого орденоносца, что открыл треугольный ротик и забыл поздороваться. Орденоносец был в холщовой рубашке навыпуск, подпоясанный тонким, как уздечка, ремешком, сухонький, седенький, совсем не похожий на героя.
– Собрали отряды, основной и вспомогательный, организовали ударную группу, назначили час налета, – говорил он тихонько. – Приезжает к нам в штаб товарищ Мирон проверять боевую готовность от партийного центра. Людей у нас – в каждом десятке человек двадцать, а с медициной – дело швах.
– Кстати, где теперь товарищ Мирон?
– Кто его знает. Кажется, в Ташкенте.
– Прямо удивляюсь на наших историков! – Яша взмахнул щеткой. – Что Екатерина Вторая незаконная дочка прусского императора Фридриха – это они докопались, а до товарища, который десять лет назад собирал революционные отряды в нашем городе, они докопаться не могут. Ах, вот это кто! – Яша заметил Славика. – Скажи своей Тане, что я таки добился до человека, который знал Глеба. Вот он. Надо позвать комсомолок, и он им кое-что разъяснит. Но это дело мы отложим на потом. Я страшно опаздываю. Мне нужно бежать до горсовета.
Он схватил сапожную щетку и бросился чистить серые парусиновые ботинки черной ваксой.
– Я слушаю! – выкрикивал он. – Продолжайте! Ха! Блестят, как новые. Продолжайте.
– Ну так вот, – послушно заговорил орденоносец. – Накрутил он хвоста за медицину. Приказал немедленно организовать полевой лазарет. Тогда все нужно было делать немедленно. А недалеко от штаба, вот тут где-то, – он показал карандашиком, – жила эскулапихa. Сестра милосердия, приписанная к дутовскому военному госпиталю. Дождались, когда из дому вышла, замотали ей голову платочком, чтобы не шумела, и умыкнули. Представляете, нисколечко не испугалась. Стоит перед товарищем Мироном, руки фертом – этакой пижонкой. Во первых строках сообщила, что презирает нашу мужичью власть и нас всех вместе и по отдельности. А во-вторых, потребовала немедленного освобождения, поскольку в госпиталь привезли изувеченных в крушении на шестнадцатом разъезде и ее туда вызвали… С такой же благородной откровенностью ей было сказано, что, не дожидаясь просветления ее сознательности, именем революции ее прядется задержать на двое суток для пользования раненых красногвардейцев, а в случае неповиновения она будет отвечать перед революционным трибуналом наравне с мужским полом…
– Ты что, старая? – загрохотал бас за царскими вратами. – Какой тебе билет? Что? Я сам ценный экспонат! – и в дверях появился большой, туго, по-военному прихвативший брюшко ремнем, стриженный под нулевку отец Таракана.
– Здравия желаю, начальство! – он махнул рукой возле козырька. – Тебя горсовет ждет, а ты туалеты наводишь? Куда годится?
– Ой, сию секундочку! – Яша бросил щетку, заторопился. – Сейчас иду. Секундочку, секундочку!
– Опоздал… Поручено проверить на месте, в чем нуждаешься. Принимай гостей.
– Гора пришла к Магомету, – заметил орденоносец.
– И ты, краском, тут! – воскликнул Таранков. – Здравия желаю! – Он мельком взглянул на карту. – Война кончилась, а ты все посты расставляешь?
– Ай, что вы делаете! – вскричал Яша не своим голосом. – Покладите на место!
Таранков поспешно поставил на полку заинтересовавшую его фарфоровую чашку.
– А если уроните? Вот обратите внимание: коробочка для мушек. Так? Приходит инвентарная комиссия и роняет на пол. И конечно, вылетает рубин. А восемнадцатый век! Рококо!
– То рококо, – сказал Таранков. – А это чашка. Посуда.
– Да? Посуда? Это не посуда. Это прибор тет-а-тет, исполненный на заводе Поскочина… Одна чашечка – в бывшем императорском Эрмитаже, а другая у меня. Из Ленинграда специально на эту чашечку приезжал специалист…
– Зачем же вы ее прячете? – спросил старичок. – Надо выставить. На обозрение трудящихся.
– Как я могу ее выставить! – Яша осторожно поднес к его глазам чашку и показал из своих рук. В картуше под золотой короной, под глазурной росписью изображен был генералиссимус Суворов с белым хохолком и при всех регалиях.
