Текст книги "Обреченные на гибель (Преображение России - 1)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Только в том странном здании, которое построил для себя Алексей Иваныч, он еще и держался последние месяцы, но рухнуло оно, и как же мог вспомнить он, почему и зачем его строил?.. Еще частному приставу он бормотал что-то полусвязное и отнюдь не с тем жаром, как жандармскому вахмистру на вокзале, но, проведя ночь в кордегардии при части, пустой и холодной, следователю на другой день он уже ничего не мог сказать. Он смотрел на форменную строгую тужурку с золотыми наплечниками, выслушивал строгие, точные по форме вопросы, рассматривал, казалось бы, внимательно, холеные белесые симметрично изогнутые, точно приготовленные для капители мавританской колонны усы его и под ними спереди, вверху три золотых зуба, поднимал свои глаза на высоту его серых холодных и пустых глаз, но тут же опускал, так и не пытаясь даже узнать, каков лоб над этими глазами.
Вопросы свои следователь повторял по два и по три раза, но Алексей Иваныч или только пожимал недоуменно плечами и молчал, или чистосердечно вполне отвечал:
– Не знаю, простите... Не представляю ясно...
И только когда услышал почему-то очень знакомый вопрос:
– А какой системы был ваш револьвер?
С большой готовностью ответил:
– Парабеллюм!
От следователя был он отправлен в тюрьму. Тюрьма тут была недалеко от вокзала, и ее из окон вокзала раньше видел Алексей Иваныч, но теперь, будучи только Дивеевым, он не узнал ее. Высокая стена на улицу, окованные темные ворота, полосатая около них будка и дальше, за всем этим, тяжелый второй этаж и решетки в окнах...
– Это чистилище? – почему-то очень серьезно и вполголоса спросил Алексей Иваныч молодого помощника смотрителя, блондина в пенсне, в барашковой шапочке и черной шинели, вошедшего с надворья следом за ним в приемную.
– Вроде того! – ответил весело помощник, посмотрел бумажку, поданную городовым, и добавил еще веселее: – Ага!.. Дивеев!.. Так это вы самый и есть?.. Та-ак!..
– Вы меня ждали? – удивленно спросил Алексей Иваныч.
– Еще бы нет!.. Мы хронику в газете читаем...
Дивеев этого не понял... Дивеев увидал тут еще одного, старого, с прижатым носом, с седыми усами, как у моржа, и с револьвером на синем шнуре. Старый хрипуче спросил молодого:
– В какую камеру?
Молодой ответил, подумав:
– В третью.
А старый сказал ему, Дивееву:
– Раздевайтесь... Сейчас одежду дам.
– Раздеваться? – переспросил Дивеев.
– Переодеваться, – объяснил молодой и стал что-то вписывать и толстую книгу, сильно нажимая на перо.
Дивеев смотрел на то, как он писал, и думал о нем: "Должно быть, пальцы озябли..." Тут же заметил он, что пол в приемной бетонный, шлифованный, стены побелены недавно, – этим летом... И потом, вспомнив, что нужно (кто-то так сказал) раздеваться, снял свою бурку, подержал в руках, положил на деревянный желтый диван и сел рядом.
– Все снимайте! – вдруг неожиданно строго приказал молодой, держа почему-то в руках его замшевый кошелек.
Дивеев поглядел на него довольно устойчиво с полминуты и медленно начал снимать пиджак.
Точно ртутный шарик термометра выскочил из разбитой стеклянной трубки, разбился на массу мельчайших игривых шариков, и все они запрыгали и забегали по полу перед глазами. Шарик в трубке имел назначение и смысл; эти же маленькие никакого смысла не имели, и чрезвычайно утомительно глазам было следить за ними. Шарик термометра был для Алексея Иваныча Илья, но вот разбилась трубка, забегали кругом маленькие, – утомительно и ненужно... Лучше спать, да... И Дивеев остался в одном нижнем белье и отчетливо думал о деревянном желтом диване: "Жестко..." и, упершись глазами в красные пальцы молодого, почувствовал холод ниже шеи, между лопатками, и поежился.
– Белье тоже долой! – приказал молодой равнодушно. – Принесут казенное...
– Казенное? – повторил Дивеев, не понявши этого слова, но появился перед ним старый, с охапкой в руках, и сказал строго:
– А ну, зкиньте рубаху – споднее!..
