Текст книги "Обреченные на гибель (Преображение России - 1)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
– Я думаю, вы сами видите, что нельзя иначе! – развел он сожалеюще руками.
– Еще бы не видеть!.. Отлично вижу! – отозвался неозабоченно Иртышов.
И, дождавшись сумерек, он действительно ушел, унося с собою маленький дорожный саквояжик, в котором разместил все свои вещи: две-три книжонки, перемену белья и подушку.
Подушка занимала в саквояжике не больше места, чем рубашка, так как была резиновая.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ОТЕЦ И СЫН
Когда Иртышов уходил из нижнего этажа дома Вани со своим легким саквояжиком, он, привычный к осторожности, выбрал для этого сумерки: не день, когда все кажется подозрительным тебе самому, и не ночь, когда ты сам кажешься подозрительным встречным людям.
Сумерки этого дня были как-то особенно удобны для дальней прогулки с саквояжиком: они были сырые, вязкие, вбирающие. Какая-то мелкая мгла сеялась, и встречные глядели себе под ноги и поправляли кашне и воротники пальто. А лица у всех были цвета необожженных свечей.
Поработавши длинными тонкими ногами с полчаса, Иртышов уже при лампе сидел и пил чай у своего случайного знакомого, учителя торговой школы, Павла Кузьмича, холостяка лет тридцати пяти, с черными волосами, очень густыми и стоящими щеткой, с рябоватым широконоздрым носом, все время встревоженно нюхающим, и с глазами черными, блестящими и косящими. Бороду он брил, а в башкирских редких усах его был очень толстый волос. Ростом Павел Кузьмич был невысок, но плотен.
Встретил Иртышова он с некоторой заминкой, однако сейчас же усадил за чай, к которому только что приступил сам.
Трудно угадать, что думает о вас человек с косыми глазами, особенно, если он в это время угощает вас чаем и подсовывает вам лимон, от которого отрезаны перочинным ножом два крупных ломтика, а на рябом носу его выступает пот; но Иртышов сразу заявил, что из-за позднего времени он опоздал к своему поезду, придется у него заночевать...
– Заночевать придется, но прошу не думать все-таки, прошу не думать, что я – искомый!.. Никто меня не ищет... Напротив, я сам ищу... постоянного места какого-нибудь... то есть должности... Вам, в торговую школу вашу сторожа не надо ли, а? – Я бы мог.
– Ну-у, "сторожа"!.. Что вы!.. Шутите?
Павел Кузьмич сразу стал весел: не от того, что Иртышов вдруг может стать у них в школе сторожем и звонить в колокольчик, не от того, что он к нему всего на одну ночь, а утром уйдет, и никто за ним не гонится, трудно разобрать человека с косыми глазами, но даже форменные пуговицы на его тужурке просияли.
– Сторожем в школу нашему брату чем же плохо? – сделал над самоваром широкий жест Иртышов. – И ведь у вас там порядочные, я думаю, дылды есть... Вы их чему там – мошенничать учите?.. Не обманешь – не продашь?..
Комната у Павла Кузьмича была не из больших, но довольно просторная. Ширмы с китайцами, этажерка с двумя десятками книг, по виду учебников, и две стопки синих тетрадок на ней; два окна в занавесках с журавлями головами вниз, не на улицу, а во двор.
Самовар вносила не прислуга, а хозяйка, из простых, но очень толстая, о которой задумчиво сказал Иртышов, когда она ушла: "Такую кобылку вскачь не погонишь!"
Чтобы совсем уж успокоить Павла Кузьмича, он говорил одушевленно:
– Есть у меня место, то есть, наверное, будет, конторщика на гвоздильном заводе, да берегу его на крайний случай... Это такое место, что от меня не уйдет... Только крайний-то случай этот мне бы все-таки отдалить пока хотелось!.. Есть соображения против... Лучше бы мне пока в тень куда-нибудь поступить.
– Конторщиком... – улыбнулся Павел Кузьмич. – А вы разве торговые книги вести умеете?
(Когда улыбался Павел Кузьмич, то оказывалось, что губы у него двойные: откуда-то изнутри наплывали еще одни губы.)
– А как же не могу?.. Вы бы там через сынков к папаше какому невредному меня пристроили, – вот дело будет!.. Переберите в уме, подумайте!
Иртышов уже посветлел от надежды и сам весело заулыбался, обсасывая лимонную корку.
– Главное, на время мне надо бы спрятаться в тень, а куда, – неважно, лишь бы тень была!.. Поняли?
