355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Обреченные на гибель (Преображение России - 1) » Текст книги (страница 22)
Обреченные на гибель (Преображение России - 1)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:46

Текст книги "Обреченные на гибель (Преображение России - 1)"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

Но звучали кругом бодрые голоса, и все их перекрывал голос Рожнова:

– Ну, прямо скажу: не чаял – не гадал в живых остаться! Волоки, ребята, спасенников из посуды, а то они, кажись, заклякли в отделку!

И над Федором наклонились два подбородка – бурый и желтый, – и за него взялись руки в изъеденных соленой водой ссадинах и с черными ногтями...

Наталья Львовна, посадив рядом с собой под кожаный верх фаэтона Степана Макогона, сразу ощутила некоторое неудобство: в нее уперлось что-то твердое, бывшее в кармане его бушлата. Отодвинувшись, насколько могла, и присмотревшись, она увидела, что это непочатая бутылка водки с красной сургуч-головкой.

Ей стало неприятно это, и она протянула вопросительно-недовольно:

– Что это у вас, – водка?

– Водка, – спасибо, поспел захватить, – ответил Макогон, – ведь Афанасий с Федор Петровичем не взяли же, – я видал, – а погода вон какая разыгралась!

И Наталья Львовна поняла, что водка необходима, а Степан догадался переложить бутылку в другой карман.

Лошади у извозчика (Макогон звал его Кондратом) оказались хорошие, они все время бежали рысью, хотя Наталье Львовне хотелось бы, чтобы они скакали, летели, как этот бора, дувший с Чатырдага.

Подъезжая к другой деревне, на полпути к Куру-Узени, Кондрат нагнал линейку, на которой ехал грек Кариянопуло. Он знал, что грек тоже ехал на каменоломню Макухина, – он торговался и с ним, только не сошелся в цене грек был очень прижимист. Теперь Кондрат злорадствовал:

– Что, пиндос? То бы в закрытом фаэтоне ехал, а то на линейке торчишь, как цюцик, хвост свой поджал!

Наталья Львовна, когда фаэтон обгонял линейку, с большим любопытством разглядывала толстого грека, сидевшего спиною к ветру и уткнувшего всю нижнюю часть широкоглазого лица в поднятый воротник пальто.

А когда потом Степан Макогон подробно объяснил ей, зачем едет этот грек в ту же Куру-Узень, она возненавидела Кариянопуло сразу и навсегда: не будь этого покупателя, зачем бы Федор поехал с Афанасием-рыбаком? Конечно, он теперь сидел бы дома и показывал бы ей свои комнаты, а она говорила бы ему о своем визите к Оленину и советовала бы не соглашаться на его новую цену аренды, а поторговаться как следует, – может быть, он уступит.

И вот теперь, благодаря этому толстому греку, что же теперь? Что ждет ее в этой Куру-Узени, до которой никак не доберешься? Добрался ли до нее Федор на ялике?.. Может быть, все-таки успел добраться до начала ветра? Скорее всего, что добрался, – он счастливый, – к нему милостива была судьба, – неужели отвернулась от него именно в этот день, накануне их свадьбы?

Всячески старалась отогнать от себя Наталья Львовна тревожные мысли. Вся дорога прошла только в том, что они наплывали, она же с ними вела борьбу. На помощь себе десяток раз призывала она Степана, который должен был объяснять ей, когда именно ялик мог дойти до мыса и начать резать угол, и что это, собственно, значит "резать угол"...

Когда доехали, наконец, до деревни, могла ли она сидеть спокойно, смотреть на бескрышие сакли, лепившиеся по косогору одна над другой, и не смотреть на кипевшее, как вода в котле, море?.. Но каменоломня Федора была на самом берегу, и, чтобы попасть туда, надо было проехать мимо деревни. Известковая печь тоже оставалась в стороне, – туда не заезжали, потому что спешили попасть скорее к самому берегу моря.

Баркас пристал верстах в пяти от каменоломни. Его вытащили на берег и под его бортом уселись отдыхать. Все выбились из сил. С троих, – между прочим, и с Севастьяна, – буря сорвала шапки и унесла в море. Все были мокры, а у гребцов и рубахи вымокли от пота.