И повесил перед ним на спинку стула верблюжьего сукна бушлат с казенным клеймом внутри.
Покорно пожав косым левым плечом, Дивеев скинул рубашку...
Лестница на второй этаж, не шире, чем в два аршина, была тоже из шлифованного бетона, перила простые железные, – это Дивеев четко отметил, когда подымался по ней рядом со старым... Окно перед площадкой лестницы на втором этаже, очень мутное и с решеткой, он тоже заметил, по привычке замечать просветы стен в домах, и потом длинный коридор за высокой, охрой окрашенною двойною дверью, коридор широкий и почему-то слегка синий: так показалось после лестницы.
Дверь в общую камеру отпер не старый, а другой, черный и в черной оспе лицо, и когда протолкнул его в эту камеру старый, увидел Дивеев: многооконное, светлое (окна были на солнце) и несколько пятен в нем светло-рыжих и белых и две пары отчетливых глаз, и от порога, тут же, только войдя, только выставив вперед левую ногу, он приставил быстро к ней правую, каблук к каблуку, и поклонился чинно.
Он не объяснил бы, зачем это сделал и так серьезно и с такой учтивостью, и зачем потом потупил глаза, а не оглядел сразу все и всех бегуче, как это умел еще вчера Алексей Иваныч.
– Вот твое место, – указал старый, – иди-ка сюда вот... А на довольствие завтра зачислят... Денег на руки не получишь, – все одно скрадут...
– У меня были деньги... – вдруг вспомнил Дивеев.
– Это все записано в приемной... Нам известно... В случае нужно будет, мы дадим...
Это очень отчетливо слышал Дивеев; потом он сел на топчан, указанный старым, и не заметил, как он ушел, сидел, согнувшись, и смотрел между кончиками своих туфель, а когда захохотал кто-то около него, поднял глаза так осторожно, точно боялся ими обжечь или столкнуть того, кто хохочет, столкнуть в пропасть.
Необыкновенный ударил в него свет, почти нестерпимый для глаз (никогда в жизни не видел такого Дивеев!) – свет пластами, слоями, и в свете этом, прямо тут же, около, широкоухое, широкощекое, придавленное сверху, многозубое, розовое, безглазое лицо, подпертое снизу желтым воротом бушлата.
Тут только дошло до сознания слово "довольствие", как сказал надзиратель. Слова этого он не понял, – показалось "удовольствие"... И хохот около, как камни сыпались в уши...
– Удовольствие? – бормотал Дивеев в испуге. – Вот это удовольствие?..
Резкий вдруг мальчишеский окрик сзади:
– Много чубурахнул, дядя?..
И другой около голос, как камни в уши:
– Врозволочь пьяный!
И шершавое прошлось, как терка, по его левой щеке, и вылез спереди страшный, немигающий черный выпученный глаз и под ним нос курносый:
– А ну, дыхни!
Дивеев откачнул голову назад, наткнулся на чью-то жесткую руку... Вскочил, и все заходило кругами: ярчайшие полосы света, лица, бушлаты, топчаны... и сверлящая раздалась боль в обоих висках, такая боль, что высоко вздернул он брови и рот открыл широко, как мог, чтобы крикнуть в голос...
Но не крикнул, – так и остался с открытым ртом: вдруг показались страшно почему-то знакомыми маленькие серые глаза в набрякших веках, и он сдавил с усилием челюсти и подался к ним стремительно, бормотнув удивленно:
– Как?.. И вы... вы тоже здесь?..
– А ты ж меня откудова знаешь? – отозвались набрякшие глаза и придвинулись.
– Нет, нет! – откачнулся Дивеев.
Но придвигалось все набрякшее от спанья и безделья толстогубое налитое лицо:
– Стой, черт!.. Это не ты меня засыпал?.. Это с тебя я намедни шубу стащил?.. в Почтовом переулке...
– Волчью шубу?.. – догадался Дивеев.
– Эге, брат!.. А теперь кого-сь сам из шубы вытрусил?.. Сто-ой!..
И кто-то сзади – мальчишески звонко:
– Гладить его!..
И со всех сторон потянулись волосатые крупные руки, очень четкие в ярчайшем свете, с разжатыми пальцами, с грязными ногтями...