– Я подумаю... – все не собирал двойных губ Павел Кузьмич и в то же время справлялся с установкой на глазах Иртышова того своего глаза, который давал ему правильное представление о жизни, а когда окончательно установил, добавил почтительно: – Вера эта, можно даже сказать фанатизм этот меня поражает!
– "Фанатизм"!.. Подумаешь!.. – качнул Иртышов бородою. – А вот на вашего брата, на учителей, у нас большая надежда...
– Еще бы!.. Учителя... Конечно... Берите же булку!.. Да, когда подумаешь, сколько талантов, может быть, гибнет, боже мой!.. Умов великих!.. А кто они теперь?.. Один – извозчик, на углу стоит, мерзнет... Другой – сапожник какой-нибудь, – сапоги тачает... А почему?.. Потому что им невыгодно, тем, кто у власти!..
– Еще бы!
– А между тем... Я бы сам мог университет окончить, однако... греческий язык, латинский язык... К чему они?.. Убивать на них годы?.. А без этого, видите ли, нельзя... Вот и корпи учителем в торговой школе, получай пятьдесят рублей!
– Ага!.. Понимаете!
– Еще бы!.. – он оглянулся на дверь. – Вот хотя бы девятьсот пятый год... Я тогда первый год учителем был в торговой школе... Всеобщая забастовка железных дорог!.. Очень она меня поразила... Все время одну власть знали, и вдруг другая появилась!
– Ага!.. Поразила?.. Погодите, будет еще на нашей улице праздник!
– Будет?
– Ну, еще бы!.. Непременно!.. Двух мнений быть не может!
– Гм... Я часто над этим вопросом думал... – и понизил голос Павел Кузьмич: – Ведь есть же люди!.. Ничего им такого не надо... Гнут свою линию!.. Орудуют!.. "Враги порядка" – называются... Враги порядка – это совсем другое... Воры, например, грабители... А у них свой какой-то порядок!
– "Какой-то"!.. Стыдно, батенька!.. Знать надо! – поднялся было и сел Иртышов.
– Откуда же узнаешь!.. Читал когда-то Бебеля, издание "Донской Речи", а потом в печку бросить эту книжечку пришлось... Строго стало... Это вот с вами я познакомился, от вас что-нибудь услышу... В учительской о таких вещах не говорят.
– Совсем не говорят?
– Где же там!.. – и облизал скромно двойные губы. – Ведь вот движение это пятого года войсками было задавлено, – а если бы войска отказались? Что бы тогда было?
– Вот то-то и есть!
– Тогда, я помню, черносотенные газеты студенты у нас на улице жгли, а я тогда иду в фуражке форменной, в шинели, – городового на углу спрашиваю: "Ты не знаешь, что это такое там делают?" – "Проходите, говорит, куда идете!" (Очень грубо так!..) Я тогда: "Говорят, газеты черной сотни жгут?" А он мне: "Говорят, кур доят и медведи летают!" Мне!.. Чиновнику!.. "Ты, говорю, повежливей!" – "А не хотите, говорит, задержу!.." И свисток вынимает!.. Вон им какую тогда волю дали, городовым! Даже чиновников задерживать могли!.. Я, конечно, пошел тогда дальше сам не свой... Всякий городовой, значит, может нанести оскорбление!.. Вот, восемь лет прошло, а я это помню!..
– Городовой!.. – усмехнулся Иртышов весело.
– А министров я, конечно, не видел, – приготовился уже потухнуть, но еще сиял Павел Кузьмич.
– Нет, отчего же, – пусть городовой, – поощрил Иртышов. – Кому городовой жить помешал, кому министр, лишь бы ясно было, что помешали. И мы их взорвем, – это неизбежно, как за зимой весна!
– Неужели?..
Павел Кузьмич, следя за жестами Иртышова, опять потерял твердый установ своего правильно видящего глаза, и теперь, ворочая головой, его направлял снова на серые глаза гостя, а направив, добавил тихо:
– А скоро?
– Время работает на нас, а не на них, – таинственно ответил Иртышов и протянул ему свой пустой стакан, сказавши: – Только покрепче нельзя ли!
В это время толстая хозяйка, не постучавши, распахнула дверь и обратилась к жильцу недовольно:
– Там какой-то мальчишка пришел...