– Понятно? – спросил Яша конспиративно.
– Вон чего рисуют, сукины дети! – Таранков покачал головой.
– Это кто? – полюбопытствовал Славик.
– Тебе, молодой человек, не надо знать этого, – ответил Яша.
– Через дерьмовую посудину и то исхитряются проводить свою гнилую агитацию, – продолжал Таранков. – Недаром меня мутит от всякого подобного золоченого барахла. Вроде рубин там, брильянт, порфирий какой-нибудь, а вникнешь поглубже – опиум и отрава.
– Вы говорите – выставить, – продолжал Яша горестно. – Вот, пожалуйста вам, картина… – Он выдвинул ближе к свету тяжелую раму. На темно-коричневом фоне желтел прибитый к кресту голый бог. – Есть подозрение, что писал ее Финк – ученик Рембрандта. И что, я ее не вывесил? Вывесил. И пришлось снимать, потому что это икона. – Он вздохнул. – Скоро ее увезут в Ленинград, на анализ. И чашечку заберут в центральные фонды… И картину заберут. Я их таки да, понимаю. От нашей сырости она портится. Но все же обидно.
– Пусть забирают к чертовой матери… – сказал Таранков. – Надо себя ограждать от буржуазной заразы. Чтобы не разлагались.
– Если у человека пролетарская прививка, не разложится, – возразил орденоносец. – Посмотри на Якова. Копается в драгоценностях, а ходит рваный, как блудный сын.
– И с горсовета деньги требует, – пробасил Таранков.
– Нет, граждане, – сказал Яша печально. – Я еще не очистился от капиталистического дурмана. Мне все время грезятся деньги. Наверное, потому, что мой папа был часовой мастер. Вчера грезилось, что мне отпустили пачку денег, толстую как кирпич, и я купил несгораемый шкаф с секретным замком для документов и заказал витрины с зеркальными стеклами, и над каждой витриной у меня горели лампочки по пятьдесят свечей. И на остальные деньги я купил дрова и топил музей с утра до ночи.
Возникло молчание.
– А эта тетенька согласилась пользовать раненых? – набравшись смелости, спросил Славик орденоносца.
– А куда ей деваться! Подумала, покусала зубки и велела предъявить медикаменты. А десятские не только медикаментов не имели, но и слова-то этого выговаривать не могли. Ничего у нас не было! Вот какие были вояки! «Ну что ж, – говорит, – у меня кое-что дома припрятано. Придется сходить». Мы, конечно, думаем: «Вот она, на какую дешевку хочет поймать», а она заявляет: «Вы, господа, ведете себя нелепо. Собираетесь доверить мне раненых, а в таком пустяке не верите. И учтите, я вас ни чуточки не боюсь и повинуюсь не вашей грубой силе, а медицинскому долгу». Глеб подумал, решил пустить. А меня приставил под видом носильщика. Зашли к ней на квартиру, набили сидор бинтов, потопали обратно. А навстречу, как в сказке, сам полковник Барановский собственной персоной. Вот тут у тебя садик нарисован, а она на Вознесенской жила, а вот отсюда, из уголочка, выезжает в саночках полковник. За ним, конечно, эскорт – два холуя верхами…
– Где она, говоришь, жила? – прервал Таранков мрачно.
– На Вознесенской.
– Как звать?
– Вот насчет имени я слаб стал. Память усыхает, уважаемый товарищ.
– А усыхает, тогда и болтать нечего.
Таранков помрачнел еще больше, стал что-то рассчитывать, и мускулистое лицо его сделалось серое, как булыжник.
– Так я про других не болтаю, я про себя только… Чем я Барановскому приглянулся, не знаю. Велел подозвать раба божьего. «Чего в мешке?» – «Медикаменты». Не верит. Велит показать. «Куда тебе столько бинтов?» У меня душа в пятки. Сами посудите: тут – военный комендант, полковник Барановский, по бокам два барбоса при шашках, а за спиной – реквизированная фельдшерица. Слово вымолвит – и, господи, благослови! Пожалуйте к стенке. Ну, думаю, пан или пропал. «Да вот, говорю, барышня до больницы снести приказала. Крушение было на шестнадцатом разъезде – раненых привезли…» А она молчит!