Федора Макухина продолжала бить дрожь, и он вытащил было из кармана куртки коробку спичек, но тут же бросил ее, так как она вся размокла, Афанасий же, – он сидел рядом, – спросил зло:

– Что, курить захотел?

– Костер хотел – обсушиться, – угрюмо сказал Федор, а Рожнов подхватил:

– Костер и всамделе, это бы да!

Однако сухих спичек ни у кого не нашлось.

– А грек, небось, уж приехал теперь на линейке на своей, – напомнил Федору Афанасий.

– Должно, приехал, – подумав, сказал Федор.

– А мой ялик теперь где, не знаешь?

– Куплю тебе ялик, не зуди, – сказал Федор.

Рожнову и другим хотелось узнать, зачем приехал хозяин и о каком греке говорит Афанасий-матрос. Федору ничего говорить об этом не хотелось, Афанасий же, не простивший Федору потерю ялика (жди, когда купит!), подмигнул Рожнову:

– Продает же ведь донгалаку какому-то, поперек себя толще, обзаведение свое все, – нешто не знаешь?

– Федор Петрович! Неужто? – испугался Рожнов.

И Данила, и Севастьян, и другие четверо потянулись головами к Федору:

– Неужто греку?

– Какому это греку?

– А мы-то как же теперь?

– Он сюда своих поставит заместно нас!

Покосился недовольно Федор на Афанасия и сказал твердо, насколько мог:

– Слушайте его больше! Не продам, не бойтесь!

– Так грек же поехал за этим или вроде прогулки себе? – не унимался Афанасий.

– Выходит, для него вроде прогулки, – сказал Федор и, только теперь окончательно утвердясь в этой новой для себя мысли, добавил:

– На черта мне продавать, что мне совсем не мешает? Захочу продать, найду что продать и кроме этого.

Время было спросить и ему, кто же это из семерых догадался спустить баркас, чтобы перехватить ялик, и он спросил.

– Кого же еще люди послушать могли? Рожнова, само собой, – ответил на это Данила.

– Выходит, это ты мне жизнь мою спас? – обратился к Рожнову Федор.

– А что бы я один сделать мог? – сконфузился Рожнов. – Один бы я и баркаса с места не сдвинул.

– А почему же ты мог знать, что я на этом ялике еду? – допытывался Федор.

– Ни сном, ни духом не знал!.. Вижу только, смотрю, – это же Афанасия ялик, а я же на нем сколько разов ездил, – ну, думаю, это не иначе, как к нам он трафил, а бурей его уносит, – объяснил Рожнов.

– Ну, Афанасий, сколько ты им отвалишь за свое спасение, это уж тебе знать, – торжественно, насколько был в силах, начал Федор, – а что до меня, то все вы, братцы, от меня по сто рублей получите, а Рожнов двести! Вот!.. А чтобы я вас другому отдать мог, об этом и думать забудьте!

К каменоломне по тропинке вдоль берега идти пришлось против ветра, до того разлютевшего, что и свежему человеку очень трудно было бы продвигаться вперед, а Макухин и Афанасий плохо владели теперь ногами.

Рожнов приставил к Афанасию Данилу, сам взял под руки Федора, остальных же выставил вперед. Так шли, и шли долго, – часа полтора. Садились отдыхать и снова шли, нагибая головы, точно тянули бечевою, как бурлаки, свой баркас.

Глазастый Данила первый разглядел еще издали, что у них на каменоломне появились люди, а потом заметил и экипаж – пару лошадей, и сказал об этом Федору.

– Грек приехал, – решил Федор. Афанасий же спросил Данилу:

– Линейка?

– Нет, похоже – фаэтон, – верх крытый, – присмотревшись, не совсем уверенно, впрочем, сказал Данила.

Однако шагов через двадцать он уже не колеблясь определил, что фаэтон, а не линейка. Потом разглядели это и другие, и сам Федор тоже.

– Ведь он же на линейке поехал? – обратился Федор к Афанасию.

– А то на чем же? – удивился его вопросу Афанасий.

– Ну, значит, извозчик его потом вернулся, перепряг лошадей в фаэтон, – пытался догадаться Рожнов.

– Кабы он был у того извозчика, – заметил Афанасий. – Нет у него фаэтона, а только линейка.

Потом все заметили, что среди троих там на берегу была одна женщина, а минут через десять после того Федор, потрясенный, со слезами на глазах, кричал туда:

– На-та-ша! На-та-ша-а!