И только успела сказать это и посмотреть не на Павла Кузьмича, а на его гостя, как в комнату, отстранив ее грузный локоть, протиснулся в шапке с наушниками и в кургузом пальтишке, лет четырнадцати на лицо, но довольно длинный мальчик, при одном взгляде на которого вскочил в совершенном испуге Иртышов, крикнул:
– Сенька! – и хотел даже выскочить в дверь, но ее плотно заняла во весь просвет хозяйка.
Мальчик быстро развязал шапку и снял ее и оказался таким же рыжим, как Иртышов, но так как Павел Кузьмич уже стянул губы в настороженный присосок и паправил на него по-школьному строгий глаз, то он поклонился ему очень вежливо и проговорил, в сторону Иртышова мотнув шапкой:
– Извиняюсь за беспокойство!.. Это мой папашка родный... Искал-искал, насилу нашел!
Ничего извиняющего не появилось в лице Павла Кузьмича, напротив, явное высокомерие и строгость.
– Сенька... Ты как же это?.. Из Москвы? – бормотал между тем Иртышов, ухватясь за спинку стула.
Он стоял в углу около этажерки и бросал беспокойный взгляд на толстуху: когда же она уйдет.
Но та была сама очень изумлена: как же могла она уйти?.. Она была женщина с мягким сердцем, как все почти толстухи, и ей уже безотчетно жаль было мальчика: промок под мозглым туманом и есть хочет, конечно, – такой худой!
– Хватился!.. Из Москвы!.. – отвечал отцу мальчик. – Из Москвы я уж месяца полтора будет...
И тут же к Павлу Кузьмичу очень вежливо:
– Присесть позволите?
– Присядьте! – нашел, наконец, голос – но очень строгий – Павел Кузьмич и, чтобы чем-нибудь заняться еще, начал наливать ему чай, цедя сквозь ситечко.
Должно быть, в то же время успел он сделать какой-нибудь знак своей хозяйке, потому что, вздохнувши шумно, ушла она и дверь притворила.
К этой двери тут же подскочил было Иртышов и даже тронул было за ручку, но горестно, совсем обреченно обернулся, закрутил кончик бороды на указательный палец левой руки (знак большого волнения при неизбежности) и сел к столу, но не закидывая ногу за ногу, а съежившись и постаревши сразу.
Зато очень ясно глядел желтыми глазами – не отцовскими, но с похожим выражением – Сенька.
При лампе ли, или так показалось бы и днем, лицо у него было вялое, дряблое, без кровинки, с длинным носом и с косицами красными, опущенными на лоб; губы же у него были коротки, может быть и во сне не закрывали зубов, а теперь эти зубы, все сплошь открытые, очень заняли Павла Кузьмича: так они были разнообразны, точно нарочно насовал он себе желтых прокуренных костяшек в рот как попало, вкривь и вкось, маленьких и больших, широких и острых – и чем-то прилепил их к деснам...
– Да... вот как оказалось... Сын... Семен...
Сконфуженно и исподлобья поднял глаза Иртышов, нащупывая ими некосящий глаз учителя.
Павел Кузьмич отозвался на это, болтая в своем чаю ложечкой:
– А я думал, вы холостой...
И тут же Сеньке строго:
– Вы где-нибудь учитесь?
– Выключили, – ухмыльнулся Сенька; взялся было за стакан, погрел об него пальцы рук и поставил.
Все пощипывая бороду, повторил зачем-то Иртышов очень глухо:
– Выключили... да... Меня не было тогда, – я в ссылке был... Конечно, за мальчишкой некому было присмотреть...
И вдруг с большой тоской:
– Как же ты меня здесь нашел?.. Я ведь никому не сказал, что сюда пойду!.. Сам на ходу только этот адрес вспомнил!..
– Да я не спрашивал... Думаешь, спрашивал?.. Нико-го!.. На улице тебя встрел...
– Где встрел?
– Встрел, а потом пошел следом.
– А-а... А сюда как попал, – в город?
– Ну, это уж я в Крым отогреваться приехал, – захолодел. – И опять взял в руки стакан погреть пальцы.
– Как это так "приехал отогреваться"?
– Как наш брат ездит вообще, так и я. Зайчиком, конечно, а то как же еще?
– Значит, в полицию тебя уж приводили? – ожил было Иртышов и даже потянулся к нему длинной рукой, привставши.
Но Сенька только метнул в его сторону снисходительный желтый взгляд с ухмылкой.
– В полицию... Скажет тоже!.. Чудило-мученик!..
Очень встревоженно начал вглядываться Павел Кузьмич и в Иртышова и в Сеньку.