– Как ее звать? – спросил Таранков настойчиво. Он пристально смотрел на старичка, и Славика поразило, что рябое лицо его все больше походит на выветренный камень.
– Да я же сказал, что имена не удерживаю. Такая видная из себя. Глаза золоченые.
– Врешь, краском! Ничего этого быть не могло! – перебил Таранков с ожесточением и с душевной мукой. – Такие вот гуси и извращают факты революции.
– И какие же факты я извращаю? – спросил орденоносец до того смиренно, что Славик стал подумывать, что орден, наверное, кто-нибудь дал дедушке поносить.
– Кто поверит, что Барановский так тебя отпустил? Если бы ты видел Барановского в лицо, не болтал бы. Глаза золоченые! Барановский, к вашему сведению, был лютый зверь в мундире. У него на дверях надпись была: «Без доклада не входить, а то выпорю». Помнишь на станции кутузку в кондукторских бригадах? Ну вот. Так мы оттуда своего агитатора выручили. Через час его благородие Барановский тут как тут. Глядит – пост оголен. Непорядок. Сунулся в кутузку, а там часовой. Встал. Докладывает: «Красные замкнули… Под страхом истребления…» Отступил Барановский на шаг, примерился да из-за плеча казачка-то нагайкой по глазам. И вот слушай: глаз у него на щеку вытекает, а он фрунт держит. Вот что означал Барановский. А ты тут вкручиваешь, что он тебя отпустил невредимым.
– Что ж, – сказал орденоносец. – Давай соглашаться на ничью. Ты в меня не веришь, а я в твоего казачка.
– Про казачка правда, – проговорил Славик. – И тетя Клаша рассказывала.
– А тетя Клаша откуда знает? – насторожился Таранков.
– Она тогда в буфете служила. На станции.
– Выходит, твоя тетя Клаша на дутовских хлебах сидела? – Таранков повертел в руках наконечник стрелы, бросил на полку. – Надо будет ее проверить через мелкий микроскоп. А куда эта, ну, как ее, сестра милосердная подевалась?
– Кто ее знает? – орденоносец пожал плечами. – Кто говорит – убили, а кто говорит – с белыми убегла. Глеба вроде белым выдала.
– Опять врешь! – Лицо Таранкова стало совсем серым и неподвижным, как у каменной бабы. – Хоть бы постыдился, в божьем храме находишься… Видно, не было тебя в те годы в красных отрядах, не видал я тебя там, и фельдшерицы никакой не видал, и Глеба никакого не знаю.
– Ну, насчет Глеба не говорите! – возразил Яша.
Он забрался на стул, отвязал подвешенный над головами мешок глиняного цвета.
– Чтобы мышь не прогрызла, – пояснил он коротко, вытаскивая из мешка толстую папку.
Он перебрал вырванные из книжек страницы, фотографии улиц и домиков, вырезки из газет, страницы конторских книг, открытки с видами соленого озера и Илецкой меловой горы, старые афиши и программы и достал листок бумаги, аккуратно заложенный между чистыми листами общей тетради.
– Вот! – сказал он.
Таранков потянулся было к листочку, но Яша трогать руками не дал.
– Сейчас я вам зачитаю, – сказал он и начал читать:
«Дорогие родители, сестры и братья, дорогая супруга Маня, кланяется вам сын, брат и супруг Глеб Федорович. Наконец-то я узнал, что мне сегодня придется расстаться с жизнью, приговор надо мной уже совершен. Верно, судьба моя такая, пасть от руки дутовских палачей за то, что не захотел быть двуличным, но я уверен, что скоро вся эта гнилая власть потонет в своей крови. В тюрьме страшный ужас. Ежедневно уводят, куда – неизвестно, а уходящие не возвращаются. Папа, мама и дорогая супруга, пишу последний раз и целую вас и дорогих моих сестер и братьев. Как тяжело расставаться с жизнью. На этом кончаю, карандаш просит Витя, его будут кончать вместе со мной. Я не думал, что у меня так скоро отнимут молодую жизнь, мне так хотелось жить, но жизнь у меня отнимают. Прощайте, живите счастливо за меня, не обижайте милую Маню, а я теперь буду…»
На этом письмо обрывалось.