И чуть не упал, рванувшись было бежать туда: он узнал в женщине Наталью Львовну.

Часто бывает это, что только потерянное нами навсегда становится для нас по-настоящему дорогим и милым.

Чем ближе к загадочной деревне Куру-Узень подъезжала Наталья Львовна, тем плотнее охватывала ее тоска, особенно потому, что все больше и больше мрачнел ее спутник Степан Макогон.

Он хотя и говорил ей насчет того, что Афанасий, пожалуй, успеет срезать угол до начала боры, а сам в это не верил, и она, наконец, заметила его безнадежность и испугалась.

Окончательно поверила она в гибель Федора, когда Кондрат довез ее до каменоломни, где не нашла она ни одного человека.

Степан знал, конечно, о баркасе, а когда не нашел его на обычном для него месте, махнул рукой, потом выбил из своей бутылки пробку, ударив ладонью в дно, запрокинул бутылку и отпил не меньше стакана: это был жест отчаяния, и так и поняла его Наталья Львовна.

Она плакала, когда Кондрат, взобравшийся на скалу карьера, откуда, конечно, шире было видно море, закричал Степану:

– А приглядись, эй, Степан! Приглядись, куда показываю, это не баркас там?

И когда Степан пригляделся, то закричал ответно:

– А вже ж баркас! Только людей черт мае!

Люди в это время как раз сидели за баркасом, и увидеть их никак было нельзя.

Все-таки баркас был налицо, – вытащен на берег, и для рыбака и матроса Степана явилось задачей: вытащен ли баркас, или его просто сорвало отсюда с причала и выбросило там бурей.

– Нет, – сказал он решительно. – Пускай говорит мне кто завгодно, а чтобы в ту сторону выбросить его могло, это уж звиняйте, никак не может, бо дует так, прямо, а никак ли не в бок!

Как отделилась от баркаса и направилась берегом кучка людей, никто из трех не заметил, не туда глядели, а потом тропинка делала такой изгиб, что хотя бы и глядели, не могли бы увидеть.

Одновременно заметили потом друг друга и рабочие каменоломни и приезжие. Степан Макогон, как и Кондрат, не могли не догадаться, что ломщики на баркасе выходили в море, а потом приткнулись, где смогли; гораздо труднее, конечно, было различить в толпе Федора Макухина и рыбака Афанасия, тем более что их прятали от ветра другие.

Но когда закричал Федор, толпа ломщиков невольно открыла его и Афанасия, и все начали кричать и махать руками. Тогда и Степан разглядел Афанасия, а Федора – Наталья Львовна, и оба они побежали по берегу туда, им навстречу.

Наталья Львовна бежала, совсем не замечая от радости, действительно ли бежит она, или просто летит по воздуху.

Она, конечно, обогнала слишком добротного Степана и, добежав до Федора, обняла его, вся вздрагивая от рыданий, а когда оторвалась от него на момент, чтобы хорошенько рассмотреть его, заметила краем глаза, как Степан совал в рот Афанасия горлышко привезенной им бутылки.

Костер, как хотел Федор возле баркаса, развели в каменоломне, где в защите от ветра он горел без помехи. Около него уселись сушиться все, кого выпустило в этот день из своих объятий бурное море. И если Наталья Львовна не нуждалась в том, чтобы огонь высушивал на ней платье, то все же казалось ей, что ничего красивее, ничего праздничнее этого костра в каменоломне ее Федора она никогда не видала в жизни...

Зимний день короток даже на юге, и Кондрат напомнил, что нужно уж ехать обратно, чтобы не захватила в дороге ночь. Выйдя к фаэтону, Наталья Львовна не могла удержаться, чтобы не расцеловать на прощанье спасителей ее Федора, – Рожнова, Данилу, Севастьяна и остальных, чем очень растрогала самого Макухина.

А Кариянопуло все еще не было, хотя все четверо (и Афанасий и Степан) уселись в фаэтон, чтобы ехать обратно.

На обратном пути увидели толстого грека в той самой деревне, около которой его обогнал Кондрат: оказалось, что под ним на выбоине дороги лопнула рессора, и линейка не пошла дальше этой деревни, в которой была кузня.