Шел уже седьмой час, когда он начинал обыкновенно править тетради, и если один Иртышов, как он думал, особенно помешать ему не мог, то теперь ему уж ясно было: помешают.
– Вы, собственно, куда же теперь, после чаю? – начал он, дернув головою, чтобы установить на Сеньке глаз.
– Как это куда? – с ухмылкой удивился Сенька, кстати хлебнув из стакана. – К нему... к папаше...
– Ну да... конечно, к папаше... Я только вот хотел выяснить...
Поглядел еще раз на часы, на две стопки тетрадок и докончил:
– У папаши вашего сейчас ведь тоже нет квартиры!
– Ты давно у нас тут?.. Где ночуешь? – опять усиленно задергал бороду Иртышов.
– А где ты ночуешь, там и я буду ночевать, – ухмыльнулся Сенька и допил, не отрываясь, горячий чай.
Павел Кузьмич нахмуренно отвернулся к окнам, а Иртышов встал, и сразу стало заметно, как он взволнован.
– Сенька!.. Брось штуки свои!.. Брось!.. Понял?
– Мм... конечно, я и в гостинице "Бристоль" ночевать могу, была бы мелочь!
– Не накрал! – крикнул Иртышов запальчиво.
– Не пофартило, – задумчиво вытянул Сенька и даже нос свой сделал опечаленным.
Павел Кузьмич повернулся от окон и удивленно упер скошенный глаз именно почему-то в этот опечаленный нос с горбинкой, а Сенька взял с тарелки ломтик булки и заработал беспечно своими разнообразными костяшками, отчетливо и с немалой скоростью.
– Вы уж меня извините, Павел Кузьмич: я с ним поговорить должен, сделал просящее лицо Иртышов.
– Я... пожалуй, могу выйти на время, – привстал Павел Кузьмич.
Однако Сенька вдруг перестал жевать.
– Говори при них, не робей! – остановил он отца и тут же весело Павлу Кузьмичу: – С чего эти секреты, не понимаю!.. Раз сынишка отца нашел, значит, ему надобность!.. Милые родители, денег не дадите ли!.. (Он подмигнул Павлу Кузьмичу.) Ну вот, попался, – значит, лезь в кошелек... Правда?
– Сенька!
– Конечно, я, может, давно уж не Сенька, все-таки крещеного имени не забыл.
– Как же ты сюда именно?.. Зачем?..
– Доктора послали на теплый воздух... "Зачем"!.. Болезнь у меня. Слышишь, сиплю как?.. Скоро сдохну!
Тем временем Иртышов сделал умоляющее лицо вполоборота к Павлу Кузьмичу, и учитель его понял, и встал, и даже двинулся к двери, но Сенька тоже поднялся, заскочил к двери сам с большой быстротою и расставил перед ним руки:
– Вот беспокойства какого я вам наделал!.. Ну разве ж я знал?.. Да он без вас застрелить меня может и вас засыпать... Он ведь бешеный!
Павел Кузьмич задергал головою, стараясь направить глаз на карманы Иртышова. Он сопел. Ему стало совсем не по себе.
– Да ты ж, змееныш окаянный, – чего ж тебе от меня надо, скажи!.. стараясь не кричать, выжал из себя Иртышов.
А Сенька спокойно:
– Рублей двадцать дашь, – хватит!.. Пока хватит, – и уйду.
И опять к Павлу Кузьмичу:
– Только при вас чтобы дал, а то обманет!.. Он без свидетелей меня сколько раз надувал!..
Очень у Сеньки был спокойный, хотя и сиплый голос, и если бы слышать его из другой комнаты и не видеть, показался бы он, рассудительно ставящий слова, сипящий, человеком с запалом этак лет сорока или больше.
– Нет у меня двадцати!.. Нет двадцати!.. Никаких денег нет!.. Ничего нет!.. – сложился Иртышов ножиком и тыкал перед собою тонкой рукой.
Черненький галстучек его выбился из-за жилета и трепался, как черный клок в рыжей бороде; очень злые стали глаза и яркие.
Абажур лампы был в форме шара, но не матовый, светлый, и Павел Кузьмич, смотревший хоть и косым, но зорким глазом, отчетливо видел, что вот-вот не выдержит Иртышов и бросится на мальчишку. А мальчишка говорил рассудительно:
– Нет, – так займи!.. Они, я думаю, не откажут!.. – и кивок красной головою в сторону Павла Кузьмича.