У каждого из нас остаются в памяти бессвязные клочки детских воспоминаний. Остались такие воспоминания и у Славика. Он вырос, попал в Московский технический институт, стал называться не Славиком, а Вячеславом Ивановичем, женился, несмотря на форму своей головы, на балеринке, ездил в командировку в Саранск, в пятьдесят седьмом получил квартиру с балконом – и коловращение жизни начисто вытеснило из его памяти и Яшу, и голубятню, и дедушку-орденоносца. Но когда у него уставали глаза и он, сняв очки, откидывался на спинку дивана, ни с того ни с сего представлялся ему грубый мешок, подвешенный к потолку в провинциальном музее, и он задумывался, что все-таки разумней: жизнь осторожная и рассудительная или быстро горящая, полная страстей и отваги? Думал и ни до чего не додумывался.
24
Вожатая Таня объявила, что барабан вручат тому, кто лучше всех расскажет неизвестное событие, имеющее отношение к революции. Кроме барабана, шефы купили отряду и горн. Но как-то само собой получилось, что дудеть будет младший братишка вожатой Тани, хотя этот братишка про революцию не знал ничего.
Славик мало надеялся получить барабан. Во-первых, с ним всегда что-нибудь приключалось, а во-вторых, еще нигде не бывало барабанщика Клин-башки. Но он все-таки решил рассказать про красного героя Глеба. Он твердо верил, что его история самая необыкновенная.
И вот наступил пионерский сбор.
Новый барабан молча лежал на столе под охраной двух дежурных пионеров. Дежурил лопоухий Семка – тот самый, который умел пускать дым из одной ноздри, – и звеньевой третьего звена.
Славик увидел себя на улице, выбивающим дробь впереди отряда и пораженную маму на тротуаре, услышал ее низкий голос: «Или я спятила, или это Славик!» – и безнадежно вздохнул.
Претендентов оказалось двенадцать человек. Остальные или плохо выполняли пионерские заповеди, или не умели сменять ногу в строю.
Хотя ни одна девчонка в соревновании не участвовала, именно девчонки вносили сумятицу и беспокойство, шушукались, предрекали победителя, поправляли своим фаворитам галстуки, ссорились и всячески интриговали.
Ждали Яшу. Он должен был участвовать в жюри.
– Ты тоже записался? – спросил Славика Митя, проходя сменять дежурных.
– Записался, – подтвердил он. – А ты?
– Ты что, опупел? Я же в жюри.
И прошел важно.
– А чего ты можешь рассказать? – промямлил заступивший на дежурство младший Танин братишка. – Ты в революцию пешком под стол топал. И красногвардейцев никого не знаешь в лицо.
Он целый день дудел в горн, но все-таки вредничал.
– Во-первых, на посту не полагается разговаривать, – напомнил Славик. – Чтобы рассказывать о революции, совсем не обязательно знать в лицо красногвардейцев. – Он помолчал и добавил загадочно: – Некоторые красногвардейцы писали письма.
– Тебе?
– Почему обязательно мне? Какой ты странный. Например, супруге Мане.
Вокруг засмеялись. Один Семка нехотя грыз заусеницу. Он не тратил смеха на пустяки.
– И ты думаешь, тебе за супругу Маню барабан дадут? – не унимался Танин братишка. – Ну, дадут. А ты не угадаешь барабанить в ногу.
– Почему не угадаю? Учительница музыки считает, что у меня абсолютный слух.
Танин братишка засмеялся.
– Чего ржешь на посту? – попрекнул его Семка. – Поставили – стой.
Он взял Славика под локоть и повел в дальний угол.
– И куда ржут! Верно? Ну их.
– Узнают, что за письмо, тогда посмотрим! – размяк от неожиданного сочувствия Славик. – Во-первых, Сема, это не простое письмо… Это письмо написано боевиком в тюрьме за несколько минут до расстрела…
И, сильно волнуясь, Славик стал рассказывать про Глеба, про тюрьму, про Маню.
Семка слушал без интереса, грыз заусеницы, плевал куда попало.
Славик перевел дух и стал повторять все с самого начала аккуратно и не торопясь.
– Письмо при тебе? – спросил Семка лениво.
– Что ты! Разве такое письмо дадут! Оно в мешке.
– В котором мешке?
– Не в котором, а в обыкновенном. Чтобы мыши не скушали. Его нашли и переслали в музей. Понимаешь?
– А звать Глеб?
– Глеб.
– Не врешь?