Впрочем, не рассказывая греку о том, как он сам добрался до Куру-Узени, Федор успел сказать ему, чтобы он возвращался назад, так как продавать каменоломню ему он передумал.

Дня через четыре после этого чересчур памятного дня, грузно, тяжело переставляя ноги, опираясь на палку из дикой груши, глядя исподлобья запавшими глазами, к дому Федора Макухина подошел матрос Афанасий. Наталья Львовна увидела его в окно и сама вышла ему навстречу.

Она была непритворно рада тому, что он встал, ходит, пришел навестить Федора Петровича. Она не замечала, – старалась не замечать, что его старая вытертая рыбацкая фуражка с белым кантом была та самая, в которой он едва не утонул так недавно, и та же самая была на нем суконная матроска под очень обветшавшей курткой – бушлатом. Быть может, она даже и не узнала бы его, если бы он оделся как-нибудь иначе.

– Федя, – сказала она Макухину, вводя к нему в комнату матроса, – к тебе гость!

Федор лежал на широкой тахте, прикрытый теплым одеялом. Она ожидала увидеть большую радость на лице Федора, но он только протянул: "А-а, ты уж встал!" – однако даже не улыбнулся.

Афанасий же явно для Натальи Львовны чувствовал себя не совсем ловко в ее присутствии, однако уходить ей не хотелось, – хотелось послушать, как они будут вспоминать свою прогулку на ялике, которая едва не оказалась для них последней.

Неприятно ей было только, что матрос обратился к ее Федору на "ты".

– Ну, Федор Петрович, что же ты? Лежишь еще? А я вот заковылял.

Отметила она и то, что он, усевшись около тахты на стуле, сразу же загрязнил своими толстыми сапогами пол: ведь мог бы вытереть ноги, когда вошел, – в прихожей имелась для этой цели дерюжка.

– Лежу, как видишь, – ответил Федор, – и ноги как не мои.

– Ты бы их спиртом почаще растирал, – посоветовал Афанасий, – а что в бутылке оставалось бы, это бы выпивал по-трошки.

– Это помогло бы, вы думаете? – спросила Наталья Львовна.

– А как же! Первое средство, – убежденно сказал Афанасий. – Ведь спирт, он же кровь туда-сюда разгоняет, все равно как полицейский на улице, чтобы столпления не делала... Говорят люди, что карасин будто помочь дает, только я, как сам не пробовал, за карасин говорить не хочу, а спирт – это уж всем известно... А чем же ты ноги пользуешь?

– К нему доктор тут один приходит – лечит, – объяснила Наталья Львовна, но Афанасий этого не одобрил:

– Уж доктора налечат! Пети-мети знай давай.

– Как если ты встал, то уж и я надеюсь, что встану, – сказал Федор. А теперь-то что же нам с тобой, Афанасий, – чаю, что ли, выпить? А?

– Чаю? – весьма удивился Афанасий и добавил: – Что же мы с тобой, Федор Петров, из такой погибели выкрутились нешто затем, чтобы чай распивать?

– Ты, значит, полагаешь, что водчонки бы лучше? – спросил Федор, и Афанасий, поведя глазом на Наталью Львовну, тут же согласился с ним:

– Полагаю, что хорошо бы.

– Коньяку, может быть? – предложила Наталья Львовна.

Афанасий вопросительно поглядел на Федора и вопросительно же сказал:

– После, конечно, можно бы попробовать, а?

Когда Наталья Львовна вышла за водкой и коньяком, Афанасий, оглянувшись на дверь и придвинув стул к тахте поближе, заговорил вполголоса:

– Федор Петрович, ты же уговор-то наш помнишь?

– Какой уговор?

– А насчет ста рублей-то... Ведь я же теперь, может, сколько время через твою прихоть калечным буду, а ты же обещание давал мне, – это чтоб я греб веслом дюжее.

– Сто рублей будто я тебе обещал?

– Неужто забыл? – И сразу посуровело лицо Афанасия. – Ты даже, скажу тебе, тыщу обещал, ну, это уж потом было, – это ты вполне мог забыть, потому – не в себе был, а что касается ста рублей...

– Помню, – перебил его Федор.

– Помнишь? – обрадовался Афанасий. – Ну вот, стало быть...