– Нет!.. Я?.. Как можно!.. Откуда у меня двадцать рублей? – в большом волнении бормотал учитель.
– А вы думаете, у него нет? – нежно подмигнул ему Сенька. Притворяется драной перепелкой!
– Сенька!.. Пять рублей тебе дам, и иди! – вдруг подскочил к нему вплотную Иртышов.
– Дашь двадцать! – не отступил перед ним Сенька.
– Каков? – умоляюще посмотрел Иртышов на учителя.
– Молодой человек!.. – начал было учитель, но Сеньке стало весело, он засмеялся сипло, широко обнажив все, и самые дальние костяшки своего рта.
– "Мо-ло-дой чело-век!" – повторил он, давясь смехом, и в глазах его, как стекляшки желтых бус, много было презрения.
Павел Кузьмич этим мальчишеским презрением был вздернут. Точно ученик у него в классе позволил себе такую выходку, за которую нужно его за дверь, в коридор...
– Да вы... вы... что это?.. – поднял он голос. – Вы... убирайтесь отсюда!
– Горя наберетесь! – опять рассудительный голос с сипотой. – Выгнать меня недолго, – расчета мало.
И снова к отцу, точно игра между ними шла:
– Двадцать.
Теперь уж и Павел Кузьмич стал рядом с ним, и то в его черные, косые, сильно растревоженные глаза, то в отцовские серые, от злости побелевшие, глядел этот желтоглазый мальчишка выжидающе, даже весело, весь подаваясь вперед, весь отдаваясь: хотите бить, – бейте.
– Десять дам, – больше нет... Последние... Грабь! Грабь, мерзавец!
И, засунув руку в карман, все хотел вытащить Иртышов из кошелька деньги, и слишком дрожала рука, никак не могла нащупать, не слушались пальцы.
– Двадцать! – опять так же и тем же голосом.
– Да бейте же его! – потерял терпение учитель, но, столкнувшись с желтыми стекляшками глаз над длинным горбатым носом, только отодвинулся и пожал плечом.
Иртышов вынул, наконец, две золотых монеты из трех тех, которые получил от Вани.
– На! – сказал он неожиданно кротко. – На и иди!.. В какое положение ты меня поставил, боже мой!.. Все – больше нет... Я тебе честно говорю: нет больше!
Сенька взял, посмотрел одну, потом другую, сказал:
– Нет сейчас, – за тобой будут, – и спрятал их куда-то за борт пальтишка.
И шапку свою с наушниками, которую все держал под мышкой, натянул на рыжие косицы и завязал под подбородком, не спеша, размеренно, суя то в лицо учителя, то в лицо отца высоко поднятыми острыми локтями.
И когда Павел Кузьмич подумал, что все уже кончено, что уйдет сейчас этот желтоглазый, он очень спокойно обратился к нему:
– А то досыпьте... чтоб еще раз не беспокоить!
– Нет, – это что же такое, а? – изумленно учитель спросил Иртышова.
– Иди уж, иди! – отворил тот дверь перед сыном, и когда тот, ухмыльнувшись, пошел, двинулся сзади, а следом за ним пошел Павел Кузьмич, и без галош дошли оба до калитки, желая убедиться, ушел ли, наконец, Сенька, а когда вернулись в комнату, оба с минуту молчали.
Даже не садились. Учитель перебирал тетрадки на этажерке, Иртышов стоял перед своим саквояжиком, скрестивши пальцы.
Наконец, учитель, положив тетради на стол, первый кашлянул, чтобы можно было сказать протяжно, – не осуждающе, однако и без одобрения:
– Да-а-а... скажу я вам!.. Был у нас в школе один подобный случай...
– А не пойти ли мне прямо на вокзал? – тронул ногой свой саквояжик Иртышов. – Как вы думаете?
Но не выдержал и опустился горестно на стул и руками закрыл лицо.
– Это называется – вымогатель! – решил между тем свой трудный вопрос о рыжем мальчишке Павел Кузьмич.
– Поезд на север идет в половине девятого, – соображал вслух Иртышов, не отнимая рук от лица. – Успеть успею... Утром в Александровске... А денег у меня осталось всего пять рублей... и три двугривенных...
– Думаете, нужно уехать? – спросил довольно Павел Кузьмич, освобождая на столе место для тетрадок.
– Непременно!.. Непременно!.. Как же можно иначе? – удивился даже Иртышов и лицо открыл. – Вы думаете, он отстанет?.. Не-ет!.. Он ни за что не отстанет!