– Рас-тер-зают!.. – бормотнул Дивеев... Отбросился назад, наткнулся на стену, ударился об нее головой, крикнул и повалился на пол...
Но тут же на него навалился кто-то удушающей тяжестью и задышал ему в лицо зловонно... А вверху гогот, и навалилось еще тяжелее, и еще... и уже нельзя дышать, нечем. В мозгу Дивеева засветилось одно ясное слово: "Смерть!.." И потом все погасло.
И когда надзиратель – черный и в черной оспе – отпер дверь и вошел, все разбежались. На полу лежал Дивеев щекою в пол, ничком и без чувств. Его подняли, положили на топчан, намочили голову водою. Но он плохо понимал, даже и открывши глаза. Где он, и что с ним, и кто около, этого не мог объяснить ему и черный с синим шнуром на животе. Если он видел, как говорил ему что-то, – шевелились губы, желтели щербатые зубы, упирались в его глаза, – то не слышал; если он слышал (как камни сыпались в уши слова), то не понимал. В лицо черного, очень густо изъеденное оспой, только кое-где пучками воткнулись толстые волосы, и эти волосы больше всего занимали Дивеева. Он даже на локтях поднялся, чтобы рассмотреть их поближе, и вдруг сказал неожиданно твердо:
– Их надо сбрить!
– Че-го? Кого сбрить?
Черный только что грозил кому-то в сторону карцером, и у него было наигранно суровое лицо, когда он обернулся к Дивееву, но тот повторил настойчиво:
– Сбрить, да, сбрить!.. И тогда не будет такой пестроты!
– Я ж тебе говорю: пьян, как зюзя!
Звонкий мальчишеский голос, такой звонкий, что Дивеев страдальчески повел головой, лег и спрятал ее между поднятыми локтями, и все-таки будто полные уши набило камнями... Ноги он тоже поднял в коленях, и колени крупно дрожали. Черный вздумал было взять его за колени обеими руками и прикрикнуть на него:
– Ты-ы... что это, а?
Но колени расскочились и стукнулись.
Он подсунул свое загадочное лицо к самому носу Дивеева и сказал задумчиво:
– Между прочим... винного запаху нет...
А Дивеев на это настойчиво:
– Сбрить, сбрить, сбрить!
И кругом хохотали ошеломляюще, отчего зажал крепко голову в локти Дивеев и не разжимал, сколько ни требовал этого черный...
Потом он отчетливо очень слышал, как щелкнул дверной замок, а спустя немного еще раз щелкнул точно так же.
Потом было не то забытье, не то пробел в сознании, и только от ясно кем-то около сказанного слова "Симулянт!.." опять начал вбирать в себя и вспоминать Дивеев и прежде всего хотел понять, что значило это слово, и казалось, что как будто когда-то знал, но не мог понять. Однако знал почему-то (по знакомому оттенку голоса), что сказал это слово молодой в пенсне, в форменной барашковой шапке. Он стоял около и рядом с ним кто-то еще новый с лысым лбом и красным большим носом.
– Сядьте, Дивеев, – сказал этот новый негромко.
И удивленный Дивеев сел и поглядел на него с любопытством... Оглядел его широкий пиджак, желтую цепочку на жилете, брюки из черного шевиота, даже вычищенный носок левого ботинка.
– Вы чувствуете себя больным? – спросил опять новый.
Очень знакомым показался вопрос, и Дивеев помнил, как на него ответил недавно кому-то, и сказал, дернув головой:
– Я?.. Болен?.. Ничем не болен!.. И никогда не был болен!..
– Положите ногу на ногу... вот так, – показал красноносый, севши с ним рядом.
Потом он погладил и пощупал его колено и вдруг ударил ребром ладони; нога Деева подпрыгнула и соскочила с другой ноги...
Красноносый мигнул хитро молодому и сказал вполголоса:
– Каков рефлекс?!.
И тут же Дивееву:
– А ну-ка разденьтесь...
Из-за него не видно было рук молодого, но Дивееву почему-то захотелось неудержимо теперь их найти глазами и на них посмотреть... И он сильно изогнул голову и поглядел: тонкие пальцы были так же холодно красны.
– Будет холодно, – сказал он вдумчиво.
– Снимите рубашку, вам говорят!