Федор слабо улыбнулся в первый раз с его прихода, но так как услышал приближающиеся шаги Натальи Львовны, то сказал только:

– Это считай у себя в кармане. Дай вот только на ноги встану, и на свадьбе моей гулять будешь, только почище одёжу себе найди.

Наталья Львовна поставила столик около тахты, а когда на столике появились перед Афанасием две бутылки – одна с водкой, другая с коньяком, – то такой светлый и радостный показался ей этот только что глядевший исподлобья матрос, что долго потом не могла она припомнить ни одного более для нее приятного гостя.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

СЫРОМОЛОТОВЫ РАССТАЛИСЬ

Ваня Сыромолотов оказался в немалом затруднении после закрытия худолеевского пансиона: с одной стороны, ему хотелось уехать из своего дома, с другой, – не на кого было его оставить.

Самое простое было бы, конечно, напустить в него квартирантов, однако ведь не думал же он никогда не возвращаться сюда: иметь свой дом про запас, на всякий случай он считал небесполезным. Наконец, подходящие квартиранты могли ведь и не попасться за короткое время, – город совсем не был перенаселен, а жить здесь только затем, чтобы заниматься отбором квартирантов, значило для него совершенно напрасно терять время.

Ваня решил дом запереть, а для досмотра за ним нанять дворника.

Но в городе был человек, которого тоже не мог он оставить так себе, просто и спокойно, как всякого другого: человек этот был выдающийся художник Алексей Фомич Сыромолотов, – не отец, то есть, не столько отец, сколько человек одной с ним профессии, но стоящий где-то на очень большой высоте над ним.

Ваня, не только повинуясь первому впечатлению от полотен своего отца, повернул свои полотна к стене: он был поражен мощью кисти отца глубоко и прочно, и за себя ему, как художнику тоже, "любимому детищу Академии", не зря же ведь получившему заграничную поездку, в первый раз, может быть, в течение нескольких последних лет стало как-то очень неловко.

Он помнил, конечно, – и как же можно было это забыть, – что отец кричал ему: "Вон! И навсегда!" после случая с Иртышовым, но это кричал отец, а его поразил художник.

Два понятия эти в нем жили самостоятельной жизнью и раньше, пожалуй даже всю его жизнь, но в последние дни они совершенно как-то разъединились, и он готов был говорить отцу, как вполне постороннему, то, что он пережил и перечувствовал под влиянием его техники, замыслов его картин, и в разговоре с ним готов был называть его, как любой бывший студент Академии художеств, по имени-отчеству – Алексей Фомич...

Раза три было это, что он как бы по какому-то совсем постороннему делу медленно проходил по улице, где жил, на Большом Плане, его отец, то есть Алексей Фомич Сыромолотов, и даже заглядывал в окна, еще медленнее ставя ноги, но зайти все-таки не решился. И только когда окончательно назначил себе день отъезда, в этот день, в сумерки, нерабочее время для художников, – звякнул щеколдой калитки Алексея Фомича.

Кутаясь в теплый платок, отворила ему Марья Гавриловна, но, хотя и улыбалась приветливо, не сказала: "Пожалуйте, Иван Алексеич!" серебристо-певуче, как говорила как-то прежде.

Она была в нерешительности: ведь слышала это "Вон! И навсегда!", и Ваня, осторожно отстранив ее, без приглашения вошел в дом.

Он снял пальто и шляпу в передней, действуя именно так, как если бы зашел не к отцу, а к художнику большой авторитетности, с которым очень хотелось ему перед своим отъездом поговорить о кровном для себя деле, – о живописи.

Он вполне был убежден, что Алексей Фомич, как обычно в сумерки выходивший из мастерской и стоявший у окна, наблюдая улицу, его видел и знает, что он неторопливо, как было ему свойственно, разделся в прихожей.

Все-таки, слегка кашлянув басовито на случай, если бы это было не так, Ваня постучал в дверь столовой и оттуда услышал знакомое отцовское:

– Войди!

Алексей Фомич действительно стоял у окна.

– Что ты? – спросил он, когда вошел Ваня.

Головы к нему он не повернул, – смотрел на улицу.

– Уезжаю сегодня с ночным, – прогудел Ваня.

– А-а... Так.

Чтобы о чем-нибудь начать разговор, Ваня сказал:

– Прикрыли пансион этого... доктора Худолея, – так что оставляю дом свой пустой.

– Что же ты, в сторожа к себе пришел меня приглашать?