– Однако чем же он существует?
– Разве вы не поняли?.. Вор!.. Карманник!..
Потом он подумал было вслух:
– А если переждать где-нибудь день-два?.. Вдруг он засыплется?.. Тогда я, пожалуй, могу...
Но, пытливо посмотревши в косые глаза учителя, Иртышов встал, сделал свой очень широкий жест, точно бросал что-то наземь чрезвычайно ему надоевшее, и сказал решительно:
– Иду на вокзал!.. Завтра в четыре утра – в Александровске... Несчастный случай, – ничего не попишешь!.. Чем я тут виноват? Ничем не виноват!
Учитель явно остался доволен. Пока одевался Иртышов, он спросил даже:
– Вы, – простите, – не шутите?.. Это, конечно, не ваш сын?
– А чей же? – удивился Иртышов. – Моей жены, вы хотите сказать?
И вдруг застряли пальцы на третьей пуговице пальто, и глаза стали жалкие:
– Я его за ручку водил!.. Я ему "Спи, младенец" пел!.. И вот какой получился оборот!.. Не женитесь, Павел Кузьмич!..
Павел Кузьмич даже вздернулся весь:
– Жениться на пятьдесят рублей в месяц!
– И сто будете получать, – все равно!.. Каторга!.. Отживший институт!.. Ну, прощайте!
Учитель простился с ним весело... Он два раза пожал ему руку и пожелал счастливой дороги. Он даже и до калитки, опять не надевши галош, пошел его провожать, и когда заметил, что совсем не в сторону вокзала пошел Иртышов от калитки, он крикнул ему:
– Куда же вы!.. Какой же там вокзал?..
И тут же вернулся Иртышов и забормотал:
– Вот спасибо вам!.. А то бы я зашел!.. Темно, из светлой комнаты выйдя!.. Еще раз прощайте!..
Направив путника с саквояжем на правильный путь и честно постояв еще с полминуты, Павел Кузьмич вернулся, тщательно засунув засов калитки, а Иртышов, пройдя шагов двадцать, перешел на другую сторону улицы и повернул опять туда же, как и раньше.
Фонари были скупые на свет, мга по-прежнему сеялась, скользкие были тротуары, – очень легко было потерять направление.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ЕЛЯ
Идет девочка, – почти девушка, – в третьем часу дня из гимназии и равномерно покачивает тремя тонкими книжками, связанными новеньким желтым ремешком.
На ней шапочка с белым форменным значком, осенняя кофточка сидит ловко, но походка вялая, усталая: шесть часов просидеть в гимназии и ничего не есть... и вызывал физик... Она только что простилась со своей подругой, белокурой немочкой Эльзой Цирцен, и ей надо пройти небольшой скверик – всего в три аллеи, а потом еще два квартала до тихой улицы Гоголя.
Уже отошел давно листопад, и вымели, и вывезли на тачке кучи желтых листьев; потом лежал даже первозимний снег и растаял; но над головой в скверике все-таки позванивают и шуршат листья: это дубы; они упрямы, как могут быть упрямы только дубы, и не отпускают никуда своих листьев, а тем уже надоело торчать на корявых ветках, и высохли, как мумии, и холодно, и они ворчат... Кое-где на барбарисе по бордюру уцелели кисточки красненьких, но очень кислых, – невозможно взять в рот, особенно натощак, – ягод, и около них хлопочут хорошенькие, маленькие, в голубых платочках птички-лозиновки...
Аллейные дорожки очень плотно убиты десятками тысяч ног, и звонки под ногами, как камень, зеленые скамейки все в надписях и пронзенных стрелками сердцах... А в конце аллеи на одной из таких скамеек сидит драгун в своей желтой фуражке и чертит наконечником шашки дорожку. Он сидит как на тычке, и голова его в ту сторону, куда идет и она... Обыкновенно на этих скамейках, в этом скверике не сидят драгуны, и вообще они избегают одиночества и задумчивых поз... Должно быть, он ждет кого-нибудь, товарища или даму?.. Подходя к нему, девочка (почти девушка) выпрямляет стан, откидывает голову, подбористей и отчетливей чеканит шаги, как на параде...
Но только поравнялась с его скамейкой, драгун обернулся, мигом убрал свою медью блеснувшую шашку с дорожки и встал, и она увидела того самого корнета, который провожал ее тогда из театра, тогда ночью, когда брат Володя ударил ее по щеке.