Опять глядя только на приковавшие его пальцы, снял Дивеев рубашку, а лысый около вынул из жилетного кармана зубочистку, написал ею на голой спине его буквы и спросил:
– Какое слово?
Но Дивеева занимали теперь только руки молодого, и он вспомнил, наконец, почему занимали, и сказал ему с большой укоризной:
– Я видел в руках у вас мой кошелек!.. Видел!.. Да, видел!..
На это молодой чмыхнул носом, повел головой, снял пенсне, протер его и сказал:
– Ну что ж, Дмитрий Иваныч... Возьмите его пока в больницу, а там видно будет.
И красноносый спрятал свою зубочистку, сказал Дивееву:
– Оденьтесь! – встал и добавил: – Придется взять... Закатим ему вероналу, посмотрим... Оденьтесь же, вам говорят!..
Дивеев медленно натянул на себя рубашку воротом назад и так сидя смотрел, как они уходили из камеры, – впереди молодой, талия стянута поясом, за ним лысый – без талии.
В тюремной больнице в сумеречный час полагалось быть полнейшему покою, так как старый тюремный фельдшер Дмитрий Иваныч уходил в это время на практику. Но покоя в этот день не было там: Дивеев как раз в этот час начинал приходить к разным тревожным подозрениям и делился ими с длиннобородым лет за пятьдесят больным на соседней койке.
Всех коек было шесть, и только на одной еще лежал кто-то, с головой закутавшись в рыжее одеяло, а бородатый уже успел показать Дивееву язву на ноге, спустив для этого перевязку:
– Видал, какая?.. Почитай что до самой кости!.. Так, братец ты мой, и жгет!.. Та-ак и жгет!..
Может быть, вид этой действительно искусно растравляемой раны подействовал на Дивеева: сумерки, тихо (только кто-то топтался за дверью), густая длинная борода с проседью перед глазами и там, внизу, подо всем этим и под тряпками какими-то рана... От этого начало щемить сердце... То отпускало на время, то опять зажимало в тиски, и Дивеев прикладывал к сердцу руки, обе, сгибался как можно ниже и так сидел... Но, может быть, это действовало на него лекарство, данное фельдшером?.. Дивеев видел эту белую кружку на столе, из которой он пил что-то... Он и тогда очень недоверчиво смотрел на лысого, он подозревал и тогда... Рана бородатого его убедила... Он посмотрел на него вдруг с большой тоскою и спросил шепотом:
– А того... убили?..
И мигнул на закутанного в одеяло.
– Живот!.. Животом мается...
Бородатый начал тереть зачесавшееся переносье, но Дивеев схватил уже нужное ему слово. Он понимающе отозвался:
– В живот!.. И в ногу!.. И в сердце!..
Потом чаще:
– В ногу, в сердце, в живот!..
Потом скороговоркой раза четыре подряд:
– В сердце, в ногу, в живот!.. В ногу, в сердце, в живот!..
И вдруг с большой решимостью в глазах и громко:
– Но я не поддамся, нет!.. Я не поддамся!..
И новая догадка вполголоса:
– А этот, – пальцы красные, в шапочке, – молодой, это – главный грабитель... Мой кошелек у него: я видел!..
Потом громко и даже торжественно:
– Ага!.. Шубы волчьи, а зубы золотые?.. Нет, не поддамся!.. Ха!.. Павлинов везде насажали... На каждой тумбе павлин!.. На каждом окне павлин!.. Но шпионы, шпионы!.. И они говорят!.. И они потом говорят!.. И дьякона с курицей тоже!.. Новая хитрость... И... уничтожают!.. Кто это сказал, что был за границей?.. Не верю!.. Ложь!.. Вздор!.. Но черного, черного этого надо обрить!.. За двугривенный... И напудрить!.. И непременно напудрить!.. На Васильевском, Пятая линия, у мадам Габель столик такой, подзеркальник, и шесть пудрениц рядом... А Элинька напрасно взяла мой рейсфедер: ведь он мне нужен сейчас!..
Тот, под одеялом рыжим, закашлялся глухо, а бородатый собрал морщины на лбу удивленной гармоникой, оглянулся на дверь и перебил Дивеева убежденно:
– Называется это: болезнь!