– Нет, нанял уж старичка одного, – невозмутимо ответил Ваня. – Он же и дворник будет... А что из этого выйдет, когда-нибудь увижу, когда приеду.

– Гм... А если он тебе по нечаянности пожар в доме сделает, то можешь и ничего не увидеть, – сказал Алексей Фомич без всякой едкости в голосе, однако не поворачивая головы.

– Все может быть, конечно, – согласился Ваня.

Тут он хотел как-то перейти к тому, зачем пришел, – к его картинам и к его живописи вообще, но почувствовал, что сразу сделать этого нельзя, надо как-нибудь подготовить переход, спуститься (или подняться) к нему незаметно для оскорбленного так недавно в своем святом большого художника, и он сказал об Иртышове, что слышал от Худолея:

– Приходил пристав в мой дом, чтобы арестовать этого самого прохвоста, фамилия которого неизвестна, а псевдоним – Иртышов, но так как я его выгнал тогда же, в тот же день, как он себе подлость позволил, то... Куда-то будто бы он из города удрал, – так что полиция его ищет, но пока не нашла.

– Ищет все-таки? Гм... Скажите, пожалуйста! – не повышая голоса, отозвался на это Алексей Фомич и добавил: – Подлецов наша полиция всегда очень неудачно ищет, зато порядочных моментально находит.

– Да, вот, насчет порядочных, – очень живо подхватил это замечание Ваня, довольный тем, что какой-то разговор у него все-таки завязался. Доктор Худолей всех пациентов своих развез по домам, но оказалось, что одному все-таки некуда было ехать, – ну, вообще некуда, – его только что перед этим из тюрьмы на поруки выпустили, нашли, что не все у него на чердаке в порядке... Это архитектор бывший, некто Дивеев... Пришлось мне с ним возиться несколько дней. Наконец, вот только сегодня утром его отправил на Южный берег: будто бы там у него какие-то близкие люди есть.

– Он у меня был? – спросил Алексей Фомич.

– Был, и больше всех возмущался тогда этим мерзавцем. А что касается картины твоей, то поражен был ее техникой, – мгновенно придумал Ваня.

– Так что сумасшедшим я, значит, угодил, хотя и возмутил мерзавца? Какой же можно сделать из этого вывод?

Алексей Фомич повернул теперь голову к Ване, будто и всерьез ожидая от него ответа, Ваня же почувствовал, что вот именно теперь он может сказать о том, чем был полон все последние дни, и он начал прямо, с себя:

– Какой вывод? Должно быть, тот, какой сделал я, а я все-таки не сумасшедший и тем более не мерзавец... Я поражен этим, – говорю очень точно: поражен! Могу так сказать, – ведь мне от тебя ничего не надо: ни наследства, ни, как бы это выразиться, – очень хороших отношений, что ли... Я тебе – не ровня, скажу это прямо, – куда уж мне! Ты меня ругаешь, – может быть и стоит, – я даже убедился в последнее время, что стоит, потому что у меня чего-то твоего нет...

– Очень многого нет! – резко перебил Алексей Фомич.

– Вот именно, – очень многого, – схватился за эти слова Ваня, – а между тем, – чем же еще я и хотел бы стать, как не художником?

– Врешь! – почти крикнул Алексей Фомич. – Врешь! Не хотел и не хочешь!

– Вот тебе раз! – удивился Ваня. – Как же так не хочу?

– Не хочешь, – вот и все объяснение! Не прямо идешь к цели, а мыслете ногами пишешь, – петляешь, как заяц, – плывешь с заходом во все встречные порты, вот что я тебе должен сказать!.. Силы наел много? – Отбавь! Знаешь персидскую сказку о Рустеме и Зорабе? Что Рустем со своей силой сделал, помнишь? Половину ее какому-то волшебнику или духу отдал на сохранение, вот что! А зачем отдал? – Чтоб она ему не мешала, – вот зачем. А ты чем занялся? Удвоил ее гимнастикой? Зачем? За двумя зайцами погнался? Может быть, ты этого зайца, который повиднее собой, и поймал, я не спорю, не отрицаю, глупо было бы и отрицать, когда ты мне, мне, Рустему, чуть позвоночника не сломал, но что касается другого зайца, то – он пока еще в почтенном от тебя отдалении скачет.