И, приложив тщательно, как его учили в школе, руку к козырьку и держа на темляке другую руку, он улыбался ей, девочке, очень застенчиво, почти робко... И с полушагу она остановилась, и карие глаза под высокими дужками бровей, и небольшой, чуть вздернутый, совсем еще детский носик ее с невнятными линиями ноздрей, и несколько широкий, тоже неясно очерченный, но явно чувственный рот, и пряди темных волос на лбу из-под шапочки с белым значком – все притаилось в ней.
– А-а! – протянула она тихо. – А вы сказали тогда, что не нашего полка!..
– Я?.. Да... (Не опустил руку, – все держал ее у козырька.) – Я тогда хотел перевестись в Киев, – потом остался.
– Скажите еще, что ради меня! – вздернула она носиком и повела плечом и головою.
– Ради вас, именно! – быстро ответил он и только тут опустил руку; и этой опущенной рукой указал на скамью, с которой встал, и прибавил робко, просительно: – Отдохните!
Она поглядела назад совершенно незаметно, на один только миг оторвав глаза от его сконфуженного лица, потом, вздернув плечом, глянула вперед и кругом, – никого своего не увидела, – нахмурилась, переложила из правой руки в левую книжки и медленно села, подобрав сзади кпереди платье коричневое, форменное, короткое, – сказавши при этом:
– Не понимаю, чего вам от меня нужно!
Но когда он сел рядом, брякнув оружием, и вывернулся ушитый бронзированными пуговицами раструб его шинели рядом с ее коричневой юбкой, она сказала сосредоточенно:
– Вы – трус!.. Вы – последний трус!.. Вы тогда должны были меня защитить, и бежали!
И вдруг очень крупные слезы застлали ее глаза, и нижняя губа задрожала по-детски.
– Простите, – я вас тогда принял... за кого-то другого... забормотал корнет, сплошь краснея.
Он был совсем еще молоденький, этот воин, – едва ли даже и двадцати лет, – круглое лицо еще в пуху, серые глаза еще стыдливы.
– Ах, вот как! – вскинулась Еля. – Вы меня, значит, за ко-кот-ку приняли!.. Однако я... еще не кокотка пока!.. И это не... как это называется?.. Не сутенер меня ударил, а мой старший брат... да!.. Отчего вы не выскочили тогда из экипажа, а?.. Вы бы сказали ему тогда: "Милостивый государь! Позвольте-с!.. Вы – на каком основании это?" (Она вздернула голову и брови и вытянулась на скамейке вся кверху.) А вы повернули извозчика на-зад!.. Эх, вы-ы!.. И хотите, чтобы я тут с вами сидела еще!.. – Она вскочила.
– Простите! – сказал тихо корнет, тоже вставая.
Глядел он прямо в ее темные глаза (теперь ставшие розовыми от возмущения) своими светлыми (теперь ставшими совсем ребячьими) и держал руки "смирно".
– Маль-чиш-ка! – протянула она с большим презрением. – Еще ухаживать суется!.. Провожать из театра!.. Офи-цер тоже!.. Драгун!..
Она глядела на него со слезами на глазах, но совершенно уничтожающе; он молчал.
– А хоть бы даже я и кокотка была, – что же вы женщину и защитить не хотели?.. Пусть ее бьют на ваших глазах, да?.. Пусть бьют?
И вдруг:
– Когда нас знакомили тогда в театре, вам ведь сказали, что я гимназистка?.. Вы не поверили?.. Ага!.. А теперь здесь зачем?
– Ждал вас, – сказал он очень застенчиво.
И был такой у него почтительно убитый вид, что она усмехнулась:
– До-ждал-ся!
И, оглянувшись быстро кругом, села на скамейку снова, приказав ему:
– А вы извольте стоять!
Он звякнул на месте шпорами.
– Впрочем, – передумала она, – тянуться мне на вас смотреть!.. Садитесь уж...
Он сел рядом.
– Вы помните физику? – спросила она учительским тоном. – Или уже забыли?
Он только еще хотел что-то ответить, сначала шевельнув пухлыми губами, но она уж перебила усмехаясь:
– Вы пишете стихи?.. Признавайтесь!
– Нет... Не пишу стихов.
– Ну, врите больше... Конечно, при вас и теперь тетрадочка!.. А физику помните?
– Кое-что помню, – уже улыбнулся он, обнажая сразу все белые зубы...