– Что ты! Я сразу запомнил – Глеб. Только скажу: «Глеб», и как будто его вижу… Правда… Я немного нервничаю. Руки мокрые, представляешь?
– Чего им мокнуть, – сказал Семка. – Им мокнуть не по чем. Я сам про Глеба расскажу. У тебя складно не получится. А я скажу складно. Я давно принял решение про него рассказать. Глеб, значит?
Славик до того растерялся, что послушно ответил:
– Глеб.
В голове его перемешалось. Неужели Семка побывал в музее и Яша читал ему письмо? Но когда же это произошло? Письмо появилось в музее недавно… Может быть, Семка бывал в тюрьме и ему рассказали эту историю?
Славик походил из угла в угол, ничего не надумал и спросил Семку:
– Ты в музее был?
– А тебе какая разница? – проговорил Семка вяло.
У Славика звенело в ушах. В конце концов еще не все потеряно. Ведь номера будут тянуть по жребию.
– А если я вытяну первый номер? – спросил он язвительно. – А?
– Иди ты куда подальше, – сказал Семка. Потом посопел и добавил: – Будет первый номер – про МОПР давай потрепись.
– Нет уж, спасибо, – возразил Славик, гримасничая против воли. – Это ты сам давай, если хочешь, про МОПР.
– Гляди, без капризов! Папироску кто курил? Танька узнает – полетишь кверху тормашками.
Наглость Семки так поразила Славика, что ои на некоторое время онемел. А Семка вяло хлопал веками; только тонкие, мышиные уши его раскалились как железо, будто ни было стыдно за своего хозяина.
– Как же тебе, во-первых, не совестно? – проговорил наконец Славик. – Разве это по-пионерски?
– Тебе барабанить охота? – возразил Семка. – Ну так и вот. Тебе охота, а мне неохота? Это что – по-пионерскому? Ишь, какой хитрый!
И отправился к девчатам.
– Я Мите скажу! – крикнул Славик ему в спину.
– А тогда – во! – и Семка показал кулачок размером с гусиное яйцо.
Славик разыскал Митю, отвел его в сторону и стал жаловаться.
– Вот паскуда этот Семка, – ничуть не удивился Митя. – А ты не беспокойся. Жюри учтет твое замечание.
– А я как же?
– Не вешай носа. Может, тебе достанется номерок раньше его.
И он важно отправился на сцену.
Таня уже хлопала в ладоши, велела дать тишину. Пришло известие, что Яша срочно уехал раскапывать курганы. Решили начинать без него.
Стали вытаскивать номерки. Славику повезло: ему достался второй номер. Было бы полной несправедливостью, если бы Семка вытянул первый.
Пионеры с номерками столпились у стола отмечаться. Семка столкнулся со Славиком и спросил как ни в чем не бывало:
– У тебя какой номер?
– А тебе что за дело? – отрезал Славнк.
Семка дружески ткнул его кулачком в бок.
– Чего распузырился?
Славик молчал.
– Шуток не понимаешь? – продолжал Семка. – Нужен мне твой Глеб. Я всяких разных баек тыщу знаю. Давай приходи нашего батьку послушай. Такие страсти травит – три ночи не заснешь.
Славик взглянул на него через плечо. Семка дружелюбно улыбался.
– И как ты на меня мог подумать, – попенял он. – Мы же с тобой не кто-нибудь, а юные пионеры. Записаны в один шумовой оркестр. А ты на меня подумал. Ну ладно. Я долго серчать не могу… Хочешь, научу через нос дым пускать?
– Хочу, – сказал Славик тихо.
– У тебя какой номер?
– Второй, – у Славика отлегло от сердца. – А у тебя?
– Чудно! И у меня второй. Гляди-ка!
Он протянул бумажную трубочку. Славик развернул ее.
– Какая же тут двойка? – удивился он. – Это пять.
– Эдак-то пять. А ты кверху ногами переверни, получится два.
– И кверху ногами пять. На двойку нисколько не похоже.
– А по натуре, – Семка захлопал глазами, – и кверху ногами – пять. А я сперва думал, двойка.
– Значит, ты после меня через три человека, – сказал Славик, протягивая ему номерок.
– Через какие через три?
– Ну как же. У тебя пятый номер, а у меня второй. Сосчитай.
– Где же у тебя второй?
На Семку снова напала вялость.