– Нет, я не болен, нет! – остановил его рукой Дивеев. – Только сердце... они мне пробили... Нет, я отравлен... Это лысый с носом, – это он... Белая чашка!.. Вот она!.. (Тут чашку он бросил на пол.) Очень тянет сердце.
– Куда же все-таки тянет? – спросил бородатый.
– Куда?.. Как куда?.. К спине, разумеется... к позвоночному столбу... К столбу, а там – на цепь!.. На железную цепь... Где это был дом из стекла и железа?.. Недавно... Очень светлый, – необычайно!.. Из стекла и железа... Как в Америке... Это вечно!.. Это почти вечно... А здесь паутина кругом, и никто не снимет... Даже летает перед глазами... Вот!.. Вот она... Вот!..
Он сделал рукой свой привычный хватательный жест и руку, сжатую в кулак, протянул бородатому. Тот встал опасливо и показался похожим на пристава вчерашнего, когда встал, и, только теперь заметив это, Дивеев протянул немного грустно и несколько насмешливо:
– Ах, та-ак!.. Вот это кто?.. Пристав?.. Поздравляю!.. А где же ваш перстень-печатка?.. (Он схватил его за руку.) Нет?.. Сняли?.. Это он!.. Молодой, в шапочке!..
– Ишь, что болезнь делает! (Бородатый вырвал руку.) А почему все-таки начальство к этому без внимания?.. Такой и убить может! Эй!.. И убьет – не дорого возьмет!..
– Может убить? – подхватил Дивеев испуганно. – Неужели?.. Но я не поддамся, нет!..
Но остановился пораженный и безмолвный, когда отворилась дверь и увидал он освещенную косым лучом сзади рукоять револьвера в открытой кобуре, а около нее кого-то... кого-то очень длинного в черном.
Он прошептал ошеломленно:
– Конечно... Они – везде...
И сел бессильно на койку.
А вошедший спросил зловеще:
– Это кто тут сейчас издавал крики?.. А?..
И даже больной животом стянул с головы одеяло и открыл мутное в сумерках безбровое бабье лицо.
– Как можно такого чтобы в больницу?.. – горячо сказал длинному в черном бородатый, как пристав. – Такой и убьет – не дорого возьмет!.. Ходуном ходит!..
– Тты!.. Тты что это? – приблизил к лицу Дивеева сверкнувшие белые руки длинный в черном, и Дивееву стало трудно дышать, и он упал поперек койки.
– Чашку разбил! – протянул бородатый.
– Чашки казенные би-ить!..
И вдруг откуда-то мальчишечье:
– А вы как смеете больного бить?
– Как смеет, да! – бормотнул Дивеев, не подняв головы.
– А ты что за указ такой? – рванулся длинный к парнишке с животом, и так яростно, что Дивеев замер от страха.
Но мальчишеский голос еще выше:
– А такой указ!.. Тюремного врача сюда давай, а не дерись!.. И фельдшер ушел!.. Порядки!..
– А ты для порядка сюда заперт? Ты – начальство?..
Кричали друг на друга еще, – не понял Дивеев, что – как камни в уши... Он все лежал поперек койки, очень неловко, и голова остро болела в висках: просто щелкал там обруч железный за разом раз, за разом раз...
И когда стало тихо наконец, – черный и длинный ушел, – и можно уж было открыть глаза, увидел Дивеев, что лежит он головой на подушке не поперек, а вдоль койки, – светло: горит лампа, – бородатый около сидит согнувшись...
Ясно Дивееву, что это – сапожник Вихорев с 5-й линии. У него на вывеске над сапогом надпись: "Друг студентов"...
– Друг студентов! – внезапно сказал ему Дивеев. – А за подметки полтора рубля!.. И не стыдно?.. Но что же подметки твои перед Кельнским собором... Готика!.. Шедевр!.. Ага!.. И ведь можно совсем без подметок... А если на фронтоне посадить павлинов?.. И райских птиц... из гипса... Но можно ведь и раскрасить!.. Элинька!.. Я тебе говорю!.. Сейчас же принеси мой рейсфедер!..
– Эх!.. – скорбно мотнул головой бородатый. – Чистое горе теперь будет с таким!.. И не уснешь!..
К ночи Дмитрию Иванычу удалось успокоить Дивеева. Но утром припадок буйства был уже сильнее, и в больничную камеру пришли тюремный врач и смотритель.