– Помните – "сообщающиеся сосуды"?.. Физик меня сегодня вызвал... "Начертите, говорит, на доске!" – Я, конечно, две черты так, вертикально, – один сосуд, еще две черты – другой сосуд... Ну-с, и сообщение... – она махнула перед собой рукою. – Подходит физик к доске... А у него глаза кислые-кислые: такие... (она сощурила глаза) и рот на бок (она скривила рот). "Ага, говорит, теперь, наконец-то, я понимаю, почему говорят: "чтоб тебе ни дна, ни покрышки!.." Это вот ваши сосуды и есть!.." Я, конечно, говорю: "Если вы смеетесь, то я, говорю, продолжать ответа не буду!" – "Как же, говорит, в таких сосудах может держаться жидкость, если в них дна нет?" – "Может быть, это и печально, говорю, только совсем не смешно!.." Как все – захохочут!..
– Двойку поставил? – осведомился драгун.
– Ну да, – еще чего, – двой-ку!.. У меня двоек не бывает...
И тут же внезапно:
– Ради меня остался!.. Скажите!.. Так я и поверила!.. Напрасно приняли меня за такую дуру!..
И вдруг, еще внезапнее:
– Меня так тогда мучили целый день!.. И брат, и мама!.. И чтоб я это когда-нибудь простила вам?.. Никогда не прощу!
Но тут же очень пристально пригляделась она к этим губам его, мягким на вид и теплым, которые целовали ее тогда, ночью, в тени поднятого, густо смазанного экипажного кожаного верха, к этим губам, целовавшим ее безудержно, взасос, до боли, и появилась к ним, к неправильно очерченным, еще мальчишечьим губам большая почему-то нежность: может быть, ее первую целовали так эти губы?.. Потом будут целовать, конечно, многих еще, но ее все-таки первую!.. Потом будут целовать многих еще, но только ее т а к...
На лбу, обветренном, выпуклом лбу, лихо державшем фуражку, кожа у него шелушилась около редких бровей, над переносьем... Левая рука его, ближайшая к ней, была широкая в запястье, и, глядя на эту руку, она добавила:
– Вы, конечно, сильнее Володьки, моего брата, а вы... бежали постыдно!
И тут же:
– Вы зачем хотели переводиться в Киев?
– Мои родные там: мать и сестры.
– Ах, у вас есть сестры!.. Много?
– Две.
– Значит, вы и переведетесь!.. Раз две сестры, значит, переведетесь, конечно!
– Почему же? – в первый раз улыбнулся он длинно: – Разве с сестрами так уж весело?
– Еще бы!.. Вы их будете водить в театры... и привозить домой на извозчиках...
И тут же:
– У вас, говорят, очень строгий командир полка?
– Полковник Ревашов?.. Не-ет!.. Он любит, конечно, покричать, но... нет, он не из строгих...
– Рас-сказы-вайте!.. А сколько раз сидели на гауптвахте?
– Что вы! Что вы!.. Офицера посадить на гауптвахту?.. Это очень редко бывает!
– Какой же вы офицер?.. Вы – юнкер!
– Был юнкер, – теперь корнет... Не оскорбляйте...
– Ишь тоже!.. "Не оскорбляйте"!.. Буду оскорблять!.. Нарочно буду!..
И вдруг:
– Сейчас же извольте проводить домой, а то я есть хочу!
– Хорошо. Пойдемте.
Встал и левой рукой поправил гремучую шашку.
– Са-ди-тесь уж!.. Как вы оттуда поедете? Там ведь у нас нет извозчиков... А Володька – он ходит около дома и ждет... Садитесь, что ж вы торчите?.. Я в этом скверике люблю сидеть. Мы с братьями младшими, когда маленькие были, здесь в серсо играли и на деревья лазили... Особенно я вот на тот дуб любила лазить... Раз чуть не упала: зацепилась платьем и висела вниз головой... а красильщик какой-то с кистями шел мимо и снял... Так я тогда испугалась!.. Даже и теперь еще чуть где свежей краской пахнет, я соображаю: иду я, сижу я или вишу вниз головой?.. Мне тогда лет восемь было... Нас всего четверо, и до того мы бедокурили, что папа так нас и звал: уксус от четырех разбойников... Есть такое лекарство от зубов... Не верите?.. Что же вы смеетесь?.. Нарочно зайдите в аптеку, притворитесь, что у вас зубы болят, и спросите: "Дайте, пожалуйста, уксуса от четырех разбойников на гривенник!.." И вам дадут... Не верите?.. Попробуйте!..