– Вот же! Ты его в руке держишь.
– Да нет. У тебя пятый. Куда у тебя глаза смотрят!
– Это твой пятый! Отдай номерок!
– Чего выхватываешь? – захныкал Семка. – Ребята, глядите, Клин-башка у меня номерок выхватывает…
У Славика зазвенело в ушах. В лице лопоухого недомерка он впервые столкнулся с феноменом чистой, ничем не прикрытой бессовестности. Он не мог представить, что такая дистиллированная бессовестность может гнездиться в том же самом мире, где существуют вожатая Таня, солнце и голуби. Сейчас что-нибудь непременно произойдет: или под Семкой провалится пол, или балка упадет ему на голову.
Но ничего не случилось. Мир оставался равнодушным и к Семке и к Славику.
«Ну, хорошо, – шептал Славик. – Сейчас скажу вожатой. Тогда узнает…» Но когда Таня спросила, какой у него номер, вся его забота состояла в том, чтобы слеза не капнула на список, и он молча протянул бумажку с пятеркой. Вожатая весело спросила еще что-то, но он отошел поспешно.
Что говорил первый мальчишка, он не понимал. Его охватило отчаяние. Он стремился в отряд не только дли того, чтобы носить галстук и барабанить. Нет. Он стремился в отряд, чтобы стать как все. А не прошло и месяца, и его раскусили и насмехаются так же, как во дворе.
Прежде все свои беды он сваливал на клин-башку. Теперь он начинал догадываться, что было в нем еще что-то другое, еще более позорное, чем клин-башка. Но что было это другое, он понять не мог, сколько нн ломал голову.
А Семка уже рассказывал про Глеба. Если бы только Яша послушал, какие Семка выдумывал дурацкие отсебятины: будто письмо Глеба было писано белыми чернилами и буквы проступили, когда супруга Маня держала бумагу над керосиновой лампой, будто, когда его повели расстреливать, он распевал песню «Белая армия, черный барон». Семку слушали с интересом, несмотря на все небылицы, несмотря на то, что при Глебе песни «Белая армия, черный барон» еще не было.
Кончил Семка тем, что письмо Глеба хранится в музее и каждый, кто хочет, может его почитать. Когда он спрыгивал со сцены, некоторые хлопали.
Следующим вышел аккуратный звеньевой третьего звена с красивым затылком. Все звали его Козерог.
А когда он кончил, попросил слова Митя:
– Конечно, каждому охота заиметь барабан, – начал он. – Но кто взялся рассказывать про красных боевиков, у того, я так думаю, уйдут на задний план и барабан и все свои выгоды, если он по-правдашнему жалеет и уважает жертвою павших. Чего, Семка, кулак показываешь? Встал бы лучше да покаялся, где про Глеба выведал, чем кулаки казать. Он, ребята, про Глеба сейчас только узнал. От Славика Русакова обманом выведал. Воспользовался, что Славик у нас безответный, затюканный, и пошел пороть безо всякого стыда что попало. Только и думал, чтобы барабан заиметь. А как вели Глеба казнить, как убивалась по нему супруга – об этом он думал? Наплевать ему на все…
– Я думаю, Митя прав в чем-то, – сказала Таня. – Но сейчас, Митя, жюри должно слушать. Обсуждать выступления мы будем потом.
– Потом поздно, – возразил Митя. – Я считаю, Семка недостойный не только что барабанить, он недостойный про революцию рассказывать. А про Глеба предлагаю, чтобы снова рассказал Славик как следует.
Предложение Мити проголосовали и приняли. Только Козерог попробовал возражать, что одно и то же второй раз рассказывать не положено.
– Ты бы помалкивал! – напал на него Митя. – У тебя отец знаменитый красногвардеец и красный командир, известный всему городу. На всех фронтах воевал. А ты – про телеграфиста!
– Про телеграфиста тоже интересно!
– Если бы ты что-нибудь новое осветил, было бы интересно. Например, кто был этот телеграфист, куда подевался. А ты только Яшины слова повторил.
– Сам освети попробуй! – крикнул Козерог.
– А что! И освещу.
И, к всеобщему изумлению, Митя не торопясь описал, как в буфет зашел переодетый дяденька в пенсне, как мама дала ему воды вместо водки и как его выследили дутовцы и заперли на замок в кутузку, а два казака освободили.
– Яше это известно? – спросила Таня.
– Не знаю.
– Изложи свое сообщение в письменном виде и передай мне. В обязательном порядке… Ну, а теперь – Русаков.
– Я… я… потом, – с трудом выдавил Славик.
Он боялся расплакаться. Может быть, он и правда безответный и затюканный. Но зачем Мите понадобилось повторять чужие слова при вожатой Тане? Вот теперь и она будет знать, что он безответный и затюканный. Разве можно присуждать барабан безответному и затюканному? Конечно, нельзя… Да и какой смысл рассказывать второй раз одну и ту же историю?
После каждого выступления вожатая вызывала Славика, но он упрямо уступал свою очередь.
Наконец последний претендент пробубнил нудную, явно вычитанную в отрывном календаре историю про маевку, и Славик услышал голос Тани: «Что же наш Огурчик? Сдался без боя?»
Насмешливое сочувствие вожатой доконало его. Он вышел на сцену и, изо всех сил стараясь придать голосу ехидность, проговорил:
– Нет, не сдаюсь без боя!
Во рту у него пересохло. Надо было что-то говорить, а он не знал – что. Он громко сглотнул и начал:
– Во-первых, ты, Митя, сказал, что кондукторские бригады запирали на замок. А не так. Дверь наполовину стеклянная и запирается на чепуховую задвижку. Я ходил смотрел. Ее толкни – она отвалится. Семку посади – он и то вылезет. А караульщик не вылез, потому что он был трус. Казаки увидали, что караульщик трус. Выпустили телеграфиста, загнали его в чулан, а он и рад стараться. И ничего удивительного. Потому что белые тогда воевали под лозунгом: «Беги, а то я побегу».
– А ты где читал такой лозунг? – ядовито справился Семка.
– Я вас не перебивал, – напомнил Славик с ледяной вежливостью. – Приезжает Барановский, открывает кутузку, а там вместо арестанта караульщик. Барановский ках ахнет его плеткой со всего размаха и нарочно прямо по глазу. Комендант называется! Дурак какой-то…
– Откуда тебе это известно? – прервала его Таня. – Из каких источников?
– А мне вы не верите? – В эту минуту он ненавидел вожатую так же страстно, как прежде любил. – У других не проверяли, кто им рассказывал, а у меня обязательно…
– Не лезь в бутылку! – осадила его Таня. – Может быть, ты слышал эту историю от кого-нибудь из гостей, которые к вам заходят?
– Ему, наверно, Барановский рассказывал, – проговорил Семка. – Или этот кривой караульщик.
Славик вздрогнул.
– Ну да… – пробормотал он. – Конечно… Он и есть.
– Кто он? – спросила Таня.
– Кривой Самсон. Голубятник. Даю голову на отсечение. Он!
– Какой Самсон? Ты что, объелся?
– Нет, это вы, наверно, объелись! Неужели не понимаете? Караульщик, которого в каталажку заперли. Кривой Самсон и есть караульщик! У него же глаза нету!
– Прекрати молоть чепуху! – Таня нахмурилась. – Мы знаем Самсона не первый день. Он красный партизан. И прекрати называть его кривым. У него есть фамилия. Шумаков.
– Никакой он не партизан! – кричал Славик. – Никакой он не Шумаков! Какой он партизан? Он головы голубям отрывает. Правда, Митька? Он Зорьку загнал!
– Ты отдаешь отчет своим словам, Слава? – строго спросила Таня, поднимаясь с места.
– Отдаю! Конечно, отдаю! Не верите, Таранкова спросите.
– Какого еще Таранкова?
– Обыкновенного товарища Таранкова. Он ревизор. Покажите ему Самсона, он его сразу признает.
– Можно справку? – подняла руку Соня. – В позапрошлом году гражданин Шумаков посетил нашу школу и рассказывал воспоминания про партизан. Его выступление было отражено в стенгазете. Присутствующие должны помнить.
– Мало чего! – не сдавался Славик. – Может, он тоже, как Козерог, кого-нибудь повторял. Помнишь, Митька, как Самсон головы голубям отрывал?
Зал шумел. Многие мальчишки знали Самсона. Вспомнили, что Самсон живет затворником, чужих к себе не пускает и не участвует в общественной работе. Кто-то вспомнил, как Шумаков хвастал, что потерял глаз в борьбе за свободу…