Дивеев их заметил: вошли двое... Один невысокий, тщедушный, другой важный крупный старик в погонах белых на черной шинели... Дивеев перед этим горячо говорил фельдшеру о павлинах и волчьих шубах и был ошеломлен приходом новых двух, важных... Он замолк и попятился к стенке. В руках у важного в погонах была черная палка с костяным набалдашником, вся сверху донизу в золотых монограммах. Смотритель, из бывших военных, имел уже легкий удар и слегка волочил левую ногу, дослуживал последний год, выслуживал полную пенсию и в помощь ноге носил палку; но Дивеева она приковала, – черная с монограммами, – скользнет бегучим взглядом по двум новым лицам и упрется в палку... Оба новые стояли в фуражках с кокардами, как было недавно у самого Дивеева, но теперь это казалось ему необычайным: фуражки с кокардами!..
Он заметил, что и бородатый стоит навытяжку, и Дмитрий Иваныч сказал было:
– Да... вот явление...
И выжидательно застыл.
А важный старик заговорил очень отчетливо и громко:
– Может быть, вздумает повеситься на простыне или же, скажем, отравиться... пиши тогда бумаги... и неприятность!.. А может быть, и подделка?
– Тем-пе-ра-туры не подделает! – угрожающе подбросил голову другой, тщедушный, с лицом, рассекающим воздух без затруднения, острым, как корабельный нос, и поглядел на него остро: – Этот больной?
А лысый, с носом красным, бормотнул вполголоса:
– Кажется, острое, Александр Филиппыч!
– Острое? – повторил старик и стукнул палкой.
– Острое – тогда капут, – сказал низенький бодро.
– Ка-пу-ут?.. Вот видите как!.. – и старик запустил в рот весь свой седой левый ус и стал его жевать медленно.
– Температура? – спросил лысого низенький.
– Сегодня не мерил... Но, видно, порядочная!..
И заметался лысый, а низенький важно:
– Как же вы так!.. Надо смерить... А ну, сядь-ка, братец!
И перед самым лицом Дивеева разрезал воздух снизу вверх.
Это не понравилось Дивееву... Это заставило его прошептать: "Не поддамся!.." Потом он крикнул надменно:
– Я – "вы"!.. Я – "вы", а не "ты"!..
– Это – чиновник! – улыбнулся лысый и тут же что-то протянул низенькому.
А важный старик промямлил:
– Эге-ге, брат... "вы-ы"!
При этом вытащил левый ус, покрутил его слегка и тут же засунул в рот правый.
Но низенький сказал примирительно:
– "Вы" – так "вы"... Присядьте на койку!
Тогда Дивеев поклонился, точно в гостях, и сел, но металлический футляр термометра, блеснувший в руках низенького, его испугал.
Он крикнул только:
– В сердце! – и вскочил.
Потом он хитро отпрыгнул к самой стене и забормотал:
– Нет! Нет!.. Нет, я не поддамся!
– Явное помрачение сознания, – важно сказал низенький старику с палкой.
А старик с палкой закручивал правый ус, и глаза у него были как две гимназических пуговицы.
Он отозвался:
– Если нужно температуру чтобы, – надо смерить!
– Это – термометр, – сказал низенький (вынул его из футляра и встряхнул). – Видите?.. Присядьте!.. Одна минута, и мы... вас отпустим домой.
– Домой?.. А куда домой?.. Ага?..
И Дивеев вдруг улыбнулся даже тому, что этот низенький не знает, что у него нет дома... Ему показалось, что он очень хитро провел их всех.
– Это не кинжал и не нож, – это градусник! – убеждал его между тем низенький. – Помните, его вам ставили, когда вы были больны?
– Больны?.. Я никогда не был болен!
– Поставьте вы, Дмитрий Иванович, если вы ставили... – передал градусник низенький.
Лысому больше доверял Дивеев: градусник от него допустил, – тем более что старик с палкой в это время начал сосать опять левый ус; это так заняло Дивеева, что и он старательно сделал то же самое со своим правым усом...
И несколько времени все молчали, а когда лысый вынул градусник и сказал: "Тридцать восемь и восемь", – Дивеев повторил это тем же самым его тоном:
– Тридцать восемь и восемь!
И чуть улыбнулся.
– Может быть, и не острое, – горлом выдавил низенький.