Проговорив это, если и не с привычным для себя подъемом, то, быть может, потому, что в сумерки неудобно блистать яркостью даже мысли, Алексей Фомич начал закрывать ставни.

Марья Гавриловна вошла с зажженной лампой, как только Алексей Фомич прикрыл последнее окно, – конечно, у нее уж все было готово. Поставив на стол лампу, она спросила:

– Самовар сейчас подать или попозже?

– Если готов, то что же вам с ним делать? – спросил ее в свою очередь Алексей Фомич, и она вышла и тут же внесла бурлящий самовар на пятнадцать стаканов.

При свете лампы Ваня пристально вглядывался в лицо пожилого, но такого еще мощного художника, не только не истратившего себя, но шагнувшего далеко вперед даже за два-три последних года. Зораб как будто хотел отыскать в Рустеме этот неиссякающий родник творчества, для которого не нужны оказались никакие нажимы извне: била струя все шире и шире, все чище и чище, как-то сама по себе, не нуждаясь ни в чьем одобрении... А он, – которого так одобряли профессора Академии, который так много как будто и видел и усвоил в бытность свою за границей, почему-то все время топтался и топтался на месте.

– Скачет в почтенном от меня отдалении? – повторил слова отца Ваня. Да, это и я почувствовал, когда побывал в твоей мастерской... Нет техники!

– А у кого ее нет, тот говорит, что она и не нужна совсем, подхватил Алексей Фомич. – Дескать, на черта какая-то техника, когда нужно дать намек? Теперь народ пошел умный, – с одного намека все поймет: сам про себя дорисует и допишет, а техника – это отсталость, провинциализм, сущая ерунда!.. Знаешь, что тебе надо бы делать, – вдруг воодушевился он: – Сочетать, вот что! Со-че-тать, а не разъединять в себе силача и художника, – вот что ты должен делать! Ты – Зораб, но я-то ведь Рустем, а ты забыл об этом, когда мне свой дурацкий вопрос задал... Влей свою Зорабову силу в искусство, а не в то, чтобы Рустему непременно сломать хребет!.. Какого кентавра победил Геркулес? Кажется, Нессуса?.. А ты дай картину в пять этих моих стен длиною, – дай сотню Геркулесов с их палицами и сотню кентавров... и кентаврих, кентаврих тоже, – непременно кентаврих и тоже с палицами в руках, и с луками, с колчанами стрел через плечо... Дай всем мышцы такие, как у Микеланджело в его "Страшном суде", как у тебя самого! Стань перед зеркалом голый и пиши с самого себя всех кентавров и всех геркулесов...

– И кентаврих тоже, – вставил, улыбнувшись, Ваня.

– А как же иначе? И кентаврих тоже с себя, – ведь это же пока еще только полулюди-полузвери, ведь кентаврих не кормили кентавры, – они должны были сами добывать себе пищу... Разумеется, и кентаврихи имели такие же мускулы, как самый заправский кентавр. Ты, конечно, едешь сейчас к своей Эме, – она – женщина, хотя и циркачка, – женщина, – не кентавриха, нет, – и если ты ее выкинешь когда-нибудь в окно шестого этажа на мостовую, она найдет время, пока долетит до мостовой, и в зеркало поглядеться, и губы себе подкрасить. Кентаврихи же губной помады не имели и в зеркало не гляделись... Так вот, – дай людей и кентавров, – вот твоя тема! Можешь назвать даже так: "Последний бой людей и кентавров", – в этом, дескать, бою истреблены были все кентавры, сколько их еще оставалось, – восторжествовал человек. Представь только, сколько силы (своей силы), ракурсов можешь ты бросить на полотно в пять таких стен длиной! А? Что молчишь? Не нравится тебе такая тема? Тебе бы все "Жердочки", "Фазанники" писать? А? Вот в этом-то и заключается твоя трещина: сила, как у бизона, а картины, как у чахоточного в последней стадии! Так-то!.. Ну, что же ты сидишь, в самовар глядишь? Наливай чай и пей, – не мне же наливать прикажешь!