– Но все же в больницу его? – забеспокоился старик с палкой, отсосанный ус накручивая на палец.
– Непременно!.. Сейчас же! – ответил низенький.
– В больницу? В настоящую – земскую? – вдруг отчетливо повторил Дивеев чьи-то слышанные слова.
– Ага!.. Это он понимает!.. – подмигнул гимназической пуговицей старик с палкой.
– А сейчас только что та-ко-е плел! – покрутил головой лысый.
И бородатый выступил вдруг на шаг:
– Цельную ночь, ваши благородия, никому спать не давал! – И собрал лоб гармоникой.
Тут же вспомнил Дивеев про другого, с животом, и на него оглянулся. Тот тоже стоял в одном белье около кровати и смотрел исподлобья безбровый, безусый, бледный.
– Тебя не спрашивают! – строго сказал бородатому старик с палкой и кивнул лысому на этого, безбрового:
– Кто?
– Худолей... политический, – тихо почему-то ответил лысый.
– А-а.
Старик покачал головой укоризненно, вздохнул шумно, и потом ушли они с низеньким.
Необычайное ли посещение это подействовало или веронал Дмитрия Иваныча, но Дивеев не только многое понял из того, что говорили в камере, но запомнил и странную фамилию больного животом, два раза потом повторив ее вслух раздельно: "Худо-лей..." А тот, тут же, как ушли смотритель и врач, опять лег на свою койку и укрылся с головой рыжим одеялом.
Смотритель тюрьмы поспешил отделаться от опасного арестанта, от которого ничего хорошего ожидать было нельзя, и не больше как через час Дивеева по тем же самым улицам, как за два дня перед тем Илью, отправили в ту же самую земскую больницу, только в другой ее отдел, – туда, где лечили мозг.
Чтобы Дивееву не вздумалось по дороге бежать от своих конвойных, его отвезли (как и Илью), и на дорогу заботливый Дмитрий Иваныч щедро напоил его вероналом, в силу которого он верил несокрушимо.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ФЕДОР МАКУХИН
Сначала долгими – скупыми расчетами, воздержанием и постом, всякими урезками и кражей у себя самого, постоянной борьбою с самим собой, жестоким кнутом и шпорами в труде накопить тугой кошель, а потом вдруг в день, в два, в неделю спустить все до последней копейки, прокутить, промотать, просорить, раздарить, дать себя даже обокрасть первому встречному, – есть в этом какой-то смысл, не всякому и не сразу ясный...
Когда осенью в Сибири, вернувшись из тайги с золотом, кутит какой-нибудь приисковый старатель, он считает стыдом оставить в дырявом кармане хотя бы крупинку золотого песку про запас.
Если он зашел в магазин суконных товаров и набрал себе там на зимнюю пару, он смотрит на толстую штуку оставшегося сукна, в которой, может быть, аршин пятьдесят, и говорит приказчику:
– А ну-ка, паря, – иди стели мост!.. Не хочу по вашей грязи ходить, новые сапоги пачкать!..
И важно платит за все пятьдесят аршин, и приказчик идет впереди его по топкой улице и расстилает аршин за аршином всю штуку... А старатель плавно ступает по сукну, гатящему грязь, и только командует:
– Травь правей!.. Вон на ту, идол, новую лавку!
Или:
– Забегай левее!.. Жживо!..
Приказчик ладит то правей, то левей, и старатель через широчайшую сибирскую улицу какого-нибудь Енисейска добирается, наконец, до другого берега, до деревянных мостков, и даже не поглядит назад, где приказчик трудолюбиво сматывает снова грязную штуку сукна, чтобы дома вымыть ее, высушить, выгладить и продать на зимние щегольские костюмы другим старателям, а те будут гатить осеннюю грязь улицы полсотней аршин другого сукна...
Здравый смысл не поймет этого, но есть в этом и во всем подобном звонкая земная радость жизни, запой своею собственной силой, ловкостью, удалью и удачей. – Проживем, – наживем!.. Затем и наживали, чтобы вдоволь повеличаться... А весь адский труд в тайге, и риск и угроза каждого дня, и миллиарды гнуса, точившего кровь по капле, – черт с ними!.. Было, – и вот забыто!.. Но как отказать себе в удовольствии пройтись по сукну через улицу, зайти в посудный магазин напротив, свалить там как бы невзначай стоящую посреди хрупкую стопку ваз, тарелок, ламп и сказать горестно:
– Что же я сделал, злодей!.. Ведь я же теперь навеки пропал!..
Потом выслушать сочувственно едкую ругань хозяина, а потом прищуриться высокомерно, растоптать сапогами остальное, что не было разбито в этой стопке, спросить хозяина:
– Это на сколько же я набил?
Отбросить тянущийся к левой скуле толстый кулак, выслушать явно удвоенный счет, выкинуть на прилавок катеринку, прихлопнуть ее ладонью:
– Получай сполна!
И, выходя из посудной на улицу, думать усиленно: а нельзя ли что еще выкинуть почуднее?..
Когда Макухин в квартире полковника Добычина в ответ на вызов Натальи Львовны сказал свое: "Вот!" и стал с нею рядом, он уже почувствовал тот самый подъем мотовства, который был высшею точкою радости жизни для таких, как у него, натур... Маленькое слово это: "Вот!", сказанное тогда, значило чрезвычайно много: "Вот я сам, и все мое тоже – вот! – Берите!"
И автомобиль, на котором они подъехали в тот день к вокзалу, он, конечно, должен был отбить у целой компании грузно думавших над каждым своим рублем людей, – иначе не так весело было бы ехать.
Что именно будет с ним и Натальей Львовной дальше, об этом он меньше всего думал. Точнее: он совсем не думал об этом. "Вот я сам, и все мое тоже – вот! – Берите!" – это было сказано твердо, а как именно она это возьмет, – было уж ее дело: большое облегчение чувствовал Макухин от того, что не надо было думать над этим самому, и большое в нем было любопытство.
Случай на вокзале был точно первой картиной того длинного представления, которое должно было теперь разыграться непременно перед Макухиным, иначе незачем было и говорить так твердо и торжественно: "Вот!"
Как будто непременно так и должно было случиться, чтобы Алексей Иваныч забежал перед ними на этот самый вокзал и кого-то тут ранил, а этот кто-то точно непременно должен был оказаться прежним женихом его теперешней невесты.
То, что он действовал теперь не сам по себе и не для себя, а для Натальи Львовны, делало его очень свободным, освобождало от очень многого, от себя самого (и в этом тоже было исконно деревенское мотовство).
Он только спрашивал у нее, что делать, и ждал приказаний, стараясь понять с полуслова. Так он держал себя на вокзале, в жандармской комнате, так же давал показания и приставу, и почти таким же жестом, когда говорил об Алексее Иваныче, показал на свой крутой лоб, добавив убежденно:
– Считал и считаю человека этого ненормальным.
Когда Алексей Иваныч, ставший просто Дивеевым, ходил из угла в угол по пустой и холодной кордегардии, зловонной и полутемной (чуть горела маленькая чадная лампочка), – Макухин приехал с Натальей Львовной в знакомую ему гостиницу "Бристоль", и тут же согласился с нею, что снять надо не один, а два номера рядом: жених и невеста – не муж и жена, – и ничуть не удивило его, что все время она говорила об Илье: раненый, может быть, уже умер теперь, – и все-таки он – ее бывший жених, такой же, как он теперь, только гораздо более ей знакомый.
Чай пили они в номере Натальи Львовны. Вся полная своей неожиданной встречей с Ильей (и какою встречей!), она имела вид оглушенный... Даже чуть сутуливший ей спину мослачок, который как-то заметил Алексей Иваныч, стал как будто заметнее, вырос за эти часы, – отчего даже и голову подымала она с трудом, и при электричестве сверху, при мягком матовом свете сама точно светилась вся изнутри, и глаза ее казались Макухину иконно-огромными, и бледные щеки фарфорово-неживыми.
Макухин сам налил ей чаю, поставил перед нею сухарницу, но она сидела, охватив колено руками, к столу боком, совершенно о себе забыв... Так много было предположений и вопросов в ней, и все об Илье: куда он мог ехать?.. Откуда?.. Где он жил последнее время?.. Зачем ехал?.. Знал ли Алексей Иваныч, что его встретит?.. Может быть, это даже было условлено... А если условлено, то зачем?.. И правда ли, что Илья был знаком с его женою?.. Не принял ли Алексей Иваныч ее Илью за кого-то другого, – своего?