Однако Ваня не прикоснулся к чайнику, стоявшему на самоваре, и к своему стакану. Он слушал очень внимательно и ждал, что еще скажет отец. И Алексей Фомич, ходивший в это время по столовой из угла в угол, не остановился на том, что сказал. Он только что начинал раскачиваться, и Ваня чувствовал это и, хотя не пил чаю у себя дома, все же отказался:

– Да я уже пил, – мне не хочется... Кентавры и люди? – Хорошая тема, да кто-то уж, кажется, писал на нее...

– Кто именно? – вскинулся отец, остановясь. – Не знаю такого. А хотя бы и писал кто, – что из этого? На все темы писали. А ты напиши так, как будто до тебя только мальчишки без штанов этой темы касались обезьяньими лапками, холст пачкали; сморкались на холст, а не писали, – вот как ты должен это сделать! Тут борьба не на живот, а на смерть, и победил человек, а если бы кентавры победили, то... то на Васильевском острове в Петербурге не было бы Академии художеств, а паслись бы там моржи да дикие гуси. Ты понимаешь ли, что тут ты должен дать последнюю ставку за жизнь разума на планете Земля? Тут должно быть такое солнце, – показал он обеими руками на стену, на которой рисовалась ему картина, – такое солнце, чтобы жгло зрителей, чтобы зрители, как вошли бы в твой манеж (где же еще можно было бы выставить такую картинищу? – Конечно, только в манеже) – как вошли бы, так сейчас же раскрыли бы свои зонтики, а дамы чтобы начали веерами на себя махать, хотя бы стояла в то время петербургская зима и в манеже было бы как на улице (какой же черт в манежах отопление заводит?..) А пейзаж какой ты мог бы дать, а! Земля во всем своем блеске! Ведь не из-за пучка зеленого лука или редиски бьется человечество с кентаврами! Оно бьется из-за обладания такой красавицей, как Земля!.. Если из-за одной прекрасной Елены десять лет бились греки с троянцами, то Земля-то вся в целом, праматерь всех Елен вообще, во сколько миллионов раз должна быть у тебя на картине прекрасней всех прекрасных Елен вообще? Дай же красоту эту, из-за которой люди с недолюдками бьются! Такой пейзаж дай, чтобы даже петербуржцы ахнули и целый бы день от него глаз отвести не могли! Чтобы так с разинутыми ртами и стояли и ни в пивные, ни в рестораны бы не шли!

Ваня улыбнулся и спросил:

– Что же это за пейзаж такой?

– Найди! – крикнул отец. – Земля велика и обильна пейзажами, – выбор несметный, – ищи и найди! В том-то и задача искусства, чтобы искать, а на готовое, на то, что другими найдено, кто же льстится? Только обиженные талантом, но держащие нос по ветру, – дескать, если я напишу не то, чтобы прекрасную Елену, а хотя бы миловидную швейку, у меня какой-нибудь меценатишка картину эту купит для украшения своего вестибюля или уборной, а кто же купит картинищу с черт знает кем, – с кентаврихами, у которых копыта и хвосты трубой, кому это лестно? И сколько дадут мне за этих кентаврих? (Кентавры же, а тем паче люди кому могут быть интересны?..) Подобные сопляки за подобную тему не возьмутся, конечно, а за-ка-за, заказа ты если ждешь, то какой же ты к черту художник? Ты можешь сказать мне: "Теперь двадцатый век. Теперь и "Страшный суд" Микеланджело и "Бой с кентаврами" одинаково никому не нужны, а нужно только то, что узаконено, как последний крик моды..." Хорошо, я допустить готов даже и это... Футбол, например, узаконен? Непременно, притом на большей половине земного шара. Это, дескать, борьба. Тут, дескать, тоже мускулатура и рук, и ног, и даже затылка. А что касается пейзажа, то непременно и пейзаж: в закрытых помещениях заниматься этим спортом неудобно... Ну что ж, – футбол так футбол... Пиши футбол... Пиши, наконец, свою французскую борьбу, как француз Дега писал балерин (хотя сам, впрочем, балериной не был)... Собери на холст побольше атлетов, и чтобы занялись они у тебя каким-нибудь полезным современным делом, – грузили бы, например, на волжской пристани на пароход "Самолет" мешки с мукой или ящики с консервами – по двадцать пудов каждый ящик... Репин писал бурлаков, а ты – грузчиков в какой-нибудь Самаре или в Нижнем... А не хочешь писать наших, – поезжай в Алжир, в Порт-Саид, – пиши чернокожих